Когда это было — три года назад? Четыре?
Три с половиной: сейчас июнь, а то была то ли поздняя осень, то ли ранняя зима. Порывистый мерзкий ветер, ледяная крупка в лицо, и вокруг горы, куда ни глянь, и всё время шумит узкая бурная речка.
Если бы кто-нибудь спросил Максимилиана, он сплюнул бы в землю: полное дерьмо.
Но Макса никто не спрашивал.
Наш мир собран из разделённых провалами столпов, — то ли гор, то ли островов, то ли дурацких брёвен, зачем-то связанных Господом вместе. Наши соседи к северу достаточно близко, чтобы летать к ним на драконе и водить кое-какую далёкую торговую дружбу; к востоку и югу — достаточно далеко, чтобы их изредка можно было увидеть в самый мощный из телескопов, а хищный дирижабль можно было подстрелить ещё на подлёте.
Был ещё запад. С западом было… трудно.
Господ хорошо придумал, когда разделил нас всех провалами: без этого, должно быть, мы давно уже поубивали бы друг друга. Бабушка говорила, что в её время эти провалы вовсе считали бездонными. Сумасшедшие энтузиасты лазали по отвесным скалам вниз, мимо гнездовий диких драконов и виверн, через ядовитый туман, в котором людям чудились небылицы, через крошащийся камень и мох, через фиолетово-серые травы, к которым не пробивается солнце. Все их чаяния были зря: дно нашли много позже, и только тогда узнали, что оно, кажется, есть, и в нём — мёртвые скалы и мелкие поганые падальщики, жрущие разбившихся драконов.
Это неприятное знание, честно говоря. Куда лучше думать, будто есть населённые земли, а между ними — провалы без дна, и небо над ними такое бурное, что не всякий дракон рискнёт в него сунуться. А за туманом — чужаки, и эти чужаки достаточно далеко, чтобы о них не думать.
Чужаки с запада тоже были такие, к-счастью-далёкие: странные бледнокожие люди, у которых принято было брить головы налысо, а на затылке татуировать какие-то свои символы. У них был гортанно-звонкий язык, где-то певучий, а где-то отрывистый, они растили странные культуры, для нас совершенно несъедобные, и охотились на виверн и драконов вместо того, чтобы их седлать.
А ещё они всё время воевали между собой.
Мы знали друг друга давно и старались иметь с этого какую-нибудь прибыль. Лет тридцать назад мы продали им огнестрел — сейчас трудно даже сказать, чем они расплатились за него, кажется, какой-то своей химией. А потом Господ разгневался.
Земля встала на дыбы, в одну ночь с карты стёрло два города и бессчётно посёлков и деревень, равнина встала на бок, весь столп трясло и сминало, дождевая туча пролилась песком и мелким камнем. Это там, у наших западных соседей, произошёл страшный подземный взрыв, и их столп врезался в наш.
Камни и скалы, скалы и камни, чудовищный обвал, страшная картина. Но в одном из мест теперь между столпами был перешеек, по которому можно было перейти с одной земли на другую. Тогда западные края наводнили беженцы с другого столпа.
Мы приняли их… неплохо. Не так чтобы очень гостеприимно, но и без ненависти. Им разрешили селиться в дальних, неплодородных краях, они жгли скалы своим вонючим химическим огнём, а в зеленоватом пепле сажали свои растения.
Они бежали от войны, и война догнала их.
Или, может быть, они принесли её с собой.
Это было, когда Макс был ещё студентом и собирался стать не всадником, а ветеринарным врачом. Сперва набирали добровольцев, и у каждой кафедры висел большой плакат с призывами защищать родные земли от зелёного огня и выкинуть гостей обратно на их столп. Потом, когда пришлые сожгли первый из больших городов, академия в одну неделю опустела наполовину: на фронт забрали всех всадников старше второго курса.
Той же зимой и сам Макс тоже ушёл на переподготовку.
