Горбачева Вероника "Полнолуние для магистра"

Глава 1

Благодаренье небу, один из лучших выпускников Университета королевы Анны, без пяти минут доктор медицины, а пока что блестяще завершающий обязательную практику в госпитале святого Фомы Захария Тимоти Эрдман, эсквайр, был пока ещё холост. А вот его нынешний куратор, главный врач и администратор госпиталя, профессор Диккенс, обременён многочисленным семейством, любящим и любимым. Несмотря на страсть к научным изысканиям, на привычку пропадать в лаборатории или засиживаться за очередной особо хитрой историей болезни, ровно в шесть часов вечера профессор закрывал лабораторный журнал или захватывающий анамнез, передавал ключи от кабинета ассистенту и следовал к экипажу, где дожидались его появления супруга с чадами. Взрослые сыновья давно покинули отчий дом, отправившись кто в кругосветное путешествие в качестве корабельного врача, кто в исследовательскую экспедицию; младшие же, появившись на свет в то время, как возраст миссис Диккенс почти не оставлял надежды на дальнейшее продолжение династии, поглощали ныне всё внимание заботливой четы. Скучая по покинувшим их детям, всю недорастраченную заботу и любовь родители щедро изливали на несчаст… нет, пожалуй, просто изрядно замороченные головы юных сорванцов. Тем более что в головах этих обнаружились проблески незаурядного ума, а в организмах в целом — задатки магии, ныне легализованной королевским указом. Мальчикам предсказывали блестящее будущее. Целительская магия — пока ещё уникальное ответвление медицины; по-настоящему одарённых на этом поприще немного, а потому — Диккенс-отец мечтал, что юношей ждёт ещё больший успех, чем его самого. Академические мантии, например, и звание не менее чем Старших магистров в каком-нибудь созданном к тому времени магическом ордене целителей!

А потому — не удивительно, что ровно в шесть часов пополудни сей учёный муж и вершитель судеб пациентов и персонала госпиталя святого Фомы превращался в образцового отца семейства. Впрочем, немалую роль здесь играло и то, что именно в это время мистер Диккенс отвозил сыновей на лекции по началам целительства, основанные для талантливой молодёжи первым в столице магическим Орденом. И сам высиживал на оных чтениях от начального до финального гонга, под предлогом, что должен, как родитель, отслеживать уровень морали и нравственности занятий. На самом же деле — наряду с юными слушателями постигал азы целительской магии, стыдясь признаться в оном открыто…

Ничего удивительного, что и в этот весенний вечер, когда солнце ещё не думало скатываться за шпили соборов, но часы в профессорском кабинете педантично отбили шесть, Элайджа Диккенс вздрогнул, оторвался от чтения — и с торопливостью, несолидной для своего возраста и дородной фигуры, заметался в поисках плаща и цилиндра. Машинально протянул связку ключей на серебряном кольце к пустующей конторке ассистента, спохватился, постучал себя по лбу, пробормотал: «Ах, какой Lapsus memoriae[1], однако…» и выскочил в приёмную.

— Вообразите, Эрдман, совсем забыл, что мой Джейкоб отбыл на воды. Держите, дружище! Моя библиотека к вашим услугам, но не забудьте закрыть кабинет до того, как уйдёте на дежурство, а не после, не то опять всё прошляпите…

Молодой человек, поспешно поднявшийся из-за столика, за которым просматривал журнал сегодняшних посещений, покраснел.

— Простите, профессор, больше этого не повторится.

— Знаю-знаю и всегда на вас рассчитываю. Ну-с, хорошего вам вечера, дружище!

Захария Тимоти Эрдман почтительно поклонился его стремительно удаляющейся спине, подбросил на ладони тяжёлую связку ключей, всего от двух дверей — лаборатории и профессорского кабинета, но увесистых, будто отлитых из свинца. Сказывалось действие когда-то впервые осваиваемых мистером Диккенсом охранных чар, которые он умудрился наложить и на замки, и на ключи, а заодно и на двери; но переусердствовал, вот и получил интересный побочный эффект. Но переделывать работу не захотел, оставил как память.

Захария сердито посмотрел на ключи. Зажал в кулаке, потряс:

— А вот закрою все двери сразу, прямо сейчас, и дело с концом, да?

