Глава 13. Колыбельная

По субботам в посёлке ставили рыночек. Это называлось: «ярмарка»; на самую широкую улицу вытаскивали столы и стулья, стелили клеёнки, выставляли разное добро, от сыра до домотканного сукна. Местные, конечно, и без всякого рынка знали, что у кого можно купить, и по субботам здесь бывали всё больше приезжие: то охотники, то бригада лесозаготовщиков, то отдыхающие с пруда, то, вот, Маргарета.

Макс хотел лететь тоже и шутил, что ему не терпится попасть в поселковую баню. Пожалуй, виверн справился бы с двойным весом, не так это и далеко, всё-таки не до столицы лететь, — но Маргарета отговорилась как-то, заупрямилась.

И полетела одна.

Макс был… замечательный. Предупредительный, мягкий, надёжный. Макс пушил хвост, травил байки, восхищался её неземными глазами и охотно вёлся на все подначки. Любая девчонка поплыла бы, что тут говорить? Многие из них удавились бы на месте от зависти!

Маргарета казалась самой себе сломанной. Безнадёжно искорёженной, заржавевшей, потерянной. Шарнирной куклой с ручками, выломанными с мясом, плешивой головой, пустыми провалами на месте глаз и дырой в груди. И в руках Макса она как будто становилась собой старой, холёной и немного кудрявой, но стоит ему выпустить куклу из рук, и…

Маргарета ненавидела теперь оставаться одна. Вылетая за новой порцией пустых погодных цифр, она распадалась снова на тени Маргарет. И, раз за разом разбиваясь об землю, она с трудом собирала себя из осколков.

И так же, как она всегда не могла удержаться от того, чтобы оторвать от ранки корочку запёкшейся крови, или от того, чтобы лишний раз нажать на синяк, — теперь ей нужно было полететь в посёлок одной. Пройти привычным маршрутом по пыльной дороге, кивнуть знакомым, заглянуть на почту и снять с книжки, как обычно, пару некрупных банкнот. Купить ведёрко подберёзовиков, — самое то с лапшой, а собирать грибы Маргарета никогда не умела и по-горожански побаивалась, — молоко, банку рассыпчатого творога, пахучие помидоры, как будто готовые лопнуть от первого прикосновения. Посидеть у колонки, глядя, как серьёзная девочка с очень прямой спиной скучает за столом с пирожками. Неловко пробормотать что-то про занятость и соболезнования, когда пригласят на похороны незнакомой женщины. Вспомнить хоть на несколько часов, кто она есть на самом деле: тень Маргареты, злая драконья тётя, везде и всем чужая.

Стать снова одной из теней в бесконечном хороводе. Утонуть в них, забыться, остаться на этом дне. Вернуться обратно — в простое, понятное, выносимое.

Понять, что именно так и будет всегда.

В тот вечер, нацеловавшись до пьяного и почти потеряв голову, они так и уснули в обнимку. Нос в подмышку, чужие пальцы в волосах, сплетённые ноги, душный жаркий запах, — спать было неудобно, но хорошо.

В Монта-Чентанни они почти никогда не спали вместе. Так, ловили несколько коротких мгновений близости то в душевой, то в подсобке, то просто в слепом ответвлении коридора, где никто не бывал, — и расходились снова, как летящие разными маршрутами драконы. А теперь Маргарета будто навёрстывала все эти долгие одинокие ночи.

Но лучше всего было просыпаться. Выплывать из тёплой пустоты в сонную станцию, залитую молочным рассветным солнцем. Пылинки кружились в золотистых столпах, за окном надрывались птицы, что-то негромко шуршало под полом…

Какое-то время она любовалась расслабленным лицом Макса, — во сне он казался моложе и почему-то грустнее, как растерянный мальчишка, спрятавшийся на чердаке после драки. Потом вдруг поймала на себе внимательный, какой-то смущающий взгляд из-под ресниц.

