— Да, настали времена, — с печальным ожесточением проговорил доктор Бушуев, снимая с плеч тяжелое, промокшее до нитки пальто.
Прежде, когда врача вызывали к больному, за ним приезжала новенькая санитарная машина, а теперь? Теперь Фёдор Иванович из конца в конец ходил по городу пешком. Вот и сегодня. Обойдя почти всех больных и раненых, он вернулся домой уставшим, разбитым.
В комнате было холодно и сыро, как в погребе. По стеклам, крест-накрест заклеенным рыжеватыми полосками бумаги, неутомимо хлестал бесконечно долгий осенний дождь. На улице, под окнами, сиротливо скрипел от порывистого ветра продрогший мокрый тополь, будто жалуясь на непогоду и одиночество.
— Вот и ты скрипишь, подобно тополю… Один, как волк, — горько рассуждал вслух Фёдор Иванович.
Один, как волк… А ещё недавно, совсем недавно у него было всё: семья, друзья, больница, операционная, просторные светлые палаты с никелированными койками и белыми тумбочками. Койки и тумбочки он приобрел для больницы в прошлом году, и по утрам, заходя в палаты, любил наблюдать, как на стенах играли яркие солнечные зайчики от никелированных коечных спинок. Ему даже казалось, что именно благодаря этим солнечным зайчикам больные скорее выздоравливали, скорее становились на ноги.
Когда-то была у доктора Бушуева одна сокровенная мечта: он думал поехать на полгодика в Харьков к профессору Геймановичу — известному нейрохирургу, чтобы поработать у него в клинике. Кстати, сам профессор настоятельно приглашал и всегда был рад, если Фёдор Иванович появлялся в профессорском кабинете. Чуть заикаясь, Гейманович спрашивал: «На сколько, дор-рогой, прибыли? Ах, опять на недельку! Так и знайте — не отпущу, не отпущу…»
Где сейчас профессор Гейманович? Эвакуировался? Да, вполне возможно, уехал в глубокий тыл. Может быть, надел форму военного врача и ушёл на фронт?
А вот он, доктор Бушуев, о форме военного врача даже думать не смел. У Фёдора Ивановича и сейчас защемило сердце, когда он вспомнил частые стычки с военкомом. Хмурый, с красными от недосыпания глазами подполковник досадливо отмахивался от беспокойного доктора, а однажды в сердцах прикрикнул — дескать, куда вам на фронт: сидите и не мешайте человеку заниматься делами!
Фёдор Иванович понимал: военком прав, потому что таких, как он, в армию не берут, калек на фронт не посылают. Но вместе с тем хирург не мог согласиться, что он калека, ему никто и никогда не говорил в глаза это обидное слово — калека. Наоборот, поскрипывая новым протезом, Фёдор Иванович, бывало, ходил по больнице с таким проворством, что сотрудники еле успевали за ним. Протез не мешал ему стоять, сколько нужно, у операционного стола, ходить на вызовы… Но в военкомате о его новом и удобном протезе были почему-то другого мнения и считали Бушуева человеком невоеннообязанным.
Фёдор Иванович возмутился, решил доказать военкому, что у него есть, в конце концов, неоспоримые права гражданина! И это не помогло. Военком улыбнулся и тихо, будто не желая, чтобы слышали посторонние, сказал:
— Ох и надоели вы мне, дорогой Фёдор Иванович. Да поймите же, наконец, я не имею права призывать вас в армию. А что касается гражданского долга — каждый честный гражданин и в тылу нужен.
«Вот тебе и нужен, — думал сейчас Фёдор Иванович. — А сам-то военком в тыл не поехал, сам роту городских ополченцев повел на передовую».
В эту минуту у доктора Бушуева было единственное желание — спать, спать… Если бы он мог уснуть на неделю, на год, чтобы потом, проснувшись, увидеть снова солнечных зайчиков в просторных и светлых палатах больницы, чтобы потом эти дождливые хмурые дни вспоминать, как страшный сон.
