Глава 8. Тени из лжи

В середине июня над станцией зарядили дожди.

На нашем столпе редкость стабильная погода: у нас всё больше — шквалистый ветер, что пригоняет град с ледяным дождём, но уже через полчаса утаскивает его дальше, обнажая прозрачное высокое небо. Собираясь на прогулку, стоит взять с собой дождевик и солнечные очки, а лучше ещё к ним — пару лыжных палок и плащ-палатку.

И только кое-где в низинах бывает изредка, что тяжёлая тёмная туча цепляется брюхом за близкие сопки. Тогда по земле расстилается непроглядный мутный туман, и дождь идёт унылый, не сильный и не слабый, ровный-ровный.

Так он мог идти неделю.

В такие дни Маргарета сама себе казалась сизой тенью, потерянным в этом влажном мраке призраком. В сером небе не было видно ни облаков, ни драконов, а виверн поднимался так неохотно, будто всерьёз планировать издохнуть на лету. Лететь через толстую дождевую тучу было мокро и холодно, однажды Маргарета зазря понадеялась на якобы лесные гражданские штаны и чуть не отморозила колени.

Там, наверху, были свобода и свет. Как будто ты долго-долго шёл через мрак, а потом наконец-то умер.

Когда у озера Макса понесло на лирику, самым сложным для Маргареты было не рассмеяться. То есть, конечно же, всё, что он говорил, было абсурдистски смешно, как глупая комедия из кукольного театра. Но Макс был убийственно серьёзен, и Маргарете стало очень его жаль.

Война ни к кому не бывает милостива, не так ли? Кто-то возвращается с неё героем, верящим в светлое будущее, крылатых коней и «начало с чистого листа». Суетится, хочет чего-то, глаза блестят заполошно. Думает, что может заразить кого-то этим своим; ну да кто ему доктор.

Сама Маргарета давно лишилась иллюзий и теперь следила только, как проживают одинаковые дни одинаковые тени Маргарет. Поэтому, конечно, она не обещала Максу поехать с ним в Прелюме, как не обещала звезду с неба и мир во всём мире. Вместо этого Маргарета пожала плечами и сказала уклончиво:

— Может быть.

Казалось бы, ему стоило быть благодарным, что девушка не стала так уж резко разбивать его пустые планы. Но Макс почему-то помрачнел.

Обратно они возвращались в молчании, и впервые за всё это время Маргарета осталась спать на станции. Заползла на полку, пропахшую почему-то влажностью, и выключилась, чтобы проснуться в хмурую дождливую среду.

Серый потолок терялся в темноте. Ткань обшивки, кое-где драная, казалась привидениями. Капли дождя барабанили будто в самое ухо, одеяло влажно льнуло к телу. Маргарета села, и пол кольнул промозглым холодом. Липкая пыль по углам.

Она не часто думала о том, насколько унылое это место — старая метеостанция. На базе в Монта-Чентанни тоже всё было казённым, уставшим, и по кафелю душевых там бежали тускло-рыжие потёки от ржавой воды, и жестяные чашки в столовой все были исцарапанные, и среди разноразмерных тарелок было удачей поймать хоть одну без скола. В казармах пахло потом и несвежим бельём, по средам весь двор бывал занавешен серыми птицами простыней, многие из которых давно следовало пустить на ветошь, — и всё равно там было как-то… светлее.

Зимой хорошо топили, и постель всегда была сухая до хруста. Вкусный запах компота перекрывал стойкий дух столовской готовки. За столами смеялись…

Может быть, всё дело в том, что в Монта-Чентанни казалось: оно наступит, это будущее. И можно будет уехать в Прелюме, или куда-нибудь ещё, хоть бы и на озёра, и будет другая жизнь, и мы тоже будем другие, лучше и счастливее. А теперь вот оно — наступило, это будущее. И оказалось таким же сырым и липким, как и станционные полы.