Они поцеловались ещё где-то на границе сна и яви, медленно, нежно и не по-настоящему. Всё остальное тоже было как будто не здесь и не с ними. И когда расцвеченный мыльными кругами вид на взлохмаченного сосредоточенного Макса вдруг сменился видом на серый потолок, шумное дыхание улеглось, а пальцы кое-как разжались, Маргарета подумала тоже: давненько ей не снились такие хорошие сны.

Потом оказалось: Макс был возмутительно реален. И хотел отвратительных, недопустимых в приличном обществе вещей, например вытащить её из-под одеяла за пятку, или щекотаться, или мыться вместе в душе, или печь на завтрак блинчики и мазать их брусничным вареньем, которое стояло на станции не иначе как несколько лет.

Или говорить о чувствах, ну не придурок ли? Должно быть, при падении ему начисто отшибло всё, что только оставалось от мозгов!

— Ромашка, — недоумённо сказал Макс, облизывая ложку от варенья, — мы же снова…

— Я буду жирная, — патетично заявила Маргарета. — От этих твоих блинов!

— Но ты не…

— Теперь только сельдерей. Сельдерей!

У Макса было такое лицо, как будто он всерьёз собирался тронуть ладонью её лоб и проверить: перегрелась? лихорадит? что им нужно-то, этим странным женщинам?!

Маргарета отодвинула тарелку, вздохнула, а потом полезла целоваться. Целоваться было хорошо, упоительно-сладко, приятно и легко. И царапать шею тоже выходило отлично, а потом нужно было только дождаться, пока его дыхание потяжелеет, руки лягут на талию весомо, и тогда…

— Ой, — сказала Маргарета и торопливо соскочила с его коленей. — Мне же лететь надо! Сводка!

И быстро-быстро сбежала седлать виверна.

Макс пыхтел и вёлся. И, пока Маргарета отстукивала числа и делала вид, будто ничего не замечает, хищно нарезал круги вокруг стола, а потом на этом же самом столе…

— Я люблю тебя, — сказал Макс вечером. — Я заберу тебя с этой бесовской станции, мы уедем в Уливето, и там…

Она взъерошила волосы у него на голове, обвела пальцем ухо, примерилась, с чувством укусила шею.

— Ау!!

Маргарета сделала виноватые глаза, примирительно лизнула укушенное. Потом укусила ещё раз, сильнее, чем в прошлый.

— Ах ты поганка, — возмутился Макс.

И думать забыл об этой своей любви, хороший мальчик.

Пожалуй, это было почти похоже на Монта-Чентанни. Она крутила хвостом, дразнилась и бесила его по поводу и без, он — много смеялся, чуть что подхватывал её на руки, ослепительно целовался и зажимал в углах. Только Макс стал сильнее и как-то раз, не рассчитав, больно приложил её об угол и долго извинялся, а Маргарета — задеревенела и не гнулась больше, как раньше, только шипела и хваталась за больное плечо.

Было и новое, конечно. Может быть даже, вернее будет сказать: было то, на что у них раньше никогда не хватало времени. Долгие завтраки с болтовнёй ни о чём. Переругивания за стиркой, — что ему в голову-то взбрело вообще, рыться по чужим вещам, растянул половину маек своей тушей!.. Томные ночи, медленные, почти нестерпимые ласки, когда между ними будто волной перекатывалось что-то горячее и неназываемое…

Тени Маргарет рассыпались по углам, посрамлённые, но не сдавшиеся. Они знали, что их время ещё настанет, а пока у Маргареты была вдруг какая-то странная жизнь, в которой были привычные вылеты и знакомые сводки, а ещё много всего другого, совсем нового.

И непроговоренное странное соглашение: Макс не говорил ей о любви, а она ему — о черноте и полётах.