Порой сквозь тяжёлую дрёму он видел самое дорогое, что было у него на земле, — во сне к нему приходила жена Лиза, во сне ему слышался заливистый и звонкий голосок восьмилетнего сына Фильки.
Филька весь в мать — черноволосый, черноглазый.
Лиза всегда повторяла:
— Если сын похож на мать, значит будет счастливым.
Фёдор Иванович соглашался: да, похож на мать, но радовался и даже гордился, что характер у сына отцовский. Мальчик хотел быть хирургом, как отец. Обычно сорванцы филькиного возраста настроены куда более романтично, мечтая быть то лётчиками, то полярниками, то геологами-путешественниками, а вот Филька — хирургом!
Однажды, года три тому назад, Филькино увлечение хирургией чуть было не кончилось трагически для кота Васьки.
Фёдор Иванович заглянул как-то в комнату сына и увидел такую картину: кот Васька был укрыт белой тряпкой и надёжно привязан к табуретке, а рядом, над чем-то раздумывая, стоял Филька с кухонным ножом, в руке. Кот Васька считался животиной довольно-таки сообразительной, однако в тот момент не понимал всей трагичности своего положения и с добродушной снисходительностью косил узким глазом на шаловливого «хирурга».
— Ты что хочешь делать, сынок? — спросил отец.
— Операцию, — с достоинством ответил Филька. — У нашего Васьки аппендицит.
Тогда Фёдор Иванович спас Ваську от смертельной опасности… Сейчас он поднял голову и позвал кота. Васька не примчался, как бывало, не ткнулся теплой мордой в хозяйские ладони. По всей вероятности, кот сбежал куда-то от голода или закончил свою недолгую кошачью жизнь под немецкой бомбой.
Теперь только во сне Фёдор Иванович слышал голоса жены и сына. Жена и сын уехали. Он поспешил отправить их пораньше, с первой же машиной больничного имущества.
Филька был рад поездке, потому что любил кататься на машинах.
— Папа, обязательно догони нас! — крикнул Филька.
— Догоню, сынок, непременно догоню, — пообещал отец. И не догнал…
Хотя первые два месяца война была где-то далеко, однако о ней Фёдору Ивановичу напоминало всё: и толпы плачущих женщин у ворот военкомата, и городские медики, прибегавшие к нему второпях проститься перед уходом на фронт, и частые бомбёжки. Сам он, получив категорический отказ и поругивая военкома, почти не выходил из больницы. В те дни доктору Бушуеву доводилось одному заменять и терапевтов, и невропатологов, и педиатров…
— Ничего, справимся, — бодро говаривал он операционной сестре Майе.
— Что поделаешь, нужно справляться, — рассудительно отвечала та и всякий раз добавляла: — Там, на фронте, потрудней.
— Да, да, Майя, ты права, там потрудней, — соглашался он.
— Слышали сводку? Опять плохая, опять наши отступили.
— Это ничего. Это временно, — успокаивал он операционную сестру.
Фёдор Иванович верил: скоро, очень скоро Красная Армия остановит врага. По утрам он с нетерпением включал радио, надеясь услышать желаемое: «Наши войска по всему фронту остановили врага, перешли в решительное наступление и погнали зарвавшихся фашистов». Он даже представлял себе, каким голосом скажет об этом московский диктор, а слышал пока совсем другое, неутешительное… И всё-таки доктор Бушуев не терял надежды — не сегодня, так завтра сообщат о нашем наступлении.
А с запада неумолимо приближался орудийный гул.
В те дни Фёдор Иванович слышал, как по дороге, проходившей мимо больничной ограды, днём и ночью печально скрипели телеги беженцев, надрывно урчали перегретые моторы автомашин, звонко лязгали гусеницы тягачей и танков. По всей вероятности, за весь свой долгий век тихие городские улицы не слышали подобного шума и лязга.