Это были тревожные мысли, неприятные, такие, какие не хочется думать. И виноват в них был, конечно, весельчак Максимилиан Серра, которому всё ещё во что-то верилось и которому вздумалось сказать Маргарете, будто отсюда можно уехать.

Ехать было некуда. Выхода не было, не было смысла, и даже света в конце тоннеля — и того не было тоже; и думать об этом было больно, до рези в глазах больно, до душащего, страшного спазма в груди. И Маргарета не думала. Маргарета обтряхнула ноги, натянула на них носки, нырнула ступнями в тяжёлые разношенные ботинки, одёрнула мятую рубашку, разобрала волосы пятернёй.

Потом она нашла взглядом часы. Стрелки ползли друг за другом ровно, без рывков. Толстая и короткая почти дошла до того, чтобы смотреть точно вниз.

На этом Маргарета закончилась, и её место заняли тени Маргарет, которые всегда знали, что делать. Они скользили, почти танцуя и подчиняясь неумолимому бегу времени. К шести утра они заваривали чай и сортировали склянки в шкафу, подливая растворы в приборы, потом выписывали в журнал новую дату, седлали виверна, взлетали через пелену дождя.

Благословенная пустота! Увы, она разбилась, как только виверн шмякнулся о землю: на чурбане под навесом сидел, свесив голову на грудь, Макс.

— Я короче подумал, — заявил он, широко зевнув, — перееду всё-таки к тебе.

Тени тащили Маргарету дальше по привычному маршруту: к ящику с витаминной подкормкой, к бочке с дождевой водой, к передатчику, к журналам. А Маргарете вдруг нестерпимо захотелось потрогать Макса и понять: он правда есть — или только кажется, как кажутся в сером мареве бытия тысячи других теней?

— Ромашка?

Призрак Макса нахмурил брови. Влажная от дождя нашивка с фамилией оказалась жёсткой и чуть крошилась по краю. Маргарета медленно, будто во сне, провела пальцами по колючему мужскому подбородку, тронула шрам, — только тогда Макс перехватил её ладонь.

— Ромашка? Эй, ты чего?

Он выглядит обеспокоенным, отстранённо заметила Маргарета. Так странно…

Потом она моргнула, тени рассеялись, и она сообразила, что только что щупала лицо постороннего мужчины, — вместо того, чтобы пригрозить спустить его с лестницы, послать далеко-далеко в лес с его дурацкими идеями и заняться своими делами.

— С чего бы это, — она подёрнула плечами, будто ничего не случилось, и прочмавкала по развезённой у дальней стены грязи, чтобы влить в вивернову миску ярко-зелёной вонючей жижи.

Старичок с готовностью сунул морду в корыто и принялся чавкать и пускать носом слюнявые пузыри.

— Маргарета?..

— Отличный навес, — невпопад сказала Маргарета и грохнула ведром о борт переполненной бочки. — У тебя. Там. Под ним и кукуй.

— Ты чего, обиделась что ли?

Маргарета наморщила лоб и попыталась примерить на себя это слово. Выходило плохо, как будто там, где раньше могла бывать обида, теперь ничего не осталось.

— Поляну размыло, — сказал Макс, так и не дождавшись от неё ответа. — Грязюки по лодыжку. Рябине ещё ничего, а я вон…

Он уляпался не по лодыжку — по самое колено. Выливая воду из поилки и залезая по лестнице с ведром, Маргарета вяло думала о том, что ей велели организовать «жилые условия», и вряд ли неприятная женщина из центра сочла бы таковыми навес в дождливом лесу. С другой стороны, что она могла бы сделать Маргарете? Объявить выговор с занесением? Как будто Маргарете есть дело до выговоров. Оштрафовать? Она не была уверена даже, сколько именно ей обычно платят: деньги начислялись на книжку, было их унизительно мало, но и тратить их было почти некуда, и Маргарета не следила за балансом своих счетов.

