Ждать было глупо. Ни один самолет в такую погоду не поднимется. Если в тумане нельзя ничего разглядеть, что тут надеяться на полет.
Но она упрямо стояла перед широким окном, в частых переплетах рамы, упорно глядела в белый туман и не хотела думать ни о том, как она смешна в своем упрямстве, ни о том, что рано или поздно ей придется возвращаться обратно в город.
Комната, в которой она стояла перед тем окном, называлась залом ожидания. Три метра в ширину, четыре — в длину. В углу — бачок из потускневшей оцинкованной жести. Диван деревянный. Над ним — карта лесного края, перечеркнутая стремительными линиями авиатрасс. Рядом с картой — подробное расписание, названия пунктов, номера рейсов, часы, минуты. В верхнем правом углу карты, среди зеленого моря тайги, — белая точка, обозначавшая лесное селение со странным названием Поляна Чигирина.
Самолет должен донести ее туда.
Была карта, и было подробное расписание, и был аэродром с самолетами на гравийных дорожках, и были летчики, которые где-то рядом тоже ждали и томились. Но был туман, и никто ничего не мог поделать.
— Все ждем? — спросил вошедший начальник аэропорта, мужчина лет сорока пяти. На нем обычный темно-синий пиджак, широкие, не по нынешней моде, брюки, красная рубаха на «молнии», но фуражка летная — с серебряными крылышками на помятой тулье. Она хорошо знала начальника аэропорта, ведь не раз уже летала отсюда.
— Жду, — сказала она, оглянувшись, и тихо вздохнула.
— Что-то вам не везет, — заметил начальник аэропорта, оглядывая ее и едва заметно останавливая взгляд на ее животе, чуть приподнимающем пальто. — Летом однажды вам, помню, тоже пришлось долго ждать из-за дождя.
— Пришлось, — опять вздохнула она. — Ну что там с погодой?
— Кто бы мне сказал, откуда этот проклятый туман!
— Может, билет продадите? Все-таки спокойнее ждать.
— Отчего же, продать можно, — засмеялся начальник порта ее наивной вере, что если билет в кармане, то самолет обязательно поднимется в воздух.
Она тоже засмеялась, отметив про себя, что, кажется, в самом деле поверила в силу билета, когда он в кармане.
Скоро начальник аэропорта вернулся с билетом и, вручая его, засмеялся:
— Ну, теперь спокойнее?
— О да! — сказала она. — Теперь все в порядке.
В глазах ее, черных и крупных, исчезла грусть, лицо посветлело, оно стало нежнее, женственнее, потому что сгладились упрямые линии, старившие и огрубляющие его.
Летчик шел через поле к биплану, высоко задравшему нос с маленьким черным, точно игрушечным, пропеллером. Он шел вразвалку, споро, уверенно и спокойно. Его крепкие плечи энергично двигались в такт шагам. Голова в кожаном шлеме казалась слишком маленькой на его крепкой шее и крепких плечах.
Она едва поспевала за ним. В ее положении было трудно шагать так быстро, да она еще боялась оступиться.
Она не видела лица летчика, но оно ясно представлялось ей: мужественное лицо смелого человека, решительное и хмурое. Да, хмурое. Героические люди всегда представлялись ей именно такими: под насупленными черными бровями хмурые, на все готовые глаза.
Летчик подошел к самолету и оглянулся. Она изумилась, увидев его совсем юное лицо со светлыми бровями, из-под которых глядели спокойные, чуть насмешливые карие глаза, глядели чуть снисходительно, как на человека с причудами.
— Дайте чемодан! — сказал летчик и, став на крыло, мокрое от осевшего тумана, молча поставил чемодан, помог ей взобраться в «салон», потом легко влез к себе. Нагнувшись через борт, о чем-то поговорил с механиком и надвинул верх фонаря кабины.
«Салон» был двухместный, весь уставленный железными ящиками с кинолентами. Поверх ящиков лежал кожаный мешок с почтой. Она села лицом к кабине, положила ноги на кожаный мешок. Перед ней за стеклом был затылок летчика. Под срезом шлема виднелись белые, должно быть, мягкие, нежные волосы.
