Глава 3. Под слоем ржавчины

А теперь она была здесь.

Стояла в дверях крошечной холодной метеостанции, ссутулившись, правое плечо выше левого. Усталое лицо, глубокие тени под глазами, волосы отрезаны по плечи, — она оставляет их незаплетёнными, чего раньше никак нельзя было делать. Одежда гражданская, вся какая-то серая и никакая, поверх майки байковая мужская рубашка, а вместо кожаного подшлемника — обычный вязаный шарф.

Очки она вертела в руке.

— Ромашка?.. — выдохнул он, не понимая толком, что чувствует.

Только почему-то очень болели глаза.

— Нет, — сказала девушка надтреснутым голосом. — Мне сказали, вам написали назначения…

— Ромашка. Это ведь ты. Ты… не помнишь меня? Маргарета?

В журнале не было написано, что у неё было за ранение. Может быть, она получила контузию, или долго лежала в отключке, или… много причин, чтобы не получить письмо, чтобы не написать самой, хотя уж его-то имя гремело из всех газет. А сюда его привело, наверное, чудо, рука Господа.

Объясни что-нибудь. Удивись, смутись, подними меня на смех. Скажи, что…

Маргарета смотрела куда-то в сторону, и на лице её была только усталость. Что она делает в этой дыре, что так выматывается?

— Давайте решим, что вы обознались, — тускло сказала она.

— Ты ведь… жива. Ромашка, мы не умерли. Ты понимаешь? Мы не умерли, — получалось хрипло и жалко, хотя тошнота почти отпустила, только в висок будто вогнали раскалённую спицу. — Я искал тебя, но мне сказали… в журнале было, что Маргарета Бевилаква…

— Маргарета Бевилаква сгорела, — сухо сказала она. — У меня другая фамилия. Что вам выписали? Всё-таки сотрясение? Давайте я унесу ведро и принесу вам воды.

— Ромашка…

Лекарства лежали горкой на табурете у койки, а рядом лист, на котором врач печатными буквами накорябал назначения. Маргарета подошла так, чтобы держаться от Макса подальше, — он понял это и криво усмехнулся. Взгляд проскользил по списку сверху вниз, потом скакнул наверх и снова заскользил вниз, теперь медленнее.

Она перебрала склянки и пакетики, поставила на табурет кружку со свежей водой, выставила за дверь ведро с рвотой. Задёрнула штору, принесла ещё одно тонкое одеяло, положила Максу в ноги.

Потом погас свет и хлопнула дверь. Маргарета ушла.

Довольно долго Макс лежал в темноте и ждал, что она зайдёт обратно. И только потом, много мучительных, стыдных минут позже, сообразил: она не вернётся.

Макс кое-как, поморщившись, сел, опрокинул в себя воду.

Врачу Макс сказал, что его не тошнит, — но ложь выдало стоящее рядом с койкой ведро (что стоило Маргарете вынести его заранее). Тогда он честно объяснил, что от той посадки, которую выдал престарелый виверн, вывернуло бы и здорового, даже если он трижды клиновой дивизиона и бывал в местах, откуда не возвращаются. Если говорить совсем честно, это приземление трудно даже было назвать посадкой: по ощущениям зверь просто запнулся о воздух и перекувыркнулся вниз. Воистину, Маргарета сумасшедшая, если летает на таком животном.

Максу посветили фонариком в глаза, сделали два стежка на лбу и четыре на затылке, перемотали всё это бинтом, велели лежать и выписали всякой ерунды — «витамины», как презрительно говорили на фронте. Как ни смешно, но больше всего в итоге болела нога, да и эта боль наверняка уже завтра превратится в тупое нытьё.

Макс не первый раз падал с неба. И хотя это каждый раз были свежие, незабываемые впечатления, кое-чему он научился: и вовремя прыгать из седла, и кое-как группироваться. Если бы не Маргарета, он полежал бы ещё буквально с минуту, а потом вправил ногу сам, вернулся к виверне, а в сумке при седле была аптечка… словом, разобрался бы, не маленький. Правда, вечером на базе подняли бы шум, его стали бы искать, вышло бы глупо.

Хорошо, что Маргарета была здесь. Она прилетела так быстро — наверное, уже была в воздухе и совсем рядом, странно, что он не заметил её ещё в воздухе.