Могут ли её уволить за то, что оставила под дождём народного героя? И станет ли он жаловаться? С другой стороны, это она его нашла, — кто знает, что бы с ним было, если бы Маргарета не сообщила вовремя в центр…

Пока она обдумывала всё это, Макс уже открыл дверь, зачем-то разулся на пороге, бесцеремонно залез в шкаф и вскрыл консерву. Маслянистый рыбный запах добрался до носа даже сквозь дождь.

— Эй! Ты что творишь?! Я же не…

— Ты слишком долго думала, — громко сказал Макс из станционной темноты и, судя по звуку, облизал ложку. — Надо думать быстрее. И вообще, тебе что, жалко?

— Жалко, — крикнула Маргарета и так заторопилась слезть, что чуть не грохнулась с лестницы. — Очень жалко! Поставь на место!

— Хорошо!

Ничего он не поставил, конечно. Когда Маргарета заскочила внутрь и стряхнула воду с плаща, Макс сидел за единственным столом, закинув ноги на сейф, и со вкусом хлебал бульончик прямо из консервной банки.

— А у тебя хлебушка нет? — спросил он, явно не испытывая никаких угрызений совести.

— Рукавом занюхни, — мрачно посоветовала Маргарета.

А сама принялась плескаться у рукомойника, и даже расчесала волосы гребнем, от чего они стали на вид ещё мокрее и печальнее.

— Так вот я подумал, — хлеб Макс нашёл сам и теперь собирал им лук со дна, — что жить в лесу — дурная идея. Рябина уже пободрее, крыло приличное, её можно будет перевести сюда. А я хоть буду в сортир ходить, а не до ветру, да?

Маргарета глянула на него с сомнением, села на сейф, скинув с него наглые мужские ноги. Может быть, они и не виделись три года с лишним; может быть, с тех пор воды утекло — целое солёное озеро. Но когда-то она любила этого человека, любила и знала, что за грубостями он всегда прячет волнение.

— Макс, — она вздохнула. — Что случилось?

Его лицо было совсем близко.

— Это ты мне скажи. Что случилось, Ромашка? Что случилось, что ты трогаешь меня с пустыми глазами?

Она отвела взгляд. Тени Маргарет скользили по комнате; каждое новое танцевальное па — удар дождевой капли об обшивку станции. Они кружили, кружили, и небо волновалось, и даже сквозь мутное стекло было видно, как клубы туч складываются в бездонную спираль с чёрным нутром.

— Я хочу помочь, Ромашка. Я могу помочь. Что случилось с тобой? Что случилось с нами?

Что случилось, что случилось… много всего случилось — много такого, о чём ты не знаешь, Максимилиан Серра, потому что откуда бы тебе знать?

Маргарета хорошо помнила то лето. Оно было выжжено в памяти чем-то калёным, ядовитым, и иногда возвращалось в той неподвижной темноте, что накрывает за несколько секунд до того, как придёт чёрный сон без видений и кошмаров.

О гибели отца Маргарета узнала из газеты. Неделю весь столп плакал о трагедии в Боргате, и вот теперь передовицы клеймили виноватого: собаке — собачья смерть. Заголовки обличали предателя, статьи безжалостно выворачивали грязное бельё, и каждая строчка кричала: Бевилаква.

Бевилаква. Бевилаква. Бевилаква.

Это не так чтобы уникальная фамилия, но и не слишком распространённая. За завтраком на Маргарету смотрели. За столом вдруг — зона отчуждения. Шепотки, робкие вопросы.

— Папа умер, — шёпотом повторяла тогда Маргарета. — Папа умер.

Предатель, погубивший тысячи жизней. На базу в Монта-Чентанни уже приходили похоронки, на построении смены объявляли минуты молчания, здесь и там мелькали чёрные ленты. Теперь всем этим ослеплённым горем и несправедливостью людям было, кого ненавидеть.

Потом, много позже, в глухой тишине станции Маргарета подумает: это тоже было что-то про политику и про то, о чём должны думать люди после такого поражения, — не о том, как сплоховало командование, и не о том, как силён оказался враг, а о силе духа и патриотизме. Тогда Маргарета была оглушена и разбита.