…Как уже упоминалось в самом начале повествования, молодой человек был холост; к этому стоило бы добавить, что склонности к светским и прочим развлечениям, свойственным своим годам, не имел, зато обожал рыться в книгах, погружаясь в чтение настолько, что полностью пропадал для мира. Оттого-то особо ценил возложенную на него миссию по ежевечернему обходу больницы. Кому-то она казалась тяжкой обязанностью, а нашему герою — истинным благословением, ибо в перерыве между завершением дневных работ и началом обхода он дорывался, наконец, до самого желанного действа: чтения!

Его собственные книжные запасы из-за скудости средств были невелики, публичная библиотека закрывалась рано, зато здесь, в кабинете Элайджи Диккенса поджидал подарок судьбы в виде необъятного книжного шкафа, любезно предоставленного в полное распоряжение практиканта. С единственным условием: рыться в книгах лишь в отсутствии профессора, ибо последний терпеть не мог, когда в его сокровищах хозяйничал кто-то ещё; но, побеждённый тягой делиться знаниями, шёл на компромисс с собственной фобией.

А потому — Захария был готов и ночевать на службе. Однако неделю назад с ним случился неприятный казус: зачитавшись почти до рассвета, он настолько одурел от бессонницы, что, уходя с поста, забыл закрыть кабинет. Книгу-то он поставил на место, затем машинально вытащил связку ключей из кармана, потряс ею… задумался над прочитанным и столь же машинально вышел, просто прикрыв за собой дверь. Очень неудобно получилось… С той поры молодой человек держал себя в руках, дав зарок прекращать чтение, едва услышав полуночный отзвон на колокольне соседнего аббатства.

Сейчас, охваченный стыдом после шутливого напоминания профессора о его досадном промахе, он в запале решил и вовсе нынче не прикасаться к книгам. Вот закончит сортировку историй болезней, разложит папки в картотеку, проверит, всё ли в порядке в примыкающей к кабинету лаборатории, работает ли магическая вентиляция, погашены ли все светильники… Замкнёт обе двери и как-нибудь поскучает до обхода, а потом сразу домой! Хоть выспится, наконец, да?

Но, подобно запойному пьянице, что не в силах не думать о бутылке дрянного бренди, спрятанного в соседней комнате, он то и дело возвращался мыслями к заветному шкафу. Замкнув дверь лаборатории, потоптался нерешительно, раздираемый чувством долга и порочной страстью… и пришёл в себя уже перед дверцей, гостеприимно поблескивающей стеклом. Там, в тёмных недрах, ждали своего часа непрочитанные страницы.

Решено: он почитает только до обхода, не дольше. Ровно без десяти десять вернёт книгу, закроет кабинет и не допустит повторения прошлого конфуза. Ну да, он иногда бывает рассеян. В быту. Гениям это простительно. Но он же борется с этим недостатком! …А сразу после обхода пойдёт домой.

По студенческой привычке пригладил пятернёй растрёпанные русые волосы. Да, ему некогда следить за модой и завивать кудри, он, в конце концов, не денди; тратить по два часа в сутки на причёсывание, подбор жилеток и шейных платков — удел вертопрахов и прожигателей жизни. Ещё ни один из знаменитых магов-целителей не потерял уникальных способностей из-за того, что игнорирует моду; зато их нарочито простой манере одеваться подражают знаменитые щёголи. Да. Вот так.


Даже в отсутствии хозяина в кабинете сохранялся тонкий аромат дорогих сигар, впитавшийся в светлые ясеневые панели; но особую изысканность ему добавлял ни с чем не сравнимый божественный запах свежей типографской краски. Сквозь застеклённые дверцы просачивался дух недавно вышедших в свет кних и медицинских альманахов. А из соседнего шкафа, более солидного, чьи стёкла отсвечивали матовой плёнкой заклинания, обеспечивающего целостность пергамента и ветхих переплётов, тянуло совсем иным — стариной. Духом Времени. Мудростью предков, что в тёмные века Средневековья, несмотря на царящие невежество и ужасающую грязь, на косность нравов и преследования религиозных фанатиков, сумели погасить костры Инквизиции и зажечь новое пламя — Науки. Знаний. Просвещения.

Захария не первый день с вожделением поглядывал именно на этот шкаф, но, увы: доступ в сокровищницу открывался для избранных, в число которых усердный, но недостаточно опытный практикант пока не входил. Потому-то он лишь скользнул полным сожаления взглядом по тончайшим рейкам, поддерживающим расстекловку, с неохотой отвёл глаза, намереваясь перейти к разрешённым книгам, но вдруг… подскочил как ужаленный. И развернулся к хранилищу раритетов, не веря своим глазам.