Здесь вообще было много странного.

Виверну звали Рябиной, и это была не какая-то там виверна, а штабная, что значит — одна из лучших по всем показателям. Контактная, отлично приспособленная к работе под седлом, выносливая, сильная, для прошедшего войну зверя — с идеальным здоровьем. Макс тренировал её к параду.

Конечно, он предпочёл бы лететь на своём старом фронтовом друге. Но чёрный виверн пал в том, последнем, вылете.

А Рябина была хороша. У неё тоже была история и даже медаль — глупый церемониал, совершенно чуждый и непонятный животным, — но Макс не вникал во всё это: сочинять сладкие истории для газеты — не его дело.

Его дело — летать. И он летал, удивляясь, что на Рябину жаловались другие всадники. Взял её в дальний вылет, и вот, пожалуйста.

Он мог бы поклясться, что их не сбили с земли. Но в какой-то момент ему в голову будто вбили ржавый гвоздь, в глаза хлынула темнота, а Рябина спикировала вниз.

Мгновения полёта совсем спутались в голове. Они помнились почему-то бесконечными, и самым запоминающимся оказалась не слепота даже и не потеря контроля, а тошнотворный склизкий страх. Не так даже: животный, лишающий разума ужас.

Что могло так напугать виверну в небе? Отлично тренированную военную виверну, которая летала среди горящих зелёным пламенем зарядов, несущих с собой мучительную смерть?

А потом прилетела Маргарета, и…

Макс улёгся обратно на койку, натянул одеяло повыше, подоткнул так, чтобы простыня прикрывала уши.

Маргарета.

Он считал её мёртвой. Выдрал из сердца, как сломанное крепление из гнезда, поверх закрасил вонючей грязно-серой краской и назвал всё это «ремонтом». Краска пошла пузырями, остов проржавел и посыпался рыжими хлопьями. Не разобрать больше, что было и что могло бы быть.

Почему она не написала, чужаки её побери?! Если только не…

Макс сгрёб в кулак одеяло. Его уже не мутило, только в голове всё ещё плескалась кружащаяся муть, и от этого Максу казалось, что он всё ещё падает, и падает, и падает, всё глубже, и глубже, и глубже, и…

Она всё объяснит мне завтра, — твёрдо решил он, сдаваясь пьяной сонливости. — Прямо с утра. Она всё объяснит.

Да.

Макс проснулся один.

Долго смотрел в потолок, вглядываясь в белёсые кривые трубы и парусину и лениво пытаясь понять, что он здесь делает и где оно — это «здесь». Воспоминания возвращались неохотно и потянули с собой отвратительный привкус во рту, простреливающую боль в лодыжке и неприятное кручение в желудке.

Пыльно. Пыль скользила в лучах света крупными хлопьями. Тихо — только едва слышно отмеряли секунды часы.

Макс потёр переносицу, чихнул, сел и наконец-то смог оглядеться.

Вчера, когда доктор предлагал ему выздоравливать «в более подходящих условиях», а за виверной вернуться когда-нибудь потом, когда больной перестанет считаться больным, Макс отмахнулся: вот уж на что он перестал обращать внимание во время войны, так это на «условия». Ему доводилось лежать в лазарете в ледяных горах, где выдыхаемый воздух становился белёсым облачком пара, поверх одеял клали верхнюю одежду, а в печку-чугунку хотелось залезть целиком. Ещё хуже — по крайней мере по мнению Макса, — было на первом южном, где от свиста снарядов звенело в ушах и все знали, что, если будет приказ отступать, тащить за собой неходячих больных не будет никакой возможности.

А здесь — июнь, равнины у речной долины, лес, чистое небо. Что ещё, в конце концов, нужно для счастья?

Эти, штабные, смотрели со смесью жалости и брезгливости. А женщина — Макс не запомнил имени, — пообещала велеть работнице «сделать с этим хоть что-нибудь».

Вчера Макс считал это всё блажью балованных бездельников, которые огня не нюхали. Сегодня, когда в глазах прояснилось, мутная пелена спала, а уличный свет проник в станцию, Макс признал: он не отказался бы, чтобы здесь что-нибудь сделали.