Её затаскали на допросы, формальные и неформальные, один другого отвратительнее. Её спрашивали об одном и том же сто тысяч раз. Перетрясли все вещи в поисках несуществующих записей чего-то секретного, хотя что секретного, во имя Господа, может знать девчонка, которая водит драконов снабжения и не имеет даже мелкого армейского чина? Все её книги разобрали на листы, письма — перечитали с фонариком, личный дневник — откопировали и отослали куда-то в центр. Зачитывали выдержки и спрашивали, что значит то, а что значит это. Обвиняли в том, что цензору пришлось марать матершину. Тыкали носом в пошлости, винили в том, что она так мало пишет о спасении родины и так много — о гробах.

Перевели в другой отряд, к хозяйственникам, таскать песок и вывозить мусор. В личном деле нарисовали какое-то дисциплинарное нарушение, а благодарность — где-то потеряли. В кадрах с Маргаретой говорили через губу, а когда она вздумала увольняться, швырнули бумаги в лицо: «посидите пока, здесь вы по крайней мере под присмотром».

Дело должны были закрыть через три месяца, но через три месяца его рассмотрение продлили, а потом продлили ещё раз. Всем думающим людям было ясно, что если бы нашли хоть что-нибудь, её бы давно уже с помпой расстреляли. Увы, думать умели не все: на базе к ней теперь относились по большей части настороженно, и только Энрика, с которой они были почти подругами, заявила: не слушай их всех.

И Маргарета не слушала. Ей всё казалось: сейчас это всё закончится. Оно всё не кончалось и не кончалось.

Когда Макс перестал отвечать на письма, она много всего подумала, и мысли были — одна другой хуже. Потом от него пришла наконец записка, из которой было ясно: он то ли пропустил за полётами громкие новости, то ли не связал две фамилии, потому что он ничего, совсем ничего, даже намёком не написал про отца.

Хотела ли она рассказать? О, она хотела рассказать всё, а потом разрешить себе рыдать ему в плечо. Но Макс был где-то там, на фронте, среди горящей смерти, и меньше всего ему нужны были её слёзы. Он наверняка потерял в Боргате товарищей, хотя и не написал об этом ни слова. А ещё письма Маргареты пользовались теперь пристальным вниманием цензора.

Поэтому она вывела на листе:

Обо мне нечего написать.

А дальше говорила о вивернах, выдуманных котах, оживающем городе и другой ерунде. Маргарета пряталась за этой несуществующей лёгкой Маргаретой, пока не растворилась в её тени.

А Макс — Макс тоже охотно писал о глупостях. О посылке с носками, фасоли, прекрасном светлом завтра, в котором они уедут вместе в какой-то очередной замечательный город. Ведь правда — не станешь же писать переживающей за тебя женщине про бои, про проблемы с патронами, про кровь, грязь, попытки жрать виверний труп, идиота-командира, отправившего двух парней в самоубийственную разведку, про ржавый гвоздь, мерещащийся в собственном затылке, про усталость, доводящую до безразличия…

Они были — два поломанных человека, отчаянно пытающихся уберечь друг друга от самих себя и тянущегося за ними тёмного шлейфа. Они повторяли своё «люблю» — и становились всё дальше и дальше; и теперь вдруг между ними — пропасть из невыплаканных слёз, несказанных слов и тяжести, которую каждый привык тащить в одиночку.

Маргарета провела пальцами по его лицу, обожглась-укололась о щетину, отдёрнула руку.

Наверное, он мог бы… понять. Если и кто-то — то он. Ну и пусть их тени непохожи друг на друга, ну и пусть у каждого из них было своё страшное; он мог бы понять.

В нём можно бы спрятаться от всего мира. Выпустить всю ту стаю разрывающих душу чертей, что грызёт и гложет до невыносимой боли всякий раз, когда Маргарета выныривает из спасительной серости. Позволить ему обнимать, топить в нежности и сказать все те слова, которые как будто рвутся быть услышанными…

И самой в ответ — разделить запертую под смешливой маской боль, сдуть с лица кошмар, позволить, наконец, признать, что прекрасное будущее, которого он так ждал — это вот оно, прямо сейчас.