Створка одной дверцы выдавалась чуть вперёд. Похоже, рассеянностью страдал не только Эрдман, но и хозяин кабинета, то ли забыв, то ли, зачитавшись, не успев замкнуть на особый замок свой сундук, сиречь, шкаф с сокровищами. Сердце Захарии неистово забилось.

О-о! неужели он своими глазами сможет увидеть то, о чём шептались студенты, обожающие своего профессора? знаменитые трактаты Абу-ибн-Сины, известного как Авиценна, свитки Цельса и рукописи Парацельса, папирусы безымянных египетских целителей…

…и даже… что ещё? Представить немыслимо!

Затаив дыхание, он коснулся начищенной до блеска медной ручки. А ну, как сейчас сработает какая-нибудь новомодная защита и испепелит святотатца на месте! Но гром не глянул, молния не сорвалась с потолка, а напольные часы времён короля Иакова Первого продолжали отстукивать мерно, ровно, успокаивающе. Дверца подалась — и бесшумно открылась.

Дух Времени отдавал пергаментной пылью и какими-то органическими красителями. Неудержимо захотелось чихнуть. Бывший студент сморщился, пережал пальцами переносицу, глянул на один из тиснёных золотом книжных корешков и вовсе перестал дышать, забыв о чихе. Потянул дрожащую руку. Отдёрнул. Обозвал себя дураком и крэтином и зашарил по карманам сюртука. Перчатки! Тонкие нитяные перчатки, которые всегда при нём на случай надобности! Он не невежа, он знает, что со старинными книгами нужно обращаться куда бережнее, чем с лабораторными препаратами!

И всё же он немного помедлил, прежде чем коснуться переплёта. Показалось, что запах дорогих сигар сгустился, будто Элайджа Диккенс не сидел сейчас в нескольких кварталах от госпиталя, а стоял за плечом у практиканта и укоризненно качал головой. Захария судорожно сглотнул. Прижал книгу к груди.

— Я только посмотрю! — сказал громко. — Только… полчасика! А потом поставлю на место, клянусь честью!

Было с чего голове пойти кругом. В руках молодого человека оказался экземпляр единственного издания «Mikrokosmographia», самого Хелкайи Крука, придворного медика Иакова Второго. В сафьяновом переплёте ручной работы, с навешанным заклинанием лояльности, которое даже не пискнуло под робкими поглаживаниями Захарии, а, напротив, уловив волну исходящего от него благоговения, распахнуло страницы. С уникальными авторскими иллюстрациями, объявленными когда-то Церковью, как и само издание, неприличными: видите ли, из-за изображения не только внутренних органов, но и гениталий, мужских и женских… Как будто в человеческом теле, изваянном самим Господом, может быть что-то постыдное! Отцы Церкви тогда не слишком охотно свернули травлю книги и автора, но второго издания не допустили. И теперь только для юного гения, без пяти минут доктора медицины, шелестел страницами один из немногих не сожжённых тайно экземпляров.

Не удивительно, что через каких-то полторы минуты мир вокруг перестал существовать.

* * *

«Бамм!»

«Бамм»… — донеслось до слуха Захарии; но как-то невнятно, приглушённо. Ум, с наслаждением играющий гармонично построенными латинскими фразами, не хотел отвлекаться от увлекательного чтения. Казалось, все органы чувств настроены на maximum доступных наслаждений. Глаза восхищались красотой иллюстраций и вязью старинного шрифта; нос обонял едва уловимые ароматы красящего пигмента, чьи крошечные чешуйки осыпались с оттисков гравюр: очевидно, под сохраняющие чары книга попала недавно, а до этого успела испытать на себе всю полновесную тяжесть прожитых полутора столетий. Тончайшие нитяные перчатки не мешали чутким пальцам угадывать шероховатость пористой, пожелтевшей от времени плотной бумаги. Слух… Слух помогал не-деянием: полностью отключился от внешних раздражителей, улавливая лишь таинственный шорох переворачиваемых страниц. Не участвовал в этой феерии чувств разве что язык: но и он внёс свою лепту, высохнув от волнения.

«Бамм»…

Захария Тимоти Эрдман, эсквайр, мужественно помотал головой, вспоминая, кто он такой и при этом всеми силами пытаясь удержать разум погружённым в сладостный процесс познания. У него почти получилось. Раздражающий звук больше не повторялся. Сознание вновь набрало воздуху побольше и нырнуло в блаженный омут…

Бах! Дз-з-зинь!