Когда Господ создавал столпы, он руководствовался много чем, но вряд ли соображениями практического удобства. Наш столп получился у него немного скомканным, с резким перепадом высот, множеством оврагов и ущелий, бурными реками и прочими транспортными неприятностями. Люди придумали колесо, оседлали лошадь, построили мосты и виадуки, заложили железную дорогу, но с незапамятных времён их манило небо.

Увы, летающие машины разбивались прежде, чем успевали стать полезными. В паре со сложным рельефом шла капризная, непредсказуемая погода, резкие ветра, частые бури, и никакие человеческие поделки не хотели быть достаточно управляемыми, чтобы выдержать всё это.

Шутят, что на хищные южные дирижабли, которые всё ещё подплывают иногда к нашей земле, можно не тратить снарядов. Пусть залетают, дурачки: не пройдёт и пяти часов, как их размажет о скалу или свернёт в баранку просто так, вовсе без нашего участия.

Дирижабли всё равно сбивали, потому что за пять часов чужая военная техника может принести столпу много горя, даже если потом она разобьётся. А ещё потому, что огромной воздушной махине придётся потом куда-нибудь упасть, — и пусть лучше это будет не город, а туман.

Там, на дне разлома, одни только уродливые падальщики. Их не жалко.

Словом, мечта о небе могла бы быть недостижимой, если бы Господ не создал вместе со столпами зверей.

Сами эти слова — «виверны», «драконы», — они не наши, чужацкие: их принесли восточные люди, у которых так звались полумифические ящерицы, за чешую которых на чёрном рынке предлагали три веса золотом. Они летали высоко, куда выше, чем забирался человек, и были царственными тенями за облаками. Иногда среди восточных людей рождались умельцы, которым удавалось загипнотизировать только вылупившегося ящера и оседлать его; они парили в вышине и посещали самые разные столпы.

Наши звери были на тех ящериц не больше чем немного похожи.

Долгие годы мы смотрели с почтительного отдаления, как они гнездятся на краях разлома, и считали их разными животными: юрких виверн с телами чуть меньше лошадиных и огромными узкими крыльями, и грузных, тяжёлых драконов размером с трёхэтажный дом. Потом какой-то умник счёл, будто виверны — самки драконов. И лишь куда позже выяснилось, что виверны и драконы рождаются от одних и тех же родителей, появляются на свет уже пушистыми и пьют молоко, живут сложно организованной стаей, исключительно травоядны и спят, завернувшись в крылья и перевернувшись вниз головой. Ближайшими их родственниками оказались вовсе не ящерицы, а летучие мыши; большую часть стаи составляют самки и самцы виверн, но если стая переживает непростые времена, виверны гнездятся в темноте пещер, и там, долго не видя солнечного света, детёныши вырастают в огромных бесполых переростков-драконов.

Как восточные люди подчинили своих тварей, мы объездили наших. Живые создания столпа, они не боялись ветров, бурь и даже торнадо. Виверны с одним всадником использовались для патрулирования и посланий в самые отдалённые районы; драконам научились привешивать под брюхо транспортировочный контейнер, а на спине ставить седло на трёх-четырёх ездоков. Если у тебя крепкий желудок, много лишних денег и нет времени на поезд, можно нанять дракона.

Тяжело гружёный дракон становился здорово неповоротливым, поэтому коридоры для них старались прокладывать так, чтобы избавить зверей от необходимости сражаться с бурей. Здесь и там по столпу были разбросаны метеостанции, где четыре-пять раз в сутки замеряли всякие погодные штучки, а навигационный центр решал, что со всем этим делать.

Куковать на такой станции — одна из самых поганых работ, которую может получить всадник. Однообразно, очень скучно, да ещё и полная глушь и дикость без особых удобств. А именно эта метеостанция в личном рейтинге Макса, который повидал их не так уж и мало, била все рекорды по неухоженности.

Возможно, дело в том, что местность была не слишком востребованная: в долине реки было неплохо развито железнодорожное сообщение, и в частых полётах здесь не было особой нужды. Макс любил свободное небо и во многом поэтому попросился в этот район, и задрипанная полупустая база совершенно его не смутила.

Но с финансированием метеостанций здесь, похоже, тоже были проблемы.

