В распоряжении Гая Хохлова было всего три дня, чтобы сделать снимок ржаного поля на колошении. Вынь да положь этот снимок для первой полосы газеты! Так сказал редактор. Редактор еще сказал, что он, Гай Хохлов, парень везучий. Тема дня так и лезет в объектив его фотоаппарата.
О том, что он и в самом деле «везучий», Гай как-то не думал. Все шло в порядке вещей. Еще в школе он увлекался фотографией. Потом, когда газета напечатала его первый снимок, он стал приносить в редакцию кипы разных фотографий. А потом первое задание — удачно! Штатная работа, отличная аппаратура — это тебе не детская «Смена», и все шло законно. А как же иначе? Он ведь снимал намного лучше ребят, которые раньше заполняли страницы газеты своими скороспелками.
Начальство верило в его удачу и посылало на самые трудные задания. Вот и сейчас, подписывая командировочное удостоверение, редактор сказал:
— Ну, дерзай, старик! Удачи тебе!
Гай вяло пожал плечами, как бы говоря этим, что удача сама собой предполагается.
За городом он остановил грузовик, взобрался на ящики, горой вздымавшиеся над бортами. В ящиках были резиновые галоши и сапоги. От них горько пахло гудроном. Черт с ним, с этим запахом! И с той пылью, которая забивает нос, рот, глаза, уши. И с ухабами, после которых Гаю казалось, что все, что было у него внутри, обрывалось. Только бы остался в целости ФЭД, не поломало бы руки и ноги. А остальное…
И вот после такой дороги — нелепые, несуразные своей бесплодностью дни.
Он проехал сотни километров, но ни разу со счастливым холодком в сердце не приложился к глазку видоискателя, чтобы выхватить из мира кусочек нужной ему жизни. Да и жизни в полях, настоящей жизни еще не было. Рожь еще не колосилась и была кургузой, жалкой. Овес еще не шел на бронь и был неприятного темно-зеленого цвета. Коричневыми полушалками еще не лежали по пригоркам квадраты гречихи, и далеко им было до розового цветения. Была в полной силе лишь трава, что росла по обочинам дороги, где виднелись уже заплывшие следы тракторных гусениц.
И Гай, как всегда при невезении, пал духом. Он сидел на пыльной траве и равнодушно оглядывал увальные поля, рассеченные громадными оврагами, заросшими лесом. Овраги были такие глубокие, что высоченные елки никак не могли стать своими вершинами вровень с округлыми спинами увалов. Никогда еще Гай не видел так близко вершины не поверженных, а стоящих деревьев. Вершины эти были у самых его ног и росли, казалось, из глубокой земной щели. Все это было красиво, но бесполезно.
По дороге проходили люди и оглядывались на него. Промчался потрепанный, вылинявший «газик», подняв желто-бурое облако пыли. Пыль оседала на ФЭД, на кожаную сумку, что была брошена поодаль на траву, хрустела на зубах.
Он встал и пошел к деревне. Почему-то очень захотелось молока. Это же здорово: буханка деревенского пшеничного хлеба и огромная кружка молока!
Гай повернул к крайнему слева дому.
Во дворе желтоволосая девочка лет семи-восьми стирала в оцинкованном корыте цветастые тряпки. Девочка обернулась и без боязни уставилась на него. Глаза ее были голубые, чистые-чистые и доверчивые. Вначале они остановились на его лице — усталом и растерянном, с серыми, скучными глазами и большим носом, но тотчас скользнули на фотоаппарат в кожаном футляре.
— А вы карточки делаете? — деловито спросила она, поглядывая то на его лицо, то на фотоаппарат.
— Делаю. А как же! — И спросил, вспомнив о молоке и краюшке хлеба: — Мама дома?
— На отделенье побегла, на ферму.
— А папа?
— Папка в поле поехали. На машине! С самим Ев… Евстратычем…
— Евстратычем? А кто он такой?