В мирные дни город напоминал уютное курортное местечко, и не удивительно, что летом сюда приезжали из больших индустриальных городов дачники с семьями, чтобы провести свои летние отпуска среди зелени садов и парков. Здесь вдоволь услаждали себя рыбаки-любители добычливой рыбалкой; сюда к осени спешили неутомимые охотники. Километрах в пяти от города, за Дубовой рощей, там, где река делает крутой поворот на север и уходит к недалёким Брянским лесам, начинается край богатых дичью озёр.
Фёдор Иванович хорошо знал историю своего города. В далёкие-предалёкие времена здесь была русская крепость, защищавшая дальние подступы к Москве. Потом крепость утратила своё былое назначение и превратилась в торговое место. Сюда наезжали бойкие купцы за добротной пенькой и мёдом, за салом и знаменитой на весь мир антоновкой.
В советское время торговый городишко похорошел, раздался вширь, здесь была построена макаронная фабрика, заработал сахарный завод, уже поднимал свои корпуса мясокомбинат.
С первого дня Фёдор Иванович полюбил этот зелёный, по-древнему тихий городок и не думал покидать его. И вдруг приказали эвакуироваться. Он поторопился отправить семью, а сам из-за нехватки транспорта задержался буквально на сутки. В полдень ему сообщили из горкома, что больницу машинами обеспечит соседняя МТС. Фёдор Иванович обрадовался и поспешил к знакомому директору Ивану Егоровичу Зернову.
Директора на месте не оказалось.
— Не волнуйтесь, Фёдор Иванович, — успокоил доктора старик-механик. — Перед отъездом Зернов оставил письменное распоряжение выделить вам самые надёжные машины. Получайте. До Урала дойдут без единой поломки.
— А что с Иваном Егоровичем?
— Одна болезнь — эвакуация, — махнул рукой старик-механик. — Уехал наш хозяин.
— Настали деньки… все уезжают, — грустно проговорил Фёдор Иванович. — А вы как же?
— От людей не отстану, — ответил старый механик.
В больнице Фёдор Иванович торопился с погрузкой имущества. Он уже готов был тронуться в далёкий путь, но снова была объявлена воздушная тревога и снова стонал от взрывов когда-то зелёный и тихий городок, утопая в густом дыму пожаров.
Ещё не смолк оглушительный грохот бомб, ещё где-то за рекой, в Дубовой роще, надсадно лаяли зенитки, а Фёдор Иванович по-военному скомандовал:
— По машинам!
Неожиданно к нему подбежала обезумевшая от горя и страха молодая женщина, держа на руках окровавленного ребёнка.
— Доктор, родненький… сыночка… сыночка ранили…
Не раздумывая долго, Фёдор Иванович ухватил чемоданчик с инструментами и распорядился:
— В операционную!
Туда же внесли складной хирургический стол.
Вслед за раненым ребёнком приносили и приводили других, и Фёдор Иванович приказал разгрузить машины, чтобы немедленно эвакуировать в тыл раненых. Он был уверен, что завтра горком снова поможет ему и он благополучно уедет из города.
Рано утром, когда уставший хирург вышел из операционной, он увидел в больничном коридоре немцев. Гитлеровский офицер уже по-хозяйски расхаживал по палатам с солдатами, что-то выкрикивая.
— Вы есть доктор? — спросил он у Фёдора Ивановича и, не дожидаясь ответа, закивал головою. — Гут, зер гут. Все освобождайт для наш гошпиталь. Шнель! Шнель!
Ошеломлённый неожиданным появлением врага в больнице, Фёдор Иванович на какое-то мгновение растерялся, не зная, что делать, и вдруг увидел, как солдат выталкивал из палаты раненую в голову забинтованную женщину. В груди у врача похолодело.
— Оставьте раненую! — не помня себя, крикнул он. Подскочив к солдату и гневно поблескивая воспаленными от бессонницы глазами, строго повторил: — Оставьте раненую, ей покой нужен!