Она видела, как руки летчика трогали какие-то рукоятки на щите. Потом летчик поправил свой шлем и откинулся назад. Самолет вздрогнул раз-другой, и его забила крупная ровная дрожь. И вот медленно поплыло назад низкое здание аэровокзала под серой драночной крышей и еще такие же низкие серые домики. На крыльце одного из них — начальник аэропорта в своей летной фуражке с серебряными крылышками на помятой тулье, рядом механик в синем комбинезоне. И жухлая серая трава по краю дорожек — неопрятные космы старухи осени.
Была низкая облачность, и самолет летел, прижимаясь к земле. Она видела внизу близкую землю, ощетинившуюся вершинами деревьев. Деревья сливались в унылую темно-зеленую массу леса. В низинах еще стоял туман, и его белеющие обманчивые озера казались окнами в другой, солнечный мир.
Ей было не по себе от этой унылой серости, от тесного горизонта, который мучительно хотел, но никак не мог раздвинуться, от близкого соседства земли, вызывающей неуютное чувство тревоги.
Но она знала, что все это пройдет, как только она увидит его. Это ведь всегда так было.
Всегда, когда жизнь без него становилась невыносимой, она садилась в самолет и летела на проклятую Поляну Чигирина. И всегда было так неуютно, пока она не добиралась до места. Проклятого и желанного.
А на Поляне Чигирина всегда было солнечно и ясно. Она не помнила, чтобы там хотя бы раз стояла пасмурная погода. Это было счастливое место на земле.
А внизу все лес и лес. Самолет повис над ним, беспомощный одолеть это пространство, ставшее ее лютым врагом. Оно отделяло ее от Поляны Чигирина, отделяло от него и потому было ненавистно и бессмысленно.
Вся ее жизнь в последнее время была наполнена борьбой с этим пространством. Это был тяжкий и радостный крест, тяжкий потому, что требовал бесконечно много сил, радостный потому, что иначе она не мыслила жизни.
А ведь каких-нибудь три года назад все было не так, все было просто, легко и не вызывало ни внутренней борьбы, ни страданий. Тогда еще не было у нее Петра, любви к нему. А теперь… Она жена его и скоро станет матерью его ребенка.
А как и когда началась их любовь, их счастье и муки?
Он, Петр Шамышев, был странным ее поклонником. Он как бы не замечал ее, но всегда был где-то рядом, упрямо молчавший, когда кругом кипели страстные споры, равнодушный, когда парни ухаживали за ней, терпеливо ждавший, пока она танцевала с другими, выбиравший время уйти, когда оказывался третьим лишним. И всегда сквозь толстые стекла очков спокойно и уверенно глядели на мир голубые глаза. Он не выделялся среди ее друзей ни своей внешностью, ни умом, кажется, ни остроумием. Но он знал о жизни больше, чем все ее поклонники, и, наверно, отсюда шли его уверенное спокойствие и выдержка и отсутствие малейшего проявления навязчивости.
Петр ни разу никуда ее не пригласил. Она потом сама не понимала, каким образом они часто оказывались вместе. Уж не она ли старалась? Этого еще не хватало!.. Но вот на «Пигмалиона» билеты купила она. Это она хорошо помнит. Они встретились у больницы, и она сообщила ему о билетах.
— Да? — сказал Петр и порадовался, что послезавтра, когда они пойдут в театр, играет первый состав и та молодая, но уже заслуженная артистка Суховцева, которая обоим нравилась. И тут же, будто сразу начисто забыв и о ней и о театре, сказал с обычной для него рассеянностью: «Там ничего нет, понимаете? Тайга. И поляна с избушкой лесника Чигирина. Чигирин, — повторил он, прислушиваясь к слову. — Тут нас высадят».
— Высадят? Кого? — не поняла она.
Петр взглянул на нее с удивлением:
— Вы не знаете?
Как будто она была виновата в том, что ничего не знает о его полете.
— Представьте: не знаю! — Она рассердилась.
— Я пытался до вас дозвониться… — виновато проговорил он. — Мы улетаем завтра. Вертолет заберет нас утром.
Петр взглянул на нее. Его глаза под стеклами очков были большие, добрые и чуть рассеянные.