Вот тут взбунтовался слух. Не удивительно: звуки, ударившие по барабанным перепонкам, и продолжавшие бить, свершались где-то рядом, совсем близко, возмутительно близко, выдирая сознание из эйфории, словно утопленника из омута. Зарычав от возмущения, бывший студент стряхнул с себя дурь, неизбежно овладевающую им при чрезмерном погружении в чтение, и заозирался в поисках источника шума. А заодно и прикидывая, чем бы ему в этот источник кинуть, дабы не мешал.

Впрочем, агрессивным замыслам не дано было осуществиться. Хотя бы потому, что при взгляде на разбитое окно Захария забыл обо всём на свете.

Снаружи, из темноты ночи, с широкого карниза на него уставился янтарными глазами… Некто. Чей пернатый силуэт был настолько массивен, что заслонял собой всходящую луну.

— Силы небесные! — прошептал Захария, чувствуя невольное желание перекреститься. — Не может быть… Скроух?

И мысленно повторил, спохватившись, что звуками голоса может спугнуть оживший миф: «Не может того быть! Не может! Однако…»

Однако за попорченным оконным стеклом — один квадрат из мелкой расстекловки разбит, несколько соседних пошли в трещину — хорошо различалось и массивное сильное тело — не менее двух футов ростом, ого!.. и пёстрое оперение, и узнаваемая круглая башка, с огромными глазищами, шикарными бровями, с вздымающимися, будто щипцами завитыми, кончиками; с суровым клювом и — самое главное — чётко очерченными ушами, крепко прижатыми к этой самой башке. Птица уставилась на него, сморгнула и сердито двинула клювом по очередному стеклянному квадрату, разнеся его вдребезги…

«Болван!» — отчётливо прозвучало в голове у Захарии.

… взмахнула крыльями, сорвалась с места — и умчалась ввысь, в темноту ночи.

…Ночи?

Окончательно придя в себя, Эрдман кинулся к окну.

Он и впрямь болван, крэтин, идиот! Зачитался, как последний дурак; а ведь это, пропущенное без внимания «Бамм», было тем самым полуночным колоколом из аббатства святого Фомы, что обычно служил сигналом чтецу: «Пора возвращаться к реальности!» А он… отмахнулся. Мало того — пропустил обход, опоздал на целых два часа… Святотатство. Ему нет прощения. О, идиот!

Но птица! Скроух! Она только что… была — или померещилась?

Уронив на пол какой-то предмет, он рванул кверху оконную раму и успел перехватить с карниза задрожавшее от дуновения ветра пёстрое перо прежде, чем то унесло очередным порывом. Перо скроуха. Вещественное доказательство только что виденного чуда. Высунулся наружу. На свинцовом отливе, потемневшем от времени, белело несколько свежайших царапин. Глубоких, как от когтей. Три и три. Шесть.

— Шесть, — прошептал Захария. Отшатнулся — и в изнеможении опустился на пол. — Скроух. Настоящий. А я… Болван, да. Зачитался. Силы небесные, книга! Где «Mikrokosmographia»?

Хвала Господу, она лежала тут же, рядом, на полу. Он, видите ли, так забылся, погрузившись в чтение, что, очнувшись от звона бьющегося стекла, не сразу сообразил, что происходит; обнаружил себя всё так же стоящим перед шкафом, потом глянул в окно, увидел птицу, бросился за ней, а когда стал открывать раму — машинально выпустил книгу из рук. Этакую драгоценность…

Захария виновато провёл ладонью по переплёту.

— Прости.

Сунул перо в карман. Зажмурился, собираясь с мыслями.

Так нельзя. Нельзя так. Сегодня он пропустил дежурство, завтра… возможно, забудет о пациенте. Или задумается во время операции. Или выпишет по рассеянности не то лекарство… Нельзя так. Это уже mania[2], а он, выходит, manhak[3]. Или нет; пожалуй, liber maniak[4], так более точно… Стоп.

О своей зависимости он подумает позже, и тогда же составит план лечения. Это будет прекрасная практика: победа над собственным психическим отклонением. Но сейчас, именно в данный момент первоочередное — это обход. Пусть с опозданием, но… всё должно быть, как надо. Вот его врачебный долг.

Он поднялся на ноги. Бросил взгляд на разбитое окно, на свои руки. Оказывается, всё это время он бессознательно прижимал книгу к груди, поглаживая, как подобранного щенка. Деревянным шагом подошёл к запретному шкафу и поставил «Mikrokosmographia» на место. Прикрыл дверцу. До упора, до щелчка потайного замочка. Вот так. Да. Чтобы никаких больше шансов…

С дивана, на котором хозяин кабинета иногда отдыхал после операций, взял небольшую подушку и прикрыл дыру в окне, чтобы не дуло. Ночи ещё холодные, за выстуженный кабинет никто ему спасибо не скажет.