— Он самый главный, — по-взрослому значительно сказала девочка.
— Над кем же главный?
— Не знаете? Надо всеми. Он все может. Прошлый год папе премию выдал. Взял и выдал!
— Какой добрый! За что же он папу наградил?
— А за урожай. И ноне тоже наградит. У папы рожь — во, выше меня!
И тут выяснилось, что ее папа — бригадир, знаменитый мастер урожаев и что сейчас он уехал с Евстратычем на делянки.
Над полем гасли краски дня. За увалы, будто в море, падало солнце.
Предвечерняя тишина висела над полем. Гай слышал, как отдавался топот его ног. Наверно, далеко было слышно и его сапкое дыхание.
Еще издали он увидел на поле старый «газик». Солнечный луч красновато вспыхнул на лобовом стекле. Но людей у машины не было.
Гай взглянул вдаль, и сердце его сжалось от радости: до самого гребня увала тянулись посевы ржи. Стебли, стебли, стебли, слитые в густую темную массу.
«Где же бригадир? Где Евстратыч? Вот бы снять их в густой ржи! Вот бы…» И Гай с тоской оглянулся на солнце. На круглом темени увала лежала его красная краюха. Света еще вполне хватит. Только бы найти бригадира и того самого Евстратыча, который «все может».
Нет, не зря сказал редактор, что он, Гай Хохлов, парень везучий…
Из-за бугра, освещенная красным светом, показалась чья-то голова. Скоро силуэт человека четко вырисовался на фоне огненного неба и заслонил краешек солнца. Рядом вырос еще один силуэт. Еще… Еще…
Гай побежал навстречу силуэтам. Вот там, где посевы так густы, он и снимет их. Четверо мужчин шли навстречу. Впереди высокий, смуглолицый, лет тридцати пяти, с черной пышной шевелюрой. Такая шевелюра — украшение любого снимка. Какой фотограф не мечтает заполучить подобную прелесть! Это, наверно, и был Евстратыч. Торопливо объясняя, кто он и зачем приехал, Гай на ходу готовил свой ФЭД.
Шевелюра спросила у подошедшего низкорослого:
— Евстратыч, не хотите ли попасть в газету?
Ах вот он какой, Евстратыч, человек, который «все может»! Он широк в кости, грузноват. Лицо у него квадратное. Залысины, уходящие далеко в рыжеватые густые волосы, не удлиняли его, а как бы еще усиливали квадратность.
Он был в темно-синем кителе, галифе, в хромовых запыленных сапогах.
«Да, этот все может», — согласился Гай. Но думать было некогда. Он уже вошел в свою роль, и ничто на свете не могло его остановить, и теперь не было для него ни начальников, ни старших, и он распоряжался людьми как хотел. И люди подчинялись ему, с какой-то непонятной робостью глядя на его аппарат и уважительно и терпеливо перенося все мытарства, на какие обрекал их фотокорреспондент.
— Встаньте, пожалуйста, вот так. Да, да, в ряд… Вот так…
Четверо стали спиной к закату.
Темные лица, угрюмые, с провалами на щеках. Тень! Нет, так не получится.
— А теперь лицом к солнцу!
Четверо повернулись. Лица их чуть ожили, с них ушла тень.
— Евстратыч, чуть-чуть вперед! — командовал Гай. — Вот так. Нагнитесь, ну, ну, касайтесь рукой колосьев! Ну, не стесняйтесь, поиграйте со стебельками. Пожалуйста!
Есть кадр! Первый кадр. Жаль, лица у Евстратыча не видно, лицо в тени. Зря девчонка наболтала про рожь. Рожь совсем еще жалкая, где-то внизу под руками. Гай плюхнулся на землю. Он попробует снять снизу. Сквозь стебли ржи, может быть, что и получится. Он сделал один за другим несколько снимков, радуясь тому, что лицо у Евстратыча вовсе не одеревеневшее, а выразительно-суровое, с властными складками у крупного рта. Это лицо хозяина. На первом плане оно будет держать снимок. Вовсе не обязательно ставить человека в центр группы, если хочешь выделить его. Просто надо выбрать место, где лицо проявится во всей его сущности.