Но Петр тут же снова забыл о ней и о том, что утром улетает в тайгу. Он с увлечением стал говорить о фосфоритах, которых чертова прорва там, в тайге, в районе Поляны Чигирина, и о том, как нужны они сейчас стране. Если верить этой его увлеченности, то в самом деле можно было подумать, что без фосфоритов жизнь потерпит такое же крушение, какое потерпела когда-то Помпея.
Она не поехала провожать его. И не потому, что Петр не сказал, когда улетает. Она могла бы обо всем узнать сама. Смешно и глупо было бы его провожать. Противно было даже вспомнить, как она доставала билеты на «Пигмалиона». Ни к чему все это. Равнодушный, холодный человек, у которого единственный интерес — фосфориты.
И Петр исчез из ее жизни, будто его и не было. И только где-то в душе у нее остался обидный след оскорбленного чувства. Да нет, не чувства — самолюбия.
Если тебе тридцать один год и ты красива и умна («А что? И умна!») и если ты знаешь, что в тебя влюбляются и любят, что для тебя обида, нанесенная человеком, с которым ничего не связывало?
Она жила шумно и весело и считала, что так будет всегда. Выслушивала объяснения в любви — шутливые, серьезные. Музыка, и танцы, и воскресные поездки на реку, в луга, и заречный сосновый парк, где так чудесно цвел этой весной шиповник, и песчаный остров на Шумше, где можно было загорать, как в Сочи, и городской сад, где можно было танцевать что угодно. И работалось ей легко, и какую еще нужно радость, когда ты не успеешь перешагнуть порог своего отделения в больнице, и уже слышится со всех сторон:
— Здравствуйте, Надя! — это говорил врач-ординатор Роман Семенович Прибытков, который был в нее влюблен.
— Надюша, привет! — это кричали подруги.
— Дочка, с добрым утром! — это приветствовала старая кастелянша.
— Свет моих очей!.. — это произносил начальник отделения старик Бежашвили.
От всего этого было легко и радостно. Надя не задумывалась над тем, что все это пролетает, не трогая тех глубинных пластов ее души, где хранилось большое нерастраченное чувство. Ее еще не страшило, что любовь, необъятная, таинственная, и неизведанная, как тайга, радостная и мучительная, как дальняя дорога, до сих пор не захлестнула ее. Да она еще и не думала об этом. Было бы смешно, если бы она об этом думала.
Надя встретила его через год, зимой, на улице, случайно, и не узнала бы его, если бы не его глаза — большие, добрые, беззащитные. И как было узнать в этом бородатом худом человеке с обмороженными щеками, с упрямыми, потрескавшимися губами того Петра Шамышева, который всегда был где-то в стороне и ничем не напоминал о себе. Но синие глаза его нельзя было не узнать. Других таких глаз больше не было в мире. Надя не сразу справилась с непонятным головокружением, не сразу овладела собой. И вдруг ей так трудно стало о чем-то спросить Петра, что долго не могла раскрыть пересохший рот.
А Петр валко шагал рядом. Был он в меховой шапке, меховой шубе и оленьих торбасах, до странности похожий на безобидного, добродушного, но сильного и сноровистого медвежонка, и говорил, как будто они расстались только вчера:
— Знаете, Надежда Дмитриевна, я часто жалел, что мы на «Пигмалиона» не сходили. Как жалел! Лежу, бывало, на нарах и до слез жалею. Как Суховцева играла?
Наде хотелось сказать, что она не пошла на «Пигмалиона». От обиды. Принципиально. И билеты тут же выбросила, как разошлись тогда. Но губы ее не разжимались.
— Обо всем передумаешь: ночи бесконечные, — говорил он. — И знаете, пурга воет, и волки воют. А то — луна, зеленая, пронзительная, и волки. А ты думаешь.
Он замолчал, как бы не решаясь сказать, о чем он думал бесконечными ночами там, в тайге, на мерзлой Поляне Чигирина.
— А Чигирин погиб. Утонул в реке. Спасал наших двоих. Спас. Сам утонул… Ах, Чигирин, Чигирин!.. Какой был старик! Кедр таежный: крепкий, красивый.
Она глядела на его обмороженное лицо, на потрескавшиеся губы в густой рыжеватой бороде, и странное чувство, что она давно знает его такого всего, до самой последней кровинки, неудержимо овладевало ею.