Чёрт побери, как говорят его одногруппники, не столь сдержанные в выражениях: чёрт побери! Кажется, теперь он по себе знает, что такое похмелье. И каково оно — протрезветь — а потом осознать, что натворил. Чёрт побери…

Так, бормоча себе под нос, он запер дверь в профессорский кабинет, пошарил по ящикам своего стола, разыскивая обходной журнал, нашёл единственный карандаш для записи… Куда подевались остальные — непонятно, их же вечно валяется в столе целая россыпь!.. Заточил его остро-преостро с двух сторон, чтобы не метаться в поисках нового, если затупится или сломается кончик. Шагнул к двери из приёмной и…

Подавив всхлип, сердито вытер кулаком мокрую щёку. Фу! Разнюнился, как девчонка! За свои поступки надо отвечать, а не реветь от обиды, сам во всём виноват. Вот так.

В сущности, он ещё был так молод, двадцати лет от роду, этот без пяти минут доктор медицинских наук! Просто от избытка ума и способностей каждый раз проходил двухгодичный курс обучения за год, потому и к диплому прошагал стремительнее всех своих сверстников. Только вот практики, положенной каждому выпускнику, наработал маловато… Оттого и направили его в здешние стены, с условием отработки всех анатомических и лабораторных занятий, а также годичной стажировки, лишь после этого он будет допущен к защите диссертации.

Вот так. Ему, как взрослому самостоятельному мужчине, поверили, а он…

Насупившись, чеканя шаг, Захария Тимоти Эрдман приступил к вечернему обходу палат, решительно и бесповоротно отложив до утра самобичевание, равно как и обдумывание удивительного факта появления сказочной птицы. Завтра. Всё завтра. Он умеет сосредотачиваться на работе так же упорно, как и на чтении, честь ему и хвала. Да.

* * *

Палата послеоперационная. Палата общей терапии. Палата лёгочных больных. Специальное детское отделение, которым неимоверно гордился профессор Элайджа Диккенс. Палата рожениц, которой неимоверно гордилась доктор Элизабет Андерсон, единственная (пока!) в столице женщина-врач, имеющая право заниматься не только акушерским делом, но и серьёзной хирургией, на чьи блестящие операции рвалось полюбоваться множество студентов и немногочисленных (пока!) студенток… Рожениц, благодаренье небесам, оказалось сегодня только две, на всю палату. После тяжких трудов они безмятежно спали со своими кряхтящими во сне чадами и хлопот никому не доставляли. Сонные дежурные санитары косились на Эрдмана сердито и с недоумением: дескать, проспал сам — дай другим выспаться, и нечего тут шляться; можно подумать, мы своего дела не знаем… Но вслух не ворчали, приученные к дисциплине. Сейчас, на обходе, начальник он; а вот над ним имеется своё начальство, вот пусть оно с него и спрашивает! Помалкивали, лишь злорадно отмечая в журнале время проверки, и расписывались энергичнее обычного, так, что злосчастный карандаш не выдержал и, в конце концов, обломился с одного конца.

Сердито повертев в руках огрызок, молодой человек по укоренившейся студенческой привычке сунул его за ухо и направился вдоль крытой наружной галереи к отдельному корпусу. Самому… неприятному для посещений, даже для него, будущего доктора. Эта невольная неприязнь смущала, уязвляла… да что там, жалила в сердце. Как же так! Он, целитель, чей священный долг — милосердие и облегчение страданий, тот, кто не видит разницы в происхождении и в социальной принадлежности пациентов, для которого больные, как для первых христиан — равны, братья и сёстры, а не какие-то лорды и простолюдины, епископы и увечные нищие с паперти, обыватели или пролетарии; он Целитель!.. Но… боялся, трясся внутренней дрожью, прежде чем войти в корпус, где содержались двенадцать несчастных, спасённых из-под развалин Бэдлама[5]…

…Двенадцать искалеченных — с руками и ногами, с неповреждёнными внутренними органами, но без самого главного, что делает человеческое существо таковым. Без… души, anima. Пустые телесные оболочки. Куклы. Они могли есть и пить и, разумеется, отправлять естественные надобности — по большей части, неконтролируемо; спать, бессвязно говорить, смеяться, пуская слюни, или по-детски обиженно плакать; но в основном сидели сутки напролёт, смирные после успокоительных настоев, и тупо пялились в стену пустыми глазами.