Солдат испуганно попятился, но к доктору подбежал офицер и на ломаном русском языке предупредил:
— Здесь есть немецкий гошпиталь!
— Здесь наша больница! Здесь раненые! Понимаете — раненые, и вы не имеете права! — не сбавляя тона, продолжал Фёдор Иванович.
Офицер усмехнулся.
— Доктор забывайт, мы есть хозяйн.
— Хозяин здесь я с моими ранеными! — не сдавался хирург, уверенный в своей правоте. В ту минуту он не думал об опасности, не думал о том, чем может кончиться эта стычка с фашистами. Он, врач, защищал своих больных, как мать защищает ребёнка.
Офицер что-то крикнул солдатам, и не успел Фёдор Иванович в мыслях перевести на русский язык офицерские слова, как увидел перед грудью дула автоматов.
— Ейсли через айн час не будет освобождайт, пух, пух — расстрел, — пригрозил офицер, тыча пальцем в крохотные золотые часики, видимо, недавно снятые с чужой руки.
Фёдор Иванович с ненавистью смотрел на матёрого фашиста, чувствуя, как внутри вскипает желание вышвырнуть вон из больницы непрошеных гостей. Но вместе с тем он сознавал своё бессилие и понимал, что спорить, а тем более доказывать этим вооруженным головорезам свою правоту бесполезно. Они с хладнокровием убийц могут расстрелять и его, и тех шестерых раненых, которых не успели эвакуировать ночью.
Нужно было что-то придумать, как-то спасти раненых, поскорее убрав их отсюда. А куда?
«К себе домой. Да, да — к себе. Квартира у меня просторная, можно открыть комнаты, заколоченные Лизой перед отъездом, и места всем хватит», — решил Фёдор Иванович.
Всю ночь больницу не покидали родственники раненых. Они-то и пришли на помощь доктору.
— Фёдор Иванович, я своего папу домой заберу, — сказала ему черноглазая девушка.
— И я своего старика тоже. Даст бог, поправится, — вызвалась пожилая женщина.
«Пожалуй, это удобней, уход за ранеными будет лучше», — про себя согласился Фёдор Иванович и вслух сказал:
— Хорошо. Для тяжёлых у нас есть носилки. Осторожней укладывайте.
Помогая женщинам, он внимательно посматривал на немцев, уже шумно вносивших в больницу какие-то ящики — по всей вероятности, госпитальное имущество. Фёдора Ивановича тревожила судьба одного раненого красноармейца, у которого в городе, конечно, родственников не было. Он хотел попросить помощниц отнести красноармейца к себе домой, но к нему подошла невысокая сухонькая старушка Воронова. Она среди ночи прибежала в больницу, чтобы узнать о самочувствии раненой дочери. К тому времени Фёдор Иванович успел отправить девушку в тыл на эмтээсовской машине. Воронова повздыхала, всплакнула, потом осталась в больнице до утра, напросившись в помощницы.
— Парень тут лежит, — шёпотом начала она, — красноармеец наш. Одежонку-то его красноармейскую я припрятала, а самого к себе заберу. Вы уж не сомневайтесь, Фёдор Иванович, как за родным присмотрю. Своих трое где-то на войне мыкаются…
— Спасибо, — тихо сказал он.
К счастью, занятые своими делами, немцы не обращали внимания на русских раненых, и красноармейца благополучно унесли из больницы.
Фёдор Иванович записал адреса раненых, а потом каждый день навещал своих пациентов. Ему было трудно ходить из конца в конец по городу на протезе. Порою он еле держался на ногах от усталости, мок под дождями, как сегодня…
В коридоре послышались чьи-то шаги. Это вернулась соседка Маша. Ещё утром он отдал ей свои серебряные часы, чтобы она обменяла их на съестное.
Маша без стука вошла в комнату.