Так продолжалось чуть больше недели. Вчера вечером Маргарета сбежала снова на крышу, устроилась на гребне с клубком и крючком, нахохлилась, затихла. Но просидела так, в одиночестве, никак не больше получаса. Потом загремела лестница, Макс шумно споткнулся о прибитый к краю брусок, шлёпнул руками о скат, трагически заскрипел обшивкой, затопал… плюхнулся рядом, большой и громкий, толкнул плечом:

— Ты чего это?

— Носки тебе вяжу, — сердито сказала Маргарета и гневно проткнула крючком слишком плотное вязание.

Маргарета любила вязать. Увы, это не значило, что у неё хорошо получалось. По большей части она вязала круги и прямоугольники простыми столбиками без накида, а потом распускала их и сматывала нитку обратно в клубок.

— Носки? Но я не ношу носков.

— Хорошо. Свяжу трусы. Трусы ты носишь?

— Ты дуешься на меня что ли?

— Вот ещё.

Макс толкнул её снова плечом. Прищурился, наклонился, — Маргарета снова злобно ткнула крючком в вязаную лодочку, имеющую невеликие шансы стать однажды носком.

— Тёплые будут, — сказал Макс, похоже, что-то почувствовав в её настроении.

А Маргарета пробурчала:

— Чтобы не отморозил ничего…

Он фыркнул. Она засмеялась. Макс широким движением уронил Маргарету себе на плечо, а она потёрлась носом о голую кожу, прикрыла глаза…

С ним было хорошо. Невозможно, противоестественно хорошо, настолько, что можно было забыть обо всём и сказать: да. Давай улетим, поедем в Уливето, или в Прелюме, или на солёное озеро. Давай найдём там маленькую церковь, ты же знаешь, я не люблю большие, в них как будто вообще нет никакой святости, мне нравятся маленькие и простые, чтобы живые люди внутри были и священник со светлыми глазами. Клятвы принесём, обеты. Я на листике напишу красивых слов, потом все их забуду и скажу что-нибудь вредное, а в конце всё-таки расплачусь. А ты меня через порог перенесёшь, как положено, ну и что, что без белого платья. У нас будет дом, такой, чтобы стена обвита виноградной лозой, ты же любишь виноград, а я люблю, когда зелено. И тебя люблю, Макс, как полюбила однажды, так и люблю, что со мной ни делай. Давай уедем, да? У нас будет новая жизнь, совсем другая, счастливая. Я детей тебе рожу, так хочу девчонку, но чтобы похожую на тебя, светленькую и весёлую, с ямочками на щеках…

Конечно, она не сказала вчера ничего такого. Она же не враг себе, в конце-то концов.

Но теперь закрывать глаза на тянущую боль в груди не было больше сил. И Маргарета улетела в посёлок, уселась на лавке у колонки, прижала к себе банку молока. Изгрызла губу, до железистого привкуса во рту искусала щёки.

Вокруг неё бродили тени Маргарет. Десятки, много десятков теней. Серых, сломленных, пустых, потерявшихся во времени и пространстве, привычных к знакомым делам и не желающим знать ничего больше. Эти тени смотрели с укоризной и пониманием.

Эти тени шептали: не стоит хотеть, Маргарета.

Ты ведь хотела уже, помнишь? Ты ведь начинала новую жизнь, в которой всё должно было стать совсем не так, как в прошлой. И куда это привело тебя, глупая? Оглянись! Вот он, твой новый дом; вот оно, твоё будущее. Будущее наступило. Это оно и есть — прямо сейчас.

— Мы ведь никогда больше, — сказала Маргарета на границе сна и яви, розовым, пронзительным вечером, когда они с Максом снова устроились на крыше и смотрели в небо.

Рябина выписывала в небе ровную спираль, будто катилась вниз по тугой пружине. Оправившись, она стала побойчее, и Маргарета позволяла ей летать самой по себе.

— Ммм?

— Мы ведь никогда не будем, как раньше. Теперь уже… всё.