Тяжкое наследие Бэдлама.

…Пять лет назад, находясь в одном из последних состояний просветления, Его Величество Георг Второй передал бразды правления сыну, объявив его Регентом. Будущий Георг Третий постарался дать отцу лучшее, на что способна современная медицина. Обеспечил уход и лечение, достойный образ жизни, счёл сыновний долг выполненным — и принялся за государственные дела. А затем, какое-то время спустя, тайком, без предупреждения наведался в отдалённое крыло Букингемского дворца, где содержался изрядно постаревший и… скажем так, не совсем ухоженный родитель. Угасающему разуму короля было уже всё равно, чем и как его кормят, во что одевают, поддерживают ли в покоях чистоту и порядок; а вот новоиспечённому Регенту — не всё равно. Состоянием ухода за больным отцом он удовлётворён не был. И впервые задался вопросом: если уж к монаршей особе люди, именующие себя специалистами по душевным болезням, обращаются без всякого пиетета, забыв о почтительности, если даже прислуга распускается и позволяет вольности и воровство, почуяв ослабление контроля свыше… то каково же приходится простым смертным? Тем, кого злая судьба лишила разума и привела в Дома Скорби? За кого, в силу обстоятельств, некому было заступиться и выхлопотать нормальный человеческий уход и гуманное отношение?

Результаты тайных проверок психиатрических клиник ужаснули не только Регента, но и Палату лордов.

Несчастных, лишённых ума и памяти, содержали в отвратительных, порой в скотских условиях. Держали на цепи. Применяли розги и плети. Отвратительно кормили. Подвергали так называемым новейшим или экспериментальным методикам лечения, вроде ледяных ванн и многочасового выстаивания на холоде, завёрнутыми в мокрую простыню. Одним их ужаснейших «экспериментальных» методов был так называемый метод ротации, когда несчастного больного усаживали в подвешенное на верёвках кресло и раскручивали с бешеной скоростью; причём вращение это продолжалось безостановочно и час, и два, и три… В результате у испытуемых открывалась страшная рвота, а последующие многодневные головокружения и приступы лихорадки окончательно лишали их ума. А то и сводили в могилу.

И, говоря о печальных исходах так называемого «лечения», невозможно было не упомянуть о самой страшной доходной статье Домов Скорби — торговле трупами. Тела умерших, по большей части невостребованные, тайком поставлялись в анатомические театры. Увы, прогрессивные требования, выдвигаемые к будущим медикам, схлестнулись с косностью церковных устоев, запрещающих использовать мёртвых на нужды науки, делая исключение лишь для тел казнённых преступников. Однако, несмотря на строгие законодательные нормы, реформа самого института судопроизводства, проведённая бывшим королём, оказалась настолько эффективна, что смертная казнь в королевстве применялась чрезвычайно редко; а меж тем, каждый студент, претендующий на диплом медика, обязан был за время обучения препарировать и изучить minimum два человеческих тела, мужское и женское. Поэтому… спрос на этот скорбный товар многократно превышал предложение, а выгода поставщиков была настолько очевидна! Тщательные допросы персонала Бэдлама позволили выяснить ужасную подробность: порой несчастных пациентов, особенно безымянных либо одиноких и не имеющих покровителей, намеренно доводили — вернее, залечивали — до печального исхода.

Комиссия, посланная Палатой лордов — явная комиссия, официальная! — к легальному расследованию, увы, не успела. В ночь накануне её прибытия Бэдлам вспыхнул, подожжённый с нескольких углов. Уцелел лишь подвал отдалённого флигеля в саду, где спасатели обнаружили полузадохшихся от насытившего округу дыма дюжину несчастных, истощённых до скелетообразного состояния, напуганных до истерики либо до каталептического состояния, но… живых.

Как велось следствие, сколько сбежавших от правосудия так называемых специалистов по душевным болезням поймали и привлекли к суду, да не одних, а с подельниками из обслуживающего персонала — это уже совсем иная история… Захарию Тимоти Эрдмана, самого молодого выпускника Университета королевы Анны такие детали не интересовали. Он верил в правосудие Регента. Судьба изуверов его не волновала. А вот при одном воспоминании о жалких людских оболочках, которые, размещённые со всевозможными удобствами и заботой в госпитале святого Фомы, вряд ли осознавали перемену в своём положении, молодого человека едва ли не колотило от дикой смеси сострадания, брезгливости, презрения к себе и желания помочь.