Именно эта была сделана из перевёрнутого транспортировочного контейнера, — Макс легко различил типовую конструкцию «крыши» и кривой «пол» с глубокими канавами вдоль стен, где раньше располагались крепления. Поверх лёгких направляющих станцию обили снаружи жестью, изнутри проложили каким-то утеплителем и натянули парусину, в стенах пробили пару окон.

Створ контейнера располагался у дракона под хвостом, теперь он служил дверью. Койка, на которой сидел Макс, располагалась ровно напротив, намертво приваренная к скруглённой во имя обтекаемости стене.

Ещё на станции был старенький, очень печальный на вид сейф на ржавых ногах, шифоньер, грубо сколоченный широкий стол, табуретка, рундук и пара стеллажей, заставленных коробками. На окнах — пыльные занавески, когда-то, похоже, разжалованные из простыней. На столе телеграфный аппарат соседствовал с газовой горелкой и ручной лампой. В запылённых выцветших коробках Макс узнал армейские пайки.

Можно было много сказать про то, что ещё здесь было, начиная от вскрытой консервы с перловой кашей и заканчивая бельевой верёвкой, на которой сушились трусы. Но Максу проще было сказать, чего здесь не было.

А не было здесь — ничего личного.

Любое жилище быстро впитывает в себя черты человека, который в нём обитает. Кто-то вешает на стену календарь с голой бабой, кто-то не может отказаться от полотенец с цветочками, кто-то бросает на пол коврик, у кого-то, в конце концов, розовая зубная щётка. Макс много раз проходил всё это в казарме: людское вылезало даже из-под уставного распорядка.

Это была очень уставшая, пропылённая, изношенная долгой эксплуатацией метеостанция. Здесь пахло сыростью и чем-то затхлым, с жестяного среза окон сыпалась ржавая труха, а в канавках у стен скопилась уже не пыль, а липкая грязь. И даже трусы были казённые.

Макс смутно помнил бельё, которое Маргарета носила раньше. На военной базе не время и не место для медленной и вдумчивой любви, с чувственным обнажением и долгими ласками: по большей части у них всё выходило торопливо и неудобно. Но, кажется, в воспоминаниях было что-то нежно-голубое и кружевное, и когда Макс случайно порвал это что-то, Маргарета лупила его по плечам и очень смешно ругалась. И под лётной формой было такое, вполне девичье, гражданское…

А тут — казённые трусы. Унылые, как преподша по истории ветеринарной медицины. Серо-зелёные, жёсткие даже на вид.

«Давайте решим, что вы обознались, — сказала она вчера. — Маргарета Бевилаква сгорела.»

Конечно же, он не обознался. Он не мог её не узнать, как бы ни был уверен в том, что никогда больше её не увидит. Бессмысленная связь со случайной девчонкой, начатая из-за циничного желания почувствовать себя живым и, чего греха таить, чуть-чуть выпендриться перед своими ребятами, быстро стала чем-то важным.

Чем-то ценным.

Макс писал ей слова, которые никогда и никому не нужно писать, если только ты не собираешься сдохнуть прямо сейчас. Такое можно читать только от мёртвых людей. И если бы она написала ему хоть слово, он бы прилетел хоть в эту дыру, хоть на любой край столпа, с огромным грёбаным букетом ромашек, и тогда…

Но она не написала. Она поменяла фамилию, уехала в глушь, спряталась за серостью, ржавчиной и казёнными, мать их, трусами. И, как бы ни было неприятно об этом думать, Макс знал тип людей, которые поступали так после войны.

Он глянул с гадливостью на батарею «витаминов» и лист назначений, поморщился и размял ладонью ногу. Она отекла, но кое-как двигалась. Кто его раздевал — врач, Маргарета?.. не важно; вся одежда осталась лежать в койке у него в ногах, и Макс, зябко поёжившись, намотал портянки и натянул на себя сыроватый комбез.

А потом, кое-как проковыляв через станцию, вышел на солнечный двор.

Было около десяти или одиннадцати утра, — солнце проползло чуть больше трети неба и недружелюбно скалилось из-за кучерявого клёна. Справа громоздился навес с насестом для виверна, там с присвистом похрапывал зверь. У дверей была сложена небольшая поленница. Вытоптанный двор казался пустым и неживым, деревья подступали совсем близко к станции, а Маргарета сидела на обрубке ствола в тени навеса и курила.