Чужаки вгрызались в землю и жгли, швыряли в небо пылающие зеленью шары, стояли насмерть и сражались безжалостно. Их было пять или шесть разных государств, которые то заключали союзы, то грызлись между собой, а наш столп давно не знал сражений больших, чем пьяная драка на фестивале цветов, и пушки против южных дирижаблей совсем не подходили для такой войны. Первые месяцы всадники с винтовками гибли, как мотыльки сгорают в пламени свечи.
Максу — это так называется — везло.
Горы — худшее место, чтобы сцепиться с чужаками. Они считают, что это их дом родной и роются в пещерах, пока зелёный огонь жрёт склоны и плавит камень. Но и здесь тоже нужно было душить врага, и дивизионы с третьего по седьмой (кроме героического шестого, павшего в полном составе) расквартировали при Монта-Чентанни. Зверям отдали помимо местной базы все городские стадионы, главную площадь и кусок земли в пригороде, людям — брошенные квартиры и бывшие общежития при заводе.
Там-то они и встретились, в заводской столовой. Макс, как всегда, говорил громче всех и подначивал Джино (когда и как он умер? уже и не вспомнить) подкатить к Кармеле из навигации, а тот матерился и огрызался, что «всему своё время».
Макс был зол, а вместе с тем пьян и весел от горя, которое уже отравило сердце, но ещё не дошло до мозга. И где-то глубоко внутри он уже знал, что «своего времени» нет, и вряд ли когда-нибудь будет.
Может быть, мы все сдохнем завтра, сгорим до вонючей чёрной трухи, которую даже не надо закапывать. Сдохнем, и нас опознают по личному жетону — их стали делать теперь из какого-то металла, который не плавится в чужацком огне. Сдохнем, как Марко или Никола, которых мы потеряли вчера.
И тогда — всё. Ничего больше.
Своё время, вот же шутник! Чего теперь-то ждать, зачем? Какие нужны шансы, какие «подходящие моменты»? Вот оно, твоё время — прямо сейчас. Другого не будет.
Джино смотрел в кружку перед собой, как будто в ней был не компот, а водка — или и вовсе господен колодец, в котором можно увидеть ответ на любой вопрос. Он бормотал, что не хочет, чтобы его ждали.
Это значило: он не хотел, чтобы по нему плакали. Джино был сиротой и мог этого хотеть.
Макс понимал это, конечно. Макс был придурок, а не дурак. Но Макс был зол, пьян, весел, отчаянно смел и хотел то ли любви, то ли драки.
— Тогда я подойду сам, — заявил он.
У Джино сделалось такое лицо, что Макс сразу поправился:
— К кому-нибудь.
На первом южном фронте, куда они были приписаны до переброски, они стояли не в городе и не на базе: в поле, где приходилось копать блиндаж и ставить зверям насесты из металлических труб. Они варились в котле своего дивизиона из четырёх дюжин всадников и десятка «земных», и среди них всех была только одна девчонка. Но Кьяра была в общем-то даже и не девчонка, Кьяра была свой парень, а ещё у Кьяры там же, в дивизионе, был муж, который сгорел в небе. Словом, подкатывать к Кьяре было неприлично. За одну эту идею можно было огрести по лицу, и даже командир бы одобрил.
А здесь, в Монта-Чентанни, были девчонки. Медички, штабные, работницы при базе, даже всадницы — тыловых драконов часто водили женщины.
Когда ещё будет время любить, если не сегодня?
Макс оглядел столовую и почти сразу наткнулся на неё. Девчонка сидела за столом по диагонали, жевала тушёную капусту и читала, удерживая довольно толстый томик навесу хитро расставленными пальцами левой руки. Смуглая, довольно высокая, сидит криво и чуть сутулится, на лице такое выражение, что непонятно: то ли ей капуста невкусная, то ли она планирует убийство.
У Макса был типаж, и это было идеальное попадание.
Он перешагнул свою лавку и плюхнулся рядом с ней.
— Эй, красавица! Что читаешь?