— Вот, возьмите ваши часы. Натерпелась я с ними горюшка, — сказала она.
В её голосе Фёдор Иванович уловил какие-то странные весёлые нотки. «Отчего она такая весёлая? Вернулась домой с пустыми руками и радуется».
— Натерпелась, говорю, с вашими часами, — продолжала соседка. — Пошла я в Райгородок (Райгородком называлось большое пригородное село), захожу в одну хату — не нужны ли часики, в другую, в третью — и всюду никакого внимания…
— Кому они теперь нужны, — глухо вставил Фёдор Иванович.
— А в одной хате старикашка заинтересовался, — оживлённо продолжала Маша. — Ну-ка, говорит, покажи свои часики. Серебряные, говорит, это хорошо, серебро, говорит, при любой власти в цене. Осматривал старик часы, осматривал и вдруг ко мне с кулаками. Откуда, закричал, эти часики у тебя? Украла у Фёдора Ивановича, у моего спасителя, а теперь продаешь! Ты, говорит, знаешь, что с этими часиками Фёдор Иванович в палату заходил, когда я лежал в больнице! Ты, говорит, знаешь, что по этим часикам Фёдор Иванович операцию мне делал и жизнь вернул! Я выхватила из рук старика часы и еле ноги унесла.
Видимо, за все эти дни Фёдор Иванович впервые улыбнулся, ему даже показалось, что он знает в лицо того старика, который так напустился на Машу… Впрочем, нет, не помнит, попробуй припомнить всех, кто лежал у него на операционном столе за десять лет…
«Откуда старик узнал мои часы?» — удивился Фёдор Иванович, но тут же догадался: на часовой крышке искусными руками гравера когда-то было написано: «Хирургу Ф. И. Бушуеву за самоотверженный труд в операционной», — премия горздрава.
— Вот поешьте, Фёдор Иванович. Со вчерашнего дня росинки во рту не держали, — сказала Маша, доставая из плетёной корзинки вареные картофелины.
Соседи жили в большой дружбе. Мать Маши — добрая и сердобольная старушка; давно вышедшая на пенсию, можно сказать, вынянчила Фильку и была своим человеком в просторной докторской квартире. Маша работала на макаронной фабрике. Заработки у неё были небольшие, и Фёдор Иванович по вечерам слышал, как за стеной трудолюбиво стрекотала швейная машинка. Маша немного подрабатывала, обшивая друзей и знакомых. На Фёдоре Ивановиче и сейчас была рубашка, сшитая Машей. Дочь проявляла трогательную заботу о старенькой матери и порой на вопрос соседа-доктора «А когда же замуж»? просто и доверчиво отвечала: «На кого же я маму оставлю, ещё неизвестно, какой муж попадется…». Она так привыкла к этому «на кого же я маму оставлю», что когда Фёдор Иванович предложил ей эвакуироваться вместе с Лизой и Филькой, снова услышал: «На кого же я маму оставлю, кто за могилкой присмотрит…» (мать умерла прошлой зимой).
Фёдор Иванович взглянул на картофелины. Есть не хотелось. Он был угнетён и подавлен, потому что лишился всего, чем когда-то была заполнена беспокойная жизнь врача. Его теперь не вызывали по ночам в больницу, за ним не прибегали испуганные родственники больных, никто не говорил ему «доктор, помогите», никто не торопил «доктор, скорей». Онемел в углу телефонный аппарат. А когда-то он с такой настойчивостью звал хозяина, что звонок был слышен у соседей, и Лиза порой жаловалась:
— Покоя нет от этого телефона.
Да, Фёдор Иванович не знал покоя и был счастлив.
А теперь? Что ждёт его теперь?
Однажды Маша сказала, что немцы, как огня, боятся тифа. Фёдор Иванович по-латыни написал на картоне «тифус» и прибил кусок картона на входных дверях. Видимо, призрак страшной болезни отпугивал захватчиков от докторской квартиры. По крайней мере никто сюда не заглядывал.