— Ну и ладно, — легко согласился он. — Будем какие-нибудь другие. Что ты думаешь про Коллина-Сельваджу? Это городок на западе, мы там стояли пару месяцев, в провинции были бои, но сам город почти не пострадал. Там фонари с быками и много жёлтых домов, а вокруг холмы такие зелёные-зелёные. Поедем с тобой, поженимся, и будет…

Ничего не будет, вздохнула Маргарета. Ничего не будет, ведь так? Всё бессмысленно, и ничего никогда не изменится.

Просто однажды всё закончится. Может быть, ждать осталось не слишком долго.

— Дракон, — сказала она и кивнула в ту сторону.

— Это почтовый в Каса-пе-Учелли, — бодро отозвался Макс. — Я запомнил!

— Да…

Фонари с быками… придумают же. Зачем нужны фонари, когда есть такое бездонное небо? Как хорошо купается виверна в лучах! А её тень мечется по двору, будто запертая, как потерянные во времени тени Маргарет.

Рябина выздоравливает. А, значит, Макс уедет совсем скоро. Он сочинит телеграмму на базу, и сюда пришлют всадника, который заберёт со старой станции и Макса, и виверну. Тогда всё это закончится, и ничего больше не будет — ни вот таких вечеров, ни долгих разговоров, ни дурацких споров, ни, уж конечно, Коллина-Сельваджи.

А он даже не грустит как будто, пусть бы даже чуть-чуть и из вежливости! Нет: откинулся на спину, смотрит в небо и мычит себе под нос какую-то музыку.

— Что это за песня?

Она знала: в дивизионах много поют. Топят в песнях невыносимое тревожное ожидание, усталость и страхи.

— Колыбельная. Мама пела… я не помню слов. Только мелодию помню. И что-то тёплое…

Он напевал себе под нос, иногда сбиваясь. Выходило не так чтобы мелодично, и вдыхал Макс всегда как будто невовремя, из-за чего колыбельная получалась драной и неровной, но со второго или третьего повтора Маргарета смогла понять мелодию.

Она замурлыкала тоже, наморщив лоб и стараясь не запутаться. Перебрала пальцами невидимые струны, — так отчего-то было легче, хотя никаким инструментом она не владела и вообще сомневалась, что у неё есть слух. Так они и пели вместе, негромко и неровно, песню, состоящую из одних только «ммм».

Может быть, когда-нибудь у неё будут дети. Маргарета хотела бы, чтобы появился кто-нибудь маленький и смешной, так похожий на детские фотографии Макса, где он ещё лыбится во все зубы, где по нему ещё не проехалась война. Тогда она будет напевать такую колыбельную и, может быть, даже придумает для неё новые слова.

Маргарета позволила себе уплыть в картинку на мгновение, а потом осеклась.

— Это всё зря, — сказала она, и голос дрогнул. — Ничего не получится, никогда ничего не получается, и мы тоже…

Он усмехнулся:

— Помнишь? Я обещал тебе вернуться.

Маргарета пожала плечами.

— Я вернусь, — сказал он упрямо, — и мы сможем…

Она отвернулась, а Макс повторил снова:

— Я обещал вернуться, когда закончится война.

— Война уже закончилась, — тускло возразила Маргарета. — Война закончилась, Макс, мы выжили и вернулись. И будущее твоё — оно наступило. Вот это и есть — будущее.

Она обвела рукой тонущую в сумраке станцию. По крыше снова пробежала тень — это Рябина заложила новый крутой вираж.

Куда ей лететь отсюда, глупой? Она и не знает другой жизни, кроме…

— Нет никакого выхода, — продолжала Маргарета, ощутив вдруг горячую, бурлящую необходимость объяснить. — Всё было зря, вот и всё. Ничего не будет другого. Мы получили всё, что заслужили, и Господ распределил по своему разумению…

Она смешалась. Псалмы все давно перепутались в голове. На станции и икона-то была всего одна, и Маргарета не знала, кто на ней изображён. Желтолицый бородатый дядька — мало ли их таких в рядах наших святых?