Девушка смерила его взглядом с коротко стриженой макушки до ботинок, не особенно вглядываясь в нашивки, — плюс ещё одно очко, — усмехнулась и молча развернула к нему обложку.
«Закон гомологических рядов», значилось на суровом чёрно-синем фоне. Макс без уверенности вспомнил, что это что-то из математики.
— Погуляем сегодня?
Она фыркнула и зачерпнула вилкой капусту:
— С тобой, что ли?
— А хоть бы и со мной!
Он вальяжно потянулся. Макс был хорош собой, отлично знал об этом и привык нравиться девушкам.
— И что — за просто так?
Он похлопал себя по карманам и развёл руками:
— Ну, брать с меня нечего! Только горячее сердце.
Девчонка хмыкнула и перевернула страницы всё так же, пальцами левой руки, как только изловчилась. Потом прищурилась и протянула капризно:
— А я, может, цветочек хочу…
Макс рассмеялся и улыбнулся ей покровительно:
— Будет тебе цветочек.
Был то ли ноябрь, то ли декабрь, а цветочные лавки в частично эвакуированном прифронтовом городе были все — какое удивление — заколочены. Даже осенних листьев не набрать в букет, потому что все они облетели, вымокли в лужах и пахли гнилью и принесённым ветром зелёным пеплом.
Где-то в горах могло ещё цвести что-нибудь эдакое — в горах чего только не растёт странного, — но на рутинных вылетах Макс ничего не заметил.
А девчонка была интересная. Её звали Маргарета, и она каждый раз забавно щурилась, прежде чем сказать что-нибудь едкое, строила из себя недотрогу, но поглядывала в ответ с интересом. И, по правде, у них могло бы склеиться что-то и без цветов, — долгое ли это дело, когда знаешь, что можешь уже завтра стать вонючим угольком с инвентарным номером, — но Максу нравился вызов, нравилось чувствовать себя снова пылким юношей, обхаживающим девицу с пышным букетом роз, и хотелось, в конце концов, не забыться и выключиться, а притвориться чем-то нормальным.
Поэтому он не слишком торопился, только искал её глазами в столовой. И потом, когда дежурить заступил другой клин, он нашёл её в курилке и протянул цветок.
— Это… что такое? — нахмурилась девчонка и потыкала в него пальцем.
Цветок был — краше некуда: Макс потратил на него почти час перед завтраком, а его ребята, ухохатываясь, помогали кто советом, а кто и делом. Стебель свернули из газеты, листья накромсали из обрезков той ткани, что шла на лёгкую форму, — в казарме их держали на заплатки, — а сам цветок… ну… Макс ожидал от бинта и ниток чуть большего, но получилось даже отчасти похоже. По крайней мере, если смотреть издалека.
— Ромашка!
Лицо у девчонки вытянулось, и стала она от этого такая хрупкая и хорошенькая, что Макс сам себя простил за все мучения с клеем.
— Ромашка? Но почему… ромашка?
— Так, ромашка, она же маргаритка, а ты Маргарета, и это цветок для тебя. Игра слов!
Она засмеялась.
— Это разные цветы, умник.
Но цветок взяла. Картинно понюхала, а потом показала ему язык и скорчила рожицу, — и, кажется, примерно тогда он в неё и влюбился.
Джино мог говорить, что ждал «подходящего времени». Но подходящего времени не было, не было совсем никакого времени, только то, что удавалось выгрызть зубами, вырвать у злого рока. Пусть Кармела была чудесным видением на горизонте, живой мечтой о каком-то невероятном будущем, а у Макса не было мечты, — у Макса была живая, смешная девчонка, короткие жадные поцелуи, украденные часы наедине.
Джино так никогда и не объяснился с Кармелой. При обстреле в декабре горящий снаряд попал в навигационную башню, и Кармела сгорела в ней — ничего не осталось.
Вообще-то на базе запрещалась выпивка. Но после тяжёлого боя, после потерь командиры смотрели сквозь пальцы на ходящие по рукам фляги, а то и подливали в них украдкой. И Джино пытался утонуть в водке, но всё никак не мог забыться, хотя его давно штормило, как недолётка в грозу.