Но в этот дождливый осенний день произошло событие, которое всколыхнуло доктора Бушуева. Неожиданно к нему в комнату без стука вошла вымокшая до нитки, оборванная женщина. Фёдор Иванович взглянул на неё и подумал:
«Зачем она пришла? Разве не видит, что я такой же нищий, что нечего подать ей… Ах да, вон картофелины на столе… Пусть берёт…»
Он хотел было сказать это вслух, но вдруг цепкая спазма перехватила дыхание, в груди замерло сердце. В женщине он узнал свою операционную сестру Майю, ту самую Майю, которая уехала из города вместе с Лизой и Филькой.
— Майя! — вырвалось у него. — А Филька? А Лиза? Что с ними?
— Они живы, здоровы. Да, да, Фёдор Иванович, живы, здоровы. Верьте мне, они теперь далеко, они теперь там, где нет войны. Я не обманываю вас, они живы, здоровы, — повторяла гостья, будто боясь, что ей не поверят.
— А ты почему здесь?
Она помедлила с ответом, потом тихо сказала:
— Это длинная история, очень длинная, Фёдор Иванович…
В комнату вошла Маша. Увидев гостью, она ахнула, кинулась к ней, обвила руками мокрую шею и разрыдалась.
— Майя, милая Майечка, как же ты? Вернулась? Почему? Ты видела, дом ваш разбомбили?
— Видела. Ничего не осталось… Потому и пришла сюда.
— Не горюй, Майечка. Хорошо, что сама уцелела. У меня живи. Места хватит. Идём, переоденешься, — предложила Маша.
Фёдор Иванович торопливо шагал по комнате, раздумывая над нежданным событием — возвращением Майи.
Он привык верить ей, и сейчас верил, что жена и сын живы и здоровы. Майя не могла солгать ему. А сама она?
Что будет с ней? Вернулась и, наверное, ждёт помощи, совета. Но чем он может помочь ей и что посоветовать?
«Ах, Майя, Майя, и зачем ты вернулась, что привело тебя сюда в эту лихую годину», — с тревогой раздумывал он.
— Фёдор Иванович, давайте вместе пообедаем, — предложила вернувшаяся Маша.
— Да, да, ты права. Нужно покормить Майю, она голодна, — согласился он.
После скудного обеда Фёдор Иванович спросил:
— А что же нам теперь делать, товарищи женщины?
Майя взглянула на доктора, и у неё внезапно вырвалось:
— Побриться вам нужно.
В этот хмурый дождливый день Майе хотелось видеть Фёдора Ивановича не таким — не с лохматой головой, не с расстёгнутым воротом рубашки, не с заросшим подбородком. Перед её мысленным взором вставал прежний доктор Бушуев — аккуратный и собранный. Даже среди глубокой ночи, когда его вызывали к больному, он всегда появлялся в больнице подтянутым, чисто выбритым, как будто специально ждал вызова и загодя готовился к нему. Её, Майю, бывало, одолевала дремота ночью в операционной, а Фёдор Иванович был на зависть бодр и деятелен.
Майя знала, что доктор Бушуев терпеть не мог неряшливости и часто наставительно говаривал:
— Ещё отец медицины великий Гипократ писал о том, что врач обязан прежде всего быть приятным больному. Безукоризненный внешний вид врача — самое первое и, пожалуй, самое сильное лекарство.
Сам он никогда не нарушал этой умной гипократовской заповеди и, вероятно, поэтому нравился пациентам. Люди любили доктора Бушуева и шли к нему на лечение охотно.
Природа наделила Фёдора Ивановича запоминающейся внешностью. Он был, как принято говорить, человеком широкой кости — выше среднего роста, широкоплечий, атлетически сложенный (если бы не протез, он, по всей вероятности, был бы знаменитостью среди городских спортсменов). Лицо у него смуглое, продолговатое, над широким бугристым лбом слегка курчавилась густая тёмно-русая шевелюра, доставлявшая немало хлопот хозяину: часто ломал он расчески. Из-под широких тёмных бровей открыто и прямо смотрели умные голубые глаза с чуть синеватыми крупными белками.