Но стоило ему в очередной раз погрузиться в справочник с описаниями душевных болезней, бездна на месте человеческого разума казалась ему столь непомерной, что иррациональный страх упасть в неё либо — ещё хуже — встретиться взглядом — заставлял отступить.

Тем не менее, каждый вечер он упорно шёл в отдалённый корпус, хоть, собственно, делал это на добровольных началах. Обход «кукол», как здесь их за глаза называли, проводился ежеутренне, этого считалось достаточно, поскольку все пациенты хорошо поддавались действию успокоительных средств, вели себя относительно пристойно, без срывов, состояние их не ухудшалось. Но и не улучшалось, увы. Хоть каждый раз бывший студент с надеждой заглядывал в пустые глаза… однако до сих пор так и не уловил ни единого проблеска осмысленности. Ни у кого — из десяти мужчин, подростка и молодой девушки.

Ничего удивительного, что сейчас ему, как никогда, хотелось развернуться… и бежать. В конце концов, его посещение не обязательно, он… зайдёт сюда завтра, да? Но ведь полночь миновала, «завтра» наступило, оборвал он сам себя твёрдо. И потянул тяжёлую входную дверь корпуса.

В небольшом холле, освещённом всего одним газовым светильником из трёх, было пусто. Очевидно, дежурный санитар отлучился по… ну, понятно. Или спит в комнатушке для отдыха. Впрочем, это не запрещено, пусть отдыхает; Захария и сам потихоньку пройдётся по палатам, вернее сказать — мимо дверей, застеклённых особо прочным, магическим стеклом, позволяющим наблюдать за пациентом, лишний раз его не тревожа. В каждой палате непременно всю ночь горел ночник, так что достаточно было не спеша пройтись по коридору, заглянуть сквозь каждую дверь и убедиться, что все больные спокойно или не слишком спят… Как правило, так оно и случалось. Захарии останется найти дежурного санитара, растолкать, если спит, и попросить расписаться в журнале. Таков уж порядок.

Бесшумно ступая по войлочному покрытию пола, он поморщился. Звероподобному Джонни Хасламу, одному из немногих выживших санитаров Бэдлама, уцелевшему лишь потому, что остался при своих подопечных во флигеле, юный Эрдман не доверял. Да, этот грубый бесцеремонный мужлан оказался на удивление верен своему долгу и не бросил задыхающихся пациентов; за что, собственно говоря, был и награждён, и удостоен новой работы, и двойного жалованья; но… Захария его не любил и втайне побаивался. А вдруг… именно Хаслам был из тех, кто поставлял поставщикам тел их жуткий товар? А вдруг он сам, к примеру… Мысли, разумеется, были недостойные, но так и лезли в голову, так и лезли.

Как сейчас, например.

Встряхнув головой, дабы их разогнать, Захария шагнул в тускло освещённый коридор, кажущийся в полумраке бесконечно длинным, хоть и было-то в нём шесть дверей по правую руку, шесть по левую, и вели они в небольшие комнатушки, пусть и не каморки, но чем-то похожие на кельи. Маленькие, зато отдельные для каждого пациента, что тоже составляло предмет немалой гордости Элайджи Диккенса…

Молодой человек по инерции сделал шаг — и остановился, прислушиваясь. Помещения отнюдь не были звуконепроницаемы; и к обычным ночным шумам — храпу, стонам, сонному бреду — сейчас явно примешивались какие-то посторонние: то ли мычание, то ли вскрики… но что само страшное — они были женскими. И перекрывались хриплыми проклятьями и междометьями Хаслама. И снова вскрик, чем-то заглушённый, будто женщине… девушке зажали рот…

От внезапной догадки у Эрдмана подкосились ноги.

Нет! Ни за что! Он не допустит!