— Я его снял, — сказал Макс, положив ему ладонь на плечо. — Того ублюдка, который…
Макс был метким стрелком, одним из лучших, и отличным всадником. Это Макс на злом кураже придумал облететь линию столкновения через недоступную ледяную высь и упасть врагу в тыл. Поднять достаточно высоко удалось лишь четырёх зверей, и одному из ребят это стоило отмороженных кистей рук, несмотря на утеплённую форму и всю защиту, но вражеские артиллеристы были разбиты, и Монта-Чентанни выстоял.
Джино бился на самом рубеже, отчаянно нарываясь на огненный заряд. Выжил и получил от командира по шее.
Умер Джино позже, но Макс не помнил уже, когда и как.
А тогда — тогда он пил, не пьянея, и спать ушёл к зверям, где в негромком шелесте крыльев и хриплом дыхании не было слышно сдавленного рыдания.
— Не умирай, Ромашка, — серьёзно попросил тогда Макс. Маргарета сидела рядом, уронив голову ему на плечо, вымотанная и заторможенная. — Не умирай, ладно?
А она пробормотала лениво:
— Ладно… и ты тогда тоже…
— Да.
Это была глупая просьба. И глупое обещание, которое никак нельзя было сдержать. И говорить было неловко: в дивизионе принято было суеверно обходить в упоминаниях смерть, — но и не сказать было нельзя.
— А у тебя у родителей, — Маргарета лежала у него на плече с закрытыми глазами и едва шевелила языком, — какого цвета глаза?
— Карие, — он высвободил руку и приобнял её. — У мамы потемнее, у папы посветлее. А что?
— Считаю…
— Считаешь?
— С каким шансом у нас могут получиться голубоглазые дети.
— Чего?.. Ты это, что ли…
Она пихнула его кулаком в бок — больно, между прочим, — и фыркнула.
До войны Макс никогда не хотел возиться с вивернами. Они казались ему довольно противными, неопрятными и страшными на вид тварями. И в ветеринарную академию он пошёл не ради дара и полётов, а лечить животных, предпочтительно — обожаемых с детства лошадей. После практики первого курса (и первых коровьих родов) Макс вынужденно заключил, что крупные копытные чудесны все. Даже если любоваться ими с рукой, запихнутой в корову по плечо.
А Маргарета мечтала летать, но не прошла по способностям — мест тогда было совсем мало, — и училась на агронома, в их училище занимались озимой пшеницей. Теперь её успокаивали книжки про селекцию и простенькие задачки по генетике, а он зашил столько крыльев, что почти перестал отличать их от ткани.
— У меня у мамы, — вяло продолжала Маргарета, — были голубые глаза… то есть во мне половинка, и если у тебя…
Наверное, она совсем вымоталась, если стала нести такую чушь. Макс летал на виверне в боевом дивизионе, а Маргарета водила дракона: их отряд возил всякое разное от города при последней станции железной дороги, перебрасывал боеприпасы во время столкновений и возил раненых. Раньше работа с драконами считалась мужской — огромные звери, тяжёлые грузы. Теперь всё перепуталось.
— Эти всякие твои шансы, — Макс легко поцеловал её куда-то в пропахший дымом затылок, — проверим когда-нибудь потом.
Маргарета тихонько сопела: отключилась, бедняга. Связь со зверем тяжело держать долго, а она налетала сегодня, наверное, больше, чем он. Макс откинулся назад, стукнулся затылком о стену, прикрыл глаза.
Никакого «потом» не было, как не было будущего. И времени не было никакого, кроме украденного. Проказливая соседская девочка давным-давно, в полузабытом детстве, обрывала лепестки с ромашки, гадая: любит — не любит. Облысевший цветок выкидывала без всякой жалости.
Теперь этой безжалостной девочкой была война. И каким бы ни был ответ в лепестках ромашки, финал был один.