— Петр Николаевич… Петя… Я люблю вас!
Петр не отшатнулся от удивления. Он будто знал, что все будет так.
Регулярных рейсов на Поляну Чигирина тогда еще не было, и он, улетев туда, будто в воду канул. Непонятно, каким чудом пришло от него коротенькое письмо. Он писал, что ушел на Слепой Ключ и что по ночам он думает о ней. Нет, не только по ночам. Он все время думает о ней.
Писем больше не было до самой весны. Первое время она ждала их и думала о нем. Она старалась держаться так, как он, — даже ходить медвежевато, покачивая плечами, и очки купила такие же массивные, какие носил он. Но это внешнее, девчачье скоро ушло, и она осталась одна со своей любовью к нему, конечно, глупой, бессмысленной и ненужной. Эта любовь все остановила в ней, заморозила. Куда делась ее прежняя общительность, ее страсть к шумному веселью, пестрым компаниям.
Если бы спросили тогда, приносит ли любовь счастье, она горько посмеялась бы над людской наивностью, рождающей такие вопросы.
Дура, как могла она распуститься, увлечься? Она не думала, как дала увлечь себя, потому что увлечь ее было не так-то просто, да он и не увлекал ее. В нем жила какая-то сила, которая тянула к нему и в то же время пугала.
И она стала стремиться к одному: забыть его. Забыть, что есть на свете какая-то нелепая Поляна Чигирина, дурацкие фосфориты, глупая тайга и в ней он, Петр Шамышев. Она хотела возненавидеть его. Возненавидеть за то, что он такой, а не другой, что он полез в экспедицию неизвестно зачем, хотя мог бы жить в городе и работать в тресте, что — ему больше всех нужны эти фосфориты? Лежали же они миллионы лет, и все жили спокойно, и никто не страдал… Просто за то возненавидеть, что он есть на свете…
И когда она возненавидела его окончательно, ей показалось, что она сходит с ума. Да, она сойдет с ума, если не увидит его. И она решила лететь к нему. В первый раз…
Домик Чигирина стоял на краю поляны. Из окна открывался изумительный вид на тайгу, залитую утренним солнцем. Снег на поляне еще не стаял и излучал белый ослепительный свет. Тайга тянулась к самому горизонту, где синели в утренней дымке далекие сопки, и была уже по-весеннему темной и живой.
Петр должен прийти из этой вот тайги. Не может быть, чтобы он не пришел.
Вчера ему сообщили по радио, что она прилетела. Прилетела с первым самолетом, который сделал здесь посадку. Сегодня после полудня самолет должен улетать обратно. Если он не придет, она улетит, не повидавшись с ним.
Но так не может быть. Это было бы несправедливо, если бы так случилось.
Она не спала ночь. Все ждала, что он придет.
Проскрипел снег под чьими-то ногами. Не он ли? Нет, это Саша-радист ушел к себе на станцию. Затявкали собаки, завозились… Не он ли? Нет, это старик Тукай бросил им мяса — скоро в тайгу поедет.
Конечно, глупо было не спать, ведь он был далеко в тайге. А далеко ли? Да никто не мерил.
— Придет, — сказал ей дедушка Тукай, загадочно попыхивая трубкой. — Он не может, однако, не прийти.
— Прибежит, — заверил Сашка-радист и снова, как вчера, странным взглядом оглядел ее, такую не здешнюю, не таежную. — Вот только не взбесились бы распадки… Да хотя ему море по колено!
О Петре говорили с затаенным восхищением, она это уловила сразу, говорили так, будто он на короткой ноге с самой тайгой, безбрежной, непонятной и неприветливой.
И она поверила, что он придет.
Потом, когда оставалось меньше часа и он не пришел, она села писать письмо. Саша-радист пытался успокоить ее, рассказывая о том, что такое взбесившиеся распадки, но она не слушала его. Потом Саша сказал:
— А вы оставайтесь у нас. С весны тут будет много народу. Загудит тайга… Завод будут строить. Врачи потребуются. Врач и теперь нам нужен. Оставайтесь.
— Я гинеколог, Саша. Что мне тут делать? У вас нет ни одной женщины.