Евстратыч лучше всего смотрелся именно тут, где он стоял. Его деловитое лицо как бы подчеркивало реальность обстановки. А тот, с шевелюрой, улыбается, и третий, в шляпе, которого Гай так и не успел рассмотреть, тоже улыбается. Только один человек остается за кадром, тот худенький и стеснительный. Но это и к лучшему: не фотогеничен…
А что, если поставить их на колени? Вот это будет снимок! Рожь до подбородка, просто замечательно! Почему он раньше не подумал об этом?
Трое стали на колени не сразу, не все вместе. Евстратыч наперед, и махнул рукой тому, с шевелюрой, и что-то сказал. Тот опустился нехотя. Тот, что в шляпе, стал за их спинами, но тотчас подвинулся направо. Только тот, кто оставался за кадром, по-прежнему держался в сторонке.
…Евстратыч поднялся первым и, отряхнув пыль с колен, направился к «газику». Вслед за ним поспешили и другие двое. Не ушел лишь худенький.
Это и был мастер высоких урожаев.
Спускаясь вместе с ним к дороге, Гай на ходу записывал фамилии и должности тех, кого запечатлел на пленке… Иван Евстратович Увалентов — председатель райисполкома. С шевелюрой — это Рукин, из производственного управления. Тот, что в шляпе? Кажись, лектор. Фамилия? А кто его знает.
И хотя Гай знал, что на снимке этого мастера урожая не будет, он записал, как его звать: Павел Коренкин. У него худое, неулыбчивое лицо. Такие на фотографии выходят точно неживые.
«Ну и ладно, — подумал Гай, хотя все еще чувствовал некоторое угрызение совести. — Все равно он только испортил бы снимок».
Он успокаивал себя и тогда, когда сидел за столом в бригадировой избе и ел горячую картошку с молоком и черным хлебом. Было чуть-чуть стыдно Коренкина. И стыд этот был какой-то особый, непривычный. Гай ведь ничего не сделал плохого. Он выполнял задание редактора. А какими средствами, какими путями — это никого не касается. Если уж кто-то сделал плохое, то не он.
Но оттого, что он думал так, ему не было легче, и стыд не проходил.
Вспоминалось, как те трое стали на колени и как терпеливо ждали, пока он сделает свое дело… Картина, повторенная в его сознании, делалась контрастнее, открывая ему не видимые до сих пор стороны.
«Ну почему же они так? — вдруг с отчаянием подумал Гай. — Для чего они так? Что я, начальник над ними? Генерал? Но ведь и генерал на колени не поставит».
Он торопливо бросал в рот горячие картофелины. Обжигаясь, хватал открытым ртом воздух. Брал большую эмалированную кружку, пил молоко жадно, крупными глотками. Буханка черного хлеба лежала возле него на столе. Гай брал нож, отрезал ломоть за ломтем и уминал их.
Коренкин молча сидел у стола, положив тяжелые руки на колени.
Он не вышел костью — плечи узкие, грудь плоская. Только руки у него большие и сильные. Был он к тому же необщителен. С холодноватой сдержанностью глядел на фотокорреспондента. Гай то и дело ловил на себе его взгляд, и во взгляде этом были то ли жалость, то ли искорки превосходства.
Поерзав на твердых пружинах сиденья, умащиваясь поудобнее, Иван Евстратович Увалентов облегченно вздохнул и, обернувшись к Рукину, сказал:
— Вот ловкач, подцепил-таки нас! Ну что ему скажешь?