Глупая, глупая мысль, что два больных человека могут как-то лечить друг друга.

Но что поделать, если больше не бывает здоровых?

— Я не хочу, — хрипло сказала Маргарета. — Я не хочу помощи. Не хочу думать. Я… меня просто нет, понимаешь? Мои тени живут по часам, катятся по одному распорядку, в четыре сводка, в двадцать минут пятого чай, а меня нет, меня нет и никогда не было, и не будет никогда, и… я хрень какую-то говорю, да?

— Иди сюда.

Стул жалобно крякнул, когда она устроилась у Макса на коленях. Болезненно скривило спину, — мужчина понятливо подставил локоть, и Маргарета, поёрзав, опёрлась на него, а потом устроила голову у него на плече. За спиной Макса волновались занавески, за ними крапал унылый серый дождь, над ним бурлило небо. И было так легко, так хорошо быть просто тенью Маргареты, скользящей через привычную повседневность.

— Мне сводку бы…

— Подождёт твоя сводка.

Тени смотрели на неё с укоризной. Они все давно отстучали в центр свои числа и теперь разбрелись, кто куда: одна читала, ловя страницами книги солнечные лучи, другая — поливала рассаду, ждущую весны в выставленных на полу консервных банках, третья — конопатила щели в потолке, через которые подтекал тающий снег. Стрелки ползли по циферблату безразличные и немые.

Можно бы заплакать, но у Маргареты не получалось больше плакать. Слёзы — это что-то, что бывает с другими, живыми, настоящими; у теней не бывает слёз, у теней не бывает чувств, теням не бывает больно.

Маргарета казалась сама себе заржавевшей. Грудой пустого металлолома, в котором не различить уже больше, чем она была раньше.

— Я не хочу, — повторила она снова, хотя Макс вряд ли понимал, что она имела в виду. — Я не хочу, я не хочу…

Попыталась придумать, как объяснить, — и не смогла. Попробовала вспомнить, как плакать, — и не смогла этого тоже. Только судорожно, через всхлип, вздохнула, и от этого болезненно свело плечи.

Макс гладил её по спине, как маленькую. И, слава мудрому Господу, молчал.

— А помнишь, мы лежали на склоне и смотрели на звёзды? А ты всё умничала, что знаешь, как они называются.

Сильная ладонь — на плече. Тихонько жужжал аппарат, впечатывая в ленту точки рутинного ответа: сводка принята центром. Маргарета застыла у окна, потерянная и пустая; Макс прижимал её к себе мягко, но непреклонно, лётный костюм крепко пах виверной и немного самим Максом, от кружения теней болела голова, и Маргарета вдруг неожиданно для себя призналась:

— Я придумала половину.

— Придумала? Как это?

— Ну, я брала их из головы.

Макс вытаращил глаза:

— Ты! Ты называла меня безграмотным бездарем!

— Ннну… если бы ты был грамотный, ты бы возразил?..

Она спрятала улыбку в его рукаве. Макс оскорблённо пыхтел, а потом вдруг расслабился, будто из него спицу выдернули, и засмеялся:

— Я же потом эти твои названия… ребятам пересказывал. Пока куковали между вылетами и заняться было нечем. Такой был важный, ты бы видела!

Маргарета глянула на него лукаво, снизу вверх, и рассмеялась тоже.

Звёзд сегодня не показывали. Всё небо было затянуто тёмными клубящимися тучами: в них гуляли глубокие, жуткие тени, мелькали всполохи, и они сами всё кружились, кружились и сталкивались без конца.

Погода была нелётная. Должно быть, драконам тоже нужно иногда не полететь, чтобы смотреть на небо снизу вверх.

Чтобы дать ему — и себе — быть.

Чтобы разглядеть за тенями хоть что-то.

Загрузка...