— Ты летал хорошо, — она прикусила губу. — Ты летал хорошо, ты герой и знаменосец. У тебя служба, виверны, газеты. Тебя посмотрит доктор, выпишет своих гадких микстур, посветит в глаза волшебным фонариком. Ты будешь летать, на параде и просто так… Жизнь! Мне… Макс, мне нет там никакого места. Я… я…

Нестерпимо хотелось заплакать. Глаза жгло до боли, до крика, будто в них насыпали раскалённой металлической стружки. Но слёз не было ни капли, как будто что-то в Маргарете сломалось безвозвратно.

Может быть, она просто выплакала всё давным-давно. Ещё тогда, в Монта-Чентанни. Тогда она плакала… о, тогда она много плакала.

Наверное, они просто кончились все, эти слёзы. Исчерпались до дна, колодец иссяк, ручей пересох. И теперь, как ни старайся, они не льются больше.

Маргарета привыкла не слушать и не рыдать хотя бы прилюдно. На базе она пропускала мимо ушей и открытые обвинения, и слишком громкий шёпот за спиной, и то, какими словами неуставное поведение пытался «пресечь» бригадир, — честное слово, уж лучше бы молчал, от этого было бы легче. Она молча сходила с ума от тревоги, когда мама перестала отвечать на письма, и почти ничего не почувствовала, когда кто-то из старых соседей всё-таки написал: сердце. И когда из шкафчика с почтой вынула треугольник с чёрным штемпелем, она не стала выть, как это бывало с другими.

Она заплакала только в уборной. Плакала навзрыд, задыхалась, давилась и плакала. Это были отвратительные, стыдные слёзы. Потому что долгую минуту, пока непослушные пальцы разворачивали страшное письмо, она умирала внутри и готовилась увидеть внутри совсем другое имя.

В письме округлым безжалостным почерком было выведено:

рядовой Кристиан Бевилаква

Старший брат, родной и любимый, последнее, что осталось от семьи. Его, сына предателя, бросили в самое пекло, от него нечего даже было хоронить, вместо кладбища или хотя бы посёлка, вблизи которого родственники могли бы искать братскую могилу, стоял немой прочерк. Заперевшись в уборной, Маргарета рыдала от рвущей боли, и ещё — от чудовищного, ужасного облегчения.

Рыдала и ненавидела себя.

Это было меньше чем за месяц до того, как враг сжёг Монта-Чентанни. Тогда ей казалось, что она выплакала все слёзы, но потом без особого удивления нашла в них второе дно.

Трибунал? Почему, за что? Какое предательство?.. Я же…

Командир пришёл к ней сам — невиданная честь. И приказал выделить отдельную палату, хотя лазарет тогда едва не лопался от раненых. Он говорил участливо, много разводил руками и объяснял про законы, приказы, высшую справедливость…

У Маргареты был туман в голове, туман и целое озеро боли. Она плакала снова, теперь глухо и тихо, почти молча, часами. Но когда ей предложили новую фамилию, она вцепилась в неё зубами и всей собой.

Всё закончилось, — билось тогда внутри. — Всё закончилось, и теперь наступит новая жизнь.

И новая жизнь наступила, жестокая и неотвратимая, как рассвет или понедельник.

Маргарета хорошо запомнила солнце. Ослепительное, режущее глаза солнце. Оно стояло в зените, жаркое и злое, и билось в стеклянные окна вокзала. Оно заливало белым светом дорогие сердцу места, которые были теперь чужими.

Новая жизнь, — твердила себе Маргарета, кое-как устраиваясь на наёмной койке и закрывая глаза. — Новая жизнь.