Первый шаг дался нелегко, будто ботинки увязли в войлочном покрытии, как в трясине. Спотыкаясь и дрожа в негодовании, Захария бросился к самой дальней двери слева, где обитала единственная из пациентов девушка, до сих пор неопознанная: в её карте так и значилось: «Неизвестная». Присматривающая за ней монахиня как-то назвала её «Сестричка Бетти», так и повелось: Бетти и Бетти… Неважно, что не откликается; надо же хоть как-то обращаться к божьему созданию! Молодой человек бежал, а воображение рисовало распахнутые в ужасе серые глаза, нежный рот, затыкаемый грубой лапищей с жёсткими рыжими волосами, дёргающееся под грузной тушей худенькое тельце с раскинутыми тощими ногами… Несмотря на молодость и дворянское звание, будущий доктор хлебнул лиха, успел побывать и в трущобах — со своим медицинским чемоданчиком — и слишком хорошо знал, как дёшево, порой, стоит девичья жизнь. А уж невинность — тем более…

Но он ошибся. И ещё неизвестно, к худу или к добру. Джон Хаслам не насиловал, хоть одеяло с девушки и сорвал; он просто её убивал. Душил подушкой, навалившись грудью на хрупкое тело, выбивая из него последние граны воздуха, в то время как ноги несчастной уже почти не дёргались, а худенький кулак, как-то вяло и наугад отмахнувшись, вдруг упал и разжался…

Захария понял, что торчит на пороге целую вечность. Торчит, оцепенев, как паралитик, не в силах шелохнуться. У него на глазах убивают. А он… такой вот паралитик. Будто сам превратился в «куклу».

Всё, что он мог — выдохнуть, протолкнув застрявший в трахее комок, и прыгнуть с порога прямо на спину звероподобного монстра, по какому-то недоразумению считавшегося человеком. Мужчиной. Прыгнуть, удивиться внезапно остановившемуся времени — как медленно он летит, прямо как во сне! — выхватить из-за уха остро отточенный карандаш и, упав на спину убийце, одной рукой вцепиться в его плечо, чтобы зафиксироваться, а другой — воткнуть жало грифеля в потную жилистую шею, с оттягом на себя, чтобы уж точно повредить артерию… Ужаснуться тому, что сейчас Хаслам окончательно рухнет на Бетти да не один, а с ним, Захарией, на плечах; соскользнуть на пол, рвануть рычащее животное за плечи, услышать треск то ли больничного халата, то ли собственных сухожилий, сбросить, наконец, завывшего санитара на пол…

И ткнуть его в шею кулаком, пережимая артерию, шёпотом заговаривая бьющую фонтанчиком кровь, а заодно усыпляя. В рекордные для себя сроки, в считанные секунды, потому что… была ещё надежда.

Он сбросил подушку, глянул в мёртвые глаза на посиневшем лице и набрал в грудь побольше воздуха. Искусственное дыхание, как при утоплении! Ей можно ещё помочь! Решительно нагнулся и…

С судорожным всхлипом, почти криком Бетти втянула в себя воздух. И застыла, задыхаясь. Руки Захарии сработали сами: сложились в замок и резко нажали девушке на грудину, помогая выдохнуть.

— Теперь вдох! — скомандовал он. Голос срывался. — Выдох! Вдох! Давайте, давайте, мисс, дышите!

Она и дышала, жадно хватая воздух ртом, словно и впрямь только вынырнула на поверхность… Впрочем, так оно и было. Вынырнула из смерти. Дышала. С каждым вдохом всё спокойнее. И взгляд её становился…

Живым?

Осмысленным?

— Бетти? — неуверенно окликнул бывший студент. — Эй, мисс… вы меня слышите? Вы меня понимаете?

Серые глаза глянули на него с недоумением и испугом.

Она провела дрожащими пальцами по щекам, шее, перехватила растрёпанные светлые пряди, поднесла к глазам, рассматривая… Завертела головой, оглядывая обитые мягкими тюфяками стены, низкий потолок… снова свои руки, тонкие, изящной формы, но загрубевшие, с обломанными ногтями. Правда, сестра Эмилия за последние две недели вывела на них цыпки, втирая целебную мазь…

— Кто… я?

Спросила — и закашлялась. Будто речевой аппарат, не задействованный слишком долго, забился пылью и теперь сбоил.

— Где я? — прозвучало хоть и не уверенно, но намного чётче.

Где-то на полу ворохнулся поверженный Хаслам. Эрдман, не глядя, пнул его ногой и наскоро пробормотал заклинание обездвиживания, которое они с братьями выучили как-то на спор, кто быстрее. Вот и пригодилось!

— Вы в госпитале святого Фомы, мисс. Вы… хорошо меня понимаете?

Девушка удивлённо сморгнула.

— По… Понимаю. А где это?..

Побледнев, закрыла глаза. Но тотчас широко распахнула. Уставилась в потолок, напряжённо сведя брови. Захария осторожно присел на край постели, да так и замер, боясь её спугнуть.

— Ли-ка, — вдруг сказала она отчётливо. — Меня зовут Лика.

Загрузка...