При всей своей внушительной фигуре Фёдор Иванович был проворен в движениях, на первый взгляд даже протез не мешал ему ходить легко и быстро. Правда, никто, кроме жены и операционной сестры Майи, не знал, чего стоила ему эта быстрая и лёгкая ходьба. Протез есть протез, и несовершенство его механизма немало боли причиняло доктору. Порою он в кровь растирал культю, но скрывал это ото всех, особенно от пациентов.
Чтобы иметь полное представление о докторе Бушуеве, нужно было видеть его в операционной. Его большие сильные руки легко и расчетливо орудовали подчас хрупкими хирургическими инструментами, его чуть потемневшие от напряжения глаза способны были заметить то, чего не видели другие.
Хирурга Бушуева называли в городе везучим. И опять же только жена да операционная сестра Майя знали, чем достигалась эта «везучесть», только они знали, как долго и кропотливо готовился он к каждой операции, как много читал, переписывая целые страницы книг. Фёдор Иванович постоянно следил за новинками медицинской литературы, и часто из книжного магазина раздавался телефонный звонок — поступила такая-то книга.
— Очень прошу, отложите, после работы зайду, — отвечал он.
Только жена да операционная сестра Майя знали ещё и о том, как проводил иногда свои отпускные дни Фёдор Иванович. В больнице он всем говорил — еду, дескать, отдыхать в Крым или на Кавказ, а на самом деле отправлялся в Харьков к профессору Геймановичу или в Москву в хирургическую клинику Института усовершенствования врачей.
Он был слишком жаден к знаниям и не любил попусту терять времени.
Майя знала, что в праздничные дни Фёдору Ивановичу не было отбоя от подарков и поздравлений. Накануне в квартиру приносили цветы, телеграммы, не смолкал телефон, и Лиза порой в шутку жаловалась Майе:
— И цветы от женщин, и телеграммы от женщин, и по телефону звучат женские голоса.
— Фёдор Иванович пользуется успехом, — смеялась Майя, и сама не забывала какой-нибудь безделицей напомнить Фёдору Ивановичу о празднике или об удачной операции. Впрочем, он тоже не оставался в долгу перед ней, потому что она была постоянной участницей его удач в операционной.
— Хорошая операционная сестра — это вторая жена, — в шутку говорил он.
Но сейчас Майя не узнавала Фёдора Ивановича. Ей было до слёз больно и обидно видеть его таким хмурым, постаревшим, небритым. Куда девалась его былая аккуратность!
Будто разгадав её мысли, Фёдор Иванович остановился у окна. Дождь по-прежнему неутомимо хлестал по заплаканным стёклам, тоскливо стонал на улице тополь.
Доктор потёр ладонью колючий подбородок.
— Машенька, а не смогли бы мы сообразить горячей водички для бритья, — обратился он к соседке.
— Можно, конечно, можно, — откликнулась та. — Сейчас принесу.
Фёдор Иванович понимал: нехорошо радоваться несчастью человека, а сам сейчас где-то в глубине души всё-таки радовался возвращению Майи. Она принесла с собой частицу той беспокойной, но чудесной жизни, когда они вдвоём входили в операционную.
— А всё же, Майя, что нам делать? — опять спросил он, хотя знал, что и она, его рассудительная операционная сестра, теперь ничего утешительного не придумает. По всей видимости, она готова задать ему точно такой же вопрос.
— Жить, — ответила Майя.
— Жить? Иначе говоря, существовать… Незавидная перспектива. Вот ведь как нескладно получилось у нас.
— Мы с вами не виноваты.
— А кто же? Кто виноват, хотел бы я знать?
— Обстоятельства.