Конечно, она видела, что Макс вышел, — но не сказала ни слова. Она молчала, пока он хромал и устраивался в траве неподалёку, где можно было облокотиться на столб.

— Рассказывай, — велел он.

— Вам прописали постельный режим, — безразлично сказала Маргарета, глядя куда-то мимо.

— Что ты натворила?

Если бы она стала возражать, он бы поверил. Что его она разлюбила, зато вдруг воспылала страстью к дурацкому глухому лесу и метеосводкам. Максу очень хотелось в это поверить; поверить в это, а не в то, что когда-то любимой женщине есть что скрывать, есть от кого прятаться и есть за что чувствовать себя виноватой.

Маргарета молчала.

— Я помогу, — с тяжёлым сердцем сказал Макс. — Ты расскажешь мне, как всё было, я поговорю с людьми. Если нет решения трибунала, всё можно замять. Если есть, нужно будет подумать.

Она глянула на него с неожиданной злобой и так впечатала окурок в землю, что он размозжился в труху.

— Это всё, что может сказать великий народный герой?

— Я помогу, — повторил Макс. — В любом случае.

Я помогу, потому что война закончилась, хотел сказать он. Война закончилась, и всё, что ты могла сделать, в любом случае потеряло всякое значение. Я знаю, что у нас сейчас скоры и развешивать медали, и судить, трубя об этом во всех газетах, и знаю про многих людей, уехавших в далёкие деревни, чтобы никто не спросил с них за невыполненный приказ или оставленный пост. Вряд ли твой грех так уж велик, не правда ли? Такое время сейчас, что нужны правые и виноватые, но в честь всего, что у нас было и что могло бы быть…

Давай похороним всё. Ты же это и пытаешься сделать.

— Пошёл ты, — тускло сказала Маргарета и закурила следующую.

— Маргарета, не дури. Я серьёзно предлагаю, и…

— Пошёл ты!

Она вскочила и будто собиралась пнуть полено, на котором сидела, но замерла и остановилась. Спина ссутулилась, правое плечо поднялось выше левого. Вспышка гнева погасла, так и не породив пожара.

— Выздоравливайте, — хрипло сказала Маргарета.

И, круто развернувшись, двинулась к лесу.

Вряд ли она понимала, куда именно идёт. Зато было совершенно ясно — откуда.

— Эй! Стой. Одолжи зажигалку.

Она швырнула свою не глядя и промахнулась: металлический корпус блеснул где-то в траве.

— Вернусь к виверне, — громко сообщил Макс, выискивая зажигалку и убирая её в карман. Маргарета всё-таки остановилась у границы деревьев. — Если не затруднит, сбрось мне чего-нибудь пожрать.

— Вам не рекомендовали…

Он усмехнулся и ничего не ответил. Ему много чего не рекомендовали; жить вообще — вредное занятие, от этого умирают.

Нога ныла, но Макс, помня о гордом звании героя и всём прочем, старался хромать поменьше. Ничего, расходится, а потом устроит себе роскошную кровать из седла и проведёт в полной тишине тот месяц или чуть больше, что у виверны будет заживать крыло. В сумке есть и фляга, и котелок, и много других полезных вещей, а если Маргарета заупрямится и зажмотит даже консервы, можно будет поставить силок на птичку и нарвать да вон хоть бы и ревня. И ни устава, ни начальства, ни ножа в сердце от бывшей любви, ни-че-го.

— Но…

Кажется, она говорила что-то там ещё после этого «но». Макс привычно не слушал: после «но» никто и никогда не говорил ничего полезного.

Наконец, она сдалась. Помолчала, наблюдая, как Макс обошёл станцию и кое-как перебрался через молодой подлесок, безжалостно раздавленный вчерашним драконом. Основной лес здесь был довольно чистый, на карте его разметили бы белым, может быть в редкую зелёную штриховку.

— На два часа, — крикнула ему вслед Маргарета. — Азимутом вон ту серую скалу. Тут километров шесть, не больше.

Макс кивнул, не оборачиваясь. Он и отсюда прекрасно чувствовал, где его виверна, — как и то, что сон у неё лишь слегка тревожный. Если разорванное крыло и воспалилось, зверя это пока не беспокоило.

— Там ручей есть, — растерянно сказала девушка. — Чуть севернее.

Он снова кивнул и зашёл под деревья.

Загрузка...