Саша сконфуженно замолчал и, тихо, незаметно исчез.
Она сидела у стола перед окном, писала и не слышала, когда Петр открыл дверь. Она почувствовала, что он тут, рядом.
Худое красное лицо его было чисто выбрито. С рваной его одежды на пол текла вода. Стекла очков были в трещинах, за ними она увидела его синие глаза, спокойно-упрямые, еще более добрые из-за страшной его усталости. Но когда она посмотрела в его глаза сквозь сетку трещин на стеклах, ей показалось, что они улыбаются.
Он снял рваную одежду и осторожно повесил на гвоздь, вбитый в стену. Она поняла по этим будничным его движениям, что он вовсе не рад ей.
«Зачем приехала сюда?» Этот вопрос к себе заставил ее содрогнуться. С болезненной ясностью она увидела всю нелепость приезда сюда, всю нелепость того, что он ночью бежал на лыжах по талой тайге, через распадки, которые, наверно, уже взбесились, через сопки, скользкие от воды и льда. Она же совсем не нужна ему!..
Почему тогда она не подумала о том, что он прошел за ночь два десятка таежных километров? Почему ее обидели его спокойные движения и почему она не увидела в них страшную, сверхчеловеческую усталость?
В этом она раскаивалась потом, а сейчас сказала почти равнодушно:
— Я улетаю…
Петр поднял на нее беспомощные глаза. Но ей не жалко было его, ни капельки не жалко!
Одеваясь, она спросила без интереса:
— Ну как, много открыли фосфоритов?
Он оживился, и лицо его перестало быть усталым:
— Знаешь, это неслыханные богатства! Это такой клад…
— Ты доволен?
— Не то слово, Надя, — «доволен». Это чувство ни с чем не сравнимо.
— Даже с любовью?
Он помолчал, смутно догадываясь о ее душевном состоянии и о том, что ждет его. Но сказал убежденно:
— Даже с любовью. Понимаешь, природа экое чудо сотворила! И оно так нужно людям…
Она с жалостью подумала о нем как о человеке ограниченном, человеке несовременном и скучном. Удел таких — работа, открытия, жизнь не для себя. И ей вспомнился врач-ординатор, ее самый настойчивый поклонник, веселый, неунывающий, не очень-то прилежный в работе, но в общем знающий парень…
Когда шли к посадочной площадке, она говорила Петру, притихшему, встревоженному:
— Знаешь, Петр, так жить, как ты живешь, страшно. Тайга, тайга… Ничего для себя. Вот так пройдет вся жизнь. Радости откладываются на будущее. — Так часто ей говорил врач-ординатор Роман Семенович. — От жизни надо брать как можно больше, — повторила она слова Романа Семеновича. — Тогда жизнь будет по-настоящему интересна. — Это она сказала уже от себя.
Петр шел рядом валко, как медведь, и во всей усталой фигуре его была озабоченность и тревога.
— Нет, Надя, — сказал он. — Я все это понимаю иначе. Жизнь должна быть осмысленной. Человек должен думать, что он оставит после себя. Что успеет сделать. И успеть можно много…
— Агитки, — сказала она небрежно, как любил произносить это слово Роман Семенович. — Обидно, что мы часто живем не так, как хотим.
— Я живу как хочу. И хочу жить только так, — сказал Петр спокойно и упрямо.
…Когда поднялся самолет, она взглянула на залитую солнцем Поляну Чигирина, на маленькие фигурки людей, махающих ей вслед. Не махал только один человек. Она знала — это был Петр.
Роман Семенович был чуть постарше Нади. Неизвестно, когда и на каком вокзале он оставил чемодан с юношеской романтикой и не вернулся за ним, то ли поленившись, то ли сознательно.
Надю он поражал практичным, деловым отношением к жизни. Зарабатывал он не ахти сколько, но у него была отличная квартира и новейшая мебель. Был «Москвич», превосходно сохранившийся. Он был привязан к больнице, квартире и машине. Любил Надю и был уверен, что она станет его женой. Надя подумывала, наверно, что это так и будет, и не жалела. Что ж, Роман Семенович — человек положительный, жить с ним будет легко и просто.