Потом, к весне, на третьем западном всё стало совсем трудно, а в Монта-Чентанни стихло, — и максов дивизион перебросили снова.
— Постарайся не умереть, — сказала она, смаргивая глупые слёзы.
— И ты.
Они даже переписывались, насколько позволяла почта, но переписка выходила какая-то пустая и состояла из воспоминаний о давно прошедших вещах и прямо названных чувств. Макс даже не думал ни о чём плохом: мало ли, где в такое время могли теряться письма!
Перед тем самым вылетом, за который его потом назовут героем, он написал ей снова. Листу бумаги пришлось стерпеть много таких слов, что ни в какой другой момент нельзя написать.
Много позже он получил это письмо обратно нераспечатанным.
Это было несколько месяцев спустя, когда чужацкий столп, сдвинутый чудовищным направленным взрывом, снова растворился в тумане разлома. Искать кого-то в том бардаке, который царил в стране после нескольких лет войны, было делом почти бесполезным, но Макс был герой, его напечатали в газетах, а на грудь навешали столько железа, что топорщился китель, — и кое-как, много раз поулыбавшихся и очень попросив, он смог навести справки.
В Монта-Чентанни тихо, повторял себе Макс. И в Монта-Чентанни было тихо — по меркам фронта. В Монта-Чентанни остался один дивизион на целую гору, в которой где-то скрывались чужаки, и на целый большой край, в котором утомлённые люди пытались хоть что-то вырастить. Там сожгли какое-то хозяйство, и посёлок сожгли, и что-то ещё…
Ещё сожгли сам Монта-Чентанни, в который весной стали возвращаться рабочие. Сожгли дотла, зелёным огнём, хотя от этого врагу не было никакой тактической выгоды. Это был жест отчаяния людей, обречённых на поражение: столпы уже разошлись, переговоры шли плохо, и запертым в горах чужакам не оставалось ничего, кроме как умереть.
Кипела битва, а объятый дымом город эвакуировался. Много часов огня, пепла и вонючей смолы, которой текли кирпичные стены домов. Сводка потерь ужасала; служащая Маргарета Бевилаква значилась в журнале как раненая.
Максу пришлось прилететь туда самому, чтобы заглянуть в этот журнал. Он не хотел внимания, но его теперь узнавали на улице, а он — не узнавал никого и ничего.
Врач в городке при железнодорожной станцией был другой, не из Монта-Чентанни. Даже в частном разговоре он обращался по имени и фамилии, так и говорил: Максимилиан Серра то, Максимилиан Серра сё. Во время эвакуации его здесь ещё не было, и он мог только пожать плечами: если имя внесли в журнал — по крайней мере человек с таким жетоном был здесь, в лазарете.
Дальше след терялся. Маргареты не было в штатном расписании и в списках на транспортировку. И последнее письмо, отправленное Максом тогда, перед тем самым вылетом, осталось здесь, не добравшись до Монта-Чентанни, — осталось неполученным.
В числе павших Маргареты не было тоже, но Макс не обманывался. Мало ли их таких, забытых строчек в страшных списках? Максу самому пришлось сказать матери Оскара, что её сын мёртв, что он видел и огненный заряд, и падение горящего тела в туман своими глазами, и что никто и никак не мог бы оттуда спастись. А по документам Оскар так и значился — «безвестно пропавший»…
— Кто-то из её отряда здесь? Я бы хотел…
Никого из её отряда не было. К моменту атаки в городе оставалось только четыре всадника, обученных летать на драконах. Одного сбили в небе, одному что-то взорвалось в лицо при посадке, ещё один, обгорелый и задыхающийся, умер сутки спустя. Четвёртым была Маргарета.
Врач смотрел на него светлым и пустым взглядом человека, проводившего за грань много сотен пациентов. В этом взгляде Макс видел приговор.
— Скажите, — он облизнул сухие губы, — у вас здесь растут где-нибудь ромашки?
Если бы кто-нибудь спросил Максимилиана, зачем ему ромашка, он вряд ли смог бы ответить.
Но Макса никто не спрашивал.