Эта жизнь состояла из отказов, — безграничной череды отказов, полных то сочувствия, то недоумения. Девица с больной спиной, которая морщится от каждого движения, с подозрительно чистыми документами, без образования, без звания, без опыта, которая не умеет ничего, кроме как водить драконов. Её не взяли, конечно, ни в почтовую службу, ни в транспортную, ни в дозоры, ни даже к хозяйственникам. Она попыталась пойти на телеграф, но показалась там кому-то подозрительной. Вспомнила, что ещё на первом курсе закончила курсы машинисток, но не смогла найти ни одной вакансии. Какая-то сердобольная замученная женщина предложила попробоваться нянечкой в саду, но там Маргарета выдержала ровно четыре дня: первый она работала, с трудом улыбаясь, второй и третий — стискивала зубы, а на четвёртый — сползла по стене и не смогла встать сама.

У неё не было жилья, а из имущества — несколько стареньких книг и куртка с чужого плеча. Ей не взялись помогать в центре занятости, сославшись на нехватку мест, а в очереди на переобучение у Маргареты был пятизначный номер.

Она попробовала заново сдать экзамены в тот же институт, который когда-то почти закончила, и выяснила, что за войну забыла всю математику. Деньги заканчивались стремительно, и в какой-то момент Маргарета поняла, что ещё чуть-чуть, и она присоединится к неопрятного вида замученным людям, которые дремали на парковых лавочках и старались не попадаться на глаза полиции.

А новая жизнь? О, новая жизнь кипела вокруг. Город цветился флагами, сожжённый квартал отстраивали, а на месте сгоревшего сада вспахали поле, от которого ещё неделю тянуло стойким духом навоза и удобрений. Газеты пестрели рассказами о подвигах, с передовицы улыбался Макс, и Маргарета…

Как Макс не помнил слов в маминой колыбельной, так Маргарета не помнила ни дат, ни конкретных событий, ни документов. Всё смешалось в памяти, спуталось, оставив лишь глубокое ощущение унижения и отчаяния, густо смешанное с ноющей болью.

Улетая на станцию, Маргарета ещё думала: это всё временно. Она поработает там совсем немного, а потом и её будущее обязательно наступит тоже.

Только к зиме она поняла: вот оно, будущее, уже наступило.

Наверное, она бы упала тогда с виверны, будто бы от неловкости, несчастный случай, ах, какая беда. Но вместо неё уже тогда на станции жили одни только тени Маргареты, и они катились по привычному распорядку, как шарнирные куколки. И Маргарета пряталась за ними, уходила всё глубже и глубже в серость и пустоту, растворялась, размывалась и бледнела. Так было проще, так не было больно, так можно было и дальше кружить по свой одиночной камере, отбывая наказание за полузабытое преступление.

Так было бы всегда, — если бы однажды рядом со станцией не рухнул всадник на виверне.

— Ненавижу тебя, — ломко сказала Маргарета.

И позволила Максу перетянуть её к себе на колени, устроить, как в гнезде. Уткнулась носом ему в грудь, замерла, считая мерные удары чужого сердца.

— Мир не то чтобы справедлив, — криво усмехнулся Макс. — Да ведь?

— Ты поправишься, — глухо сказала Маргарета. — Почему бы ты ни упал, ты…

Он шумно выдохнул ей в макушку.

— Ты знаешь… Ромашка, я ведь на самом деле… не герой.

— Как это?

— Я всё думал, — он говорил очень ровно, как-то правильно, как будто сводку читал, — я всё думал, про падение. Люди же не падают просто так? А я упал, как будто… как будто что-то во мне выключилось. Накрыло чернотой, как во сне накрывает кошмаром. Я испугался, будто уже умер. И этот ужас… Я много крутил в голове, чтобы понять, почему… Это всё лес.

— Лес?

— Этот лес, он с высоты… пушистый, глухо-зелёный, как… видишь, у меня руки потеют? Ромашка, этот лес похож на мох. Понимаешь? На мох.

Загрузка...