Он каждое утро заезжал за ней на машине, вечером ждал ее и отвозил домой. Так изо дня в день… Однообразно, порядочно, скучно…
Скоро все это осточертело. Снова потянуло к Петру. «Ах, Петр, Петр… Почему ты не удержал меня тогда? Как теперь вернуться к тебе?»
Но она не умела долго раздумывать…
На Поляне Чигирина, когда она прилетела туда во второй раз, вовсю шли строительные работы.
Ее чуть-чуть кольнуло, что Петр не удивился ее появлению. Казалось, он был уверен, что все будет так, как вышло. Но она не могла на него сердиться. Просто невозможно было сердиться на него.
И она стала его женой…
Однажды ночью, это было месяца четыре назад, в домике Чигирина, когда лунный свет заливал тайгу молочным туманом и пыльным голубоватым пучком падал сквозь окно на деревянный пол, она сказала, что теперь никогда не будет одна, что всегда — и сейчас и потом, — всегда будет чувствовать себя вместе с ним. Он понял все сразу, обрадовался, потом затревожился: «Но тебе же нельзя летать!» — «Пока можно», — успокоила она. «Нет, нельзя. Нельзя рисковать». — «Я знаю», — сказала она.
Когда пришло это «нельзя», она, перенося разлуку, долго держалась.
И хотя не было писем, и хотя ее мучили разные мысли и сны, и хотя нестерпимо хотелось увидеть его, только увидеть, она все-таки держалась, напрягая все свои душевные силы.
А тут пошли туманы, и ждать больше не оставалось сил. Туманы слишком надолго могли разделить их.
И вот самолет плыл над тайгой… Она летела к нему, пока ей еще было можно.
Она ко многому привыкла в этих полетах, но никак не могла привыкнуть к тайге под крылом. Ее колючая щетина была неприветлива, скрытна и пугала.
«Ах, Петр, — думала Надя, укладывая поудобнее ноги на кожаном мешке, — как это я полюбила тебя такого? Сил же просто нет! Все изныло, изболелось во мне. Это же невозможно так любить. Наказание, что ли, за прежние легкомысленные годы, когда я порхала, как бабочка, народившаяся, чтобы прожить один день. Вот видишь, из-за тебя я нарушила твой приказ не летать к тебе. Знаю, ты будешь сердиться. Твои добрые глаза станут равнодушными и перестанут меня замечать. Это уж точно, что ты на меня рассердишься. Но я ведь могу и не показаться тебе. Я просто посмотрю из окна, как ты идешь по улице. У тебя походка добродушного, но сильного и ловкого медвежонка. Ты даже не знаешь, как это красиво. И у тебя, наверно, опять борода. Ты не сбривай ее больше. Мне очень нравится твоя борода…»
Занятая своими мыслями, она не сразу заметила сигналы, какие давал ей летчик. Он показывал ей вниз. Она взглянула вниз. Сквозь туман едва просвечивалась тайга. А справа она увидела и узнала угол Поляны Чигирина, упирающийся в сопки. Все остальное пространство было затянуто туманом.
Летчик что-то кричал ей, обернувшись, но разве она могла его услышать?
Он нетерпеливо показал ей назад и снова вниз, и на этот раз она поняла, что надо возвращаться на аэродром: садиться в туман нельзя. Она удивилась: как это можно возвращаться, когда Поляна Чигирина совсем близко?
Летчик опять оглянулся. Голубые глаза смотрели на нес сурово-требовательно. Он чем-то походил на Петра.
Самолет сделал круг. Тайга опасно скосилась, полетела навстречу, и Надя почувствовала, как что-то подступило к горлу и стало мешать дыханию. На живот давила невероятная тяжесть. Она вся сжалась в комок, подобрала колени, как бы стараясь защитить живот, и в какую-то долю секунды растерянности подумала, что зря полетела. Но в другую долю секунды самолет выровнялся и плавно пошел вниз, и она вдруг увидела залитую солнцем Поляну Чигирина.
Ну разве она не говорила, что тут всегда солнце? Ну кто лучше ее знает Поляну Чигирина?!
И сердце ее сжалось от неустающего чувства к Петру. Это он привел людей на этот клочок таежной земли, ставшей для нее светлым и родным, он дал этой земле частицу своего тепла, своей души.