— Когда больной умирает на операционном столе, хирург тоже пытается найти эти спасительные обстоятельства…
— Но у вас пока никто не умер на операционном столе.
— Надежды умерли, всё, чем жил, что было дорого, умерло.
— Не рано ли хороните свои надежды? — серьёзно заметила Майя.
— А что делать? Я не знаю, что несёт завтрашний день. Понимаешь? Не знаю! Всегда знал, всегда всё мне било понятно, всё ясно. А теперь?
— Завтрашний день может принести только одно — борьбу с захватчиками.
— Борьбу? — Фёдор Иванович изумлённо посмотрел на собеседницу. — Ты говоришь борьбу, но бороться могут только те, у кого оружие.
— Оружие тоже добывается в борьбе.
— О каком оружии говоришь ты?
— У каждого своё.
«У каждого своё», — про себя повторил Фёдор Иванович.
Она права: у каждого своё оружие… Вот если бы ему сейчас быть в военном госпитале или в больнице, если бы он имел возможность взять в руки скальпель — он действительно боролся бы и побеждал.
Теперь Фёдор Иванович мучительно тосковал без настоящей работы. Ведь как ни жутко, как ни трудно было стоять в операционной в те дни, когда где-то совсем рядом рушились дома, когда визг падающей бомбы давил своей невидимой тяжестью, сковывал руки, гнал прочь в тёмное сырое убежище, — он работал, он не отходил от операционного стола. Беспокойство за жизнь больного было сильнее страха перед вражеской бомбой.
Как-то после очередной бомбёжки, проходя по больничному коридору, он услышал, как дежурная сестра говорила своей сменщице:
— Бомба разорвалась прямо в больничном саду, а Фёдор Иванович продолжал оперировать. Вот это смелость!
Он удивлённо взглянул на сестру, как бы спрашивая: о какой смелости говоришь ты? Я просто-напросто не мог бросить на операционном столе больного человека, потому что в то время была дорога каждая секунда — и только, и никакой смелости…
Фёдор Иванович и сейчас не бросал раненых, которых оперировал в ту последнюю ночь. Каждый день, в любую погоду, он ходил от дома к дому, и каждый раз сердце его сжималось от боли, потому что не мог он оказать больным настоящую помощь: не было самого главного — больницы.
Теперь только во сне он видел себя у операционного стола.
Нынешней ночью пригрезилось ему такое, что вспоминать страшно. Как будто вдвоём с Филькой он оперировал на табуретке кота Ваську. И вдруг кот Васька заговорил человеческим голосом: «Что вы мучаете меня, не даёте умереть спокойно». — «А тебе умирать нельзя, — ответил ему Филька. — Ты знаешь, какой хирург мой папка? Ого-го, таких нет на свете». — «А ты, Филька, сам попробуй лечь под нож», — сказал кот. — «И лягу, и лягу, потому что я не трус!» — воскликнул Филька. И не успел. Фёдор Иванович вмешаться в их разговор, как вместо Васьки на табуретке уже лежал Филька. Фёдор Иванович хотел было прикрикнуть на сына, дескать, не нужна тебе операция, но вдруг из раны Фильки красным фонтанчиком брызнула кровь. «Майя, лигатуру!» — крикнул он, а Майя почему-то медлила, она стояла где-то далеко-далеко в углу операционной, перебирая какие-то белые клубочки. «Что ты делаешь! — закричал он. — Давай скорей лигатуру! Скорей, скорей, Майя!»
Он проснулся, открыл глаза и увидел встревоженную Майю, прибежавшую из соседней комнаты с лампой в руках.
— Фёдор Иванович, вы кричали, вы звали. Что с вами? — спросила она.
Он облегчённо вздохнул.
— Извини, Майя, приснилось. Понимаешь, каждую ночь во сне оперирую.
— Трудно вам жить без работы, без настоящего дела.
— Да, да, Майя, трудно…