И подумал:
«Все идет как надо. Весной о нашем районе заметку тиснули. Хорошо! Заметочка ничего особенного, про пасеки. А все равно не в кредит, а в дебет. — Мысли Увалентова бежали короткими очередями. Длинными очередями он думать не привык. Длинные мысли запутывались, и он потом сам не мог найти ни конца, ни начала. — В грязь лицом не упадем. Комар носу не подточит, и с хлебами теперь будем на виду».
Спутники Увалентова молчали. Рукин был расстроен. Дурацкий фарс — сниматься на коленях. Это черт знает что! Он с сарказмом глядел на плоский широкий затылок Увалентова, неприязненно вспоминая, с какой готовностью председатель плюхнулся на колени.
«Давай, давай, что боишься? У него, видно, директива взять наш район на прицел. Да и не убудет нас с тобой», — вспомнил он слова Увалентова и со злобой отмахнулся от них. Но в «газике» не намашешься: Рукин крепко зашиб пальцы.
«Ну и ну, — вновь неодобрительно подумал Рукин. — Зачем это надо Увалентову? И меня сбил с панталыку. Срам, срам!..»
Если бы не лектор Шебеньков, увязавшийся с ними, Рукин выдал бы сейчас Увалентову все, что о нем думает. «С ума сойти — на колени!» — еще раз метнулось у него в мозгу, и Рукин даже задохнулся от злости.
«Газик» шустро бежал по проселку. Мелькали пихты по сторонам. Баюкался над полями тихий вечер.
Лектор Шебеньков дремал. Думать было не о чем. В его портфеле лежало штук десять хороших лекций на самые различные темы. Тут были лекции и о пятилетке, и о космонавтах, и о том, есть ли жизнь на других планетах, и об электрификации страны, и о новых доильных агрегатах… Ну и, конечно, о международном положении. Все там продумано, выверено. Бери любую и читай.
О съемке на коленях Шебеньков и не горевал: надо — значит, надо. Что тут лишний раз затруднять себя размышлениями?
Итак, они ехали молча, пыля по проселку, обсаженному пихтами, каждый думал о своем.
Утром, трясясь в кузове попутного грузовика, на этот раз рядом с телятами, черными, пестрыми, черно-бурыми, Гай Хохлов тоже думал. Ему хотелось, чтобы снимки не получились.
Телята стояли тесно, прижавшись друг к дружке, устало опустив головы, косясь на Гая тусклыми глазами. Вид у них был такой, будто они безропотно готовы принять смерть. И хотя Гаю было до боли жалко телят, он знал, однако, что ничем не может им помочь. Даже снимать их было незачем. Он отвернулся, подумав: «Так, видать, должно быть», — и больше не смотрел на них.
Мысли его нет-нет да и возвращались к ржаному полю и к снимкам. Порой он почти убеждал себя в том, что снимки не получились. Позднее время, и свет был совсем слабый. По тут перед ним возникало лицо редактора, злое, с крапинками пота на непомерно длинной верхней губе. Эти крапинки пота появлялись всегда, когда редактор волновался. «А потом начнется разнос», — грустно думал Гай, прижатый телятами к самой кабине грузовика.
А снимки вышли на редкость. Гай и сам удивился, как все было естественно, правдоподобно и технично. Первый, второй и даже третий план… Резкие тени на лицах — средство подчеркнуть важность момента. И рожь, черт же возьми, до самых подбородков!
Редактор обнял Гая.
— Удружил, старик! — только и сказал он.
Гаю мучительно хотелось рассказать о том, как все получилось. Липа это, и он сам виноват в ней. Стыдно потом будет людям в глаза смотреть. Но тут же он увидел себя неудачником, не выполнившим задание, и тотчас решил: «Чего это я философствую? Не мне стыдиться. Пусть они стыдятся!»
И когда он увидел снимок уже в подписной полосе, у него еще раз нехорошо сжалось сердце. Появилась жалость к этим людям, стоящим на коленях. Но жалости к себе в эту минуту он еще не почувствовал.