Полынин жил одиноко и чисто в однокомнатной квартире второго этажа. Судьбу с ним делила Марья Васильевна — огромная кошка светло-серой масти с загадочными глазами. Они были на «вы». «Марья Васильевна, пойдите сюда». «Мя!» — отвечала она коротко, подходила и терлась изогнутой спиной о ногу хозяина, без подхалимства, но с уважением.
Полынин взял Марью Васильевну еще Марусей — небольшим игривым котенком, она росла-росла и выросла в нечто огромное. «Не кошка — лев!» — говорили о ней во дворе.
Под стать росту был и ее темперамент. В любовный экстаз Марья Васильевна впадала чаще и мощнее, чем другие кошки. В эти периоды ее «мя» звучало как «ма», на басовой, хриплой ноте. Хозяин, опасаясь последствий, старался не пускать ее во двор, но она уходила сама, прыгала с балкона, «падала в любовь», как называл эту акцию Игорь Константинович, буквально переводя английское выражение «to fall in love». Успехом она пользовалась необычайным. Все коты двора собирались возле «упавшей в любовь» Марьи Васильевны, становились в круг и гнусно орали. По какому признаку выбирала она супруга — неизвестно, но выбирала и, надавав ему пощечин, уводила с собой. После медового месяца, продолжавшегося несколько дней, возвращалась умиротворенная и преданно терлась похудевшим боком о ногу Полынина. «Каково погуляли, Марья Васильевна?» — спрашивал он, и она отвечала кошачьим «хорошо».
В положенный срок рождались котята, и Марья Васильевна переходила на амплуа кормящей матери. Тут возникала для Полынина серьезная проблема — раздать котят, или, как он выражался, «трудоустроить». Известный своим искусством уговаривать (самые придирчивые заказчики принимали работу, если на них выпускали Полынина), он и тут был на высоте: находил кандидатов в кошковладельцы и каждого умел убедить, что именно этот котенок ему или ей насущно нужен.
Сейчас Марья Васильевна была как раз в роли кормящей матери, полна и роскошна. Из четырех ее котят трое были классической тигрово-серо-бурой масти, а один уродился черным. Этот черненький был слабее и меньше других, ходил как-то боком, на расползающихся ногах и сильно был обижаем своими более крупными братьями (или сестрами, ибо пол котят был пока неизвестен). Трое серых отталкивали черного от материнской груди; он, и без того слабый, оставался голодным.
Вернувшись с работы, Полынин увидел знакомую картину: трое серых сосали дремавшую Марью Васильевну, а обездоленный черный сидел поодаль и от нечего делать лизал себе грудь острым розовым язычком.
— Марья Васильевна, что ж это вы? Троих кормите, а четвертого — нет? Не дело! — Марья Васильевна подняла широкую зеленоглазую голову и сказала «мя!». — Придется вас потревожить.
Полынин отнял от ее груди троих агрессоров, посадил их в авоську и повесил на ручку двери. Вместо них он положил черненького, который с жадностью начал сосать. Трое в авоське попискивали, попирая друг друга, мать беспокоилась, колотя хвостом по подстилке, а Полынин ее уговаривал: «Лежите, лежите!» Когда черненький наелся, Полынин вернул остальных в исходное положение. На этот раз драки не было, все мирно заснули.
Полынин пошел на кухню, разогрел обед и скромно поел. Свое холостяцкое хозяйство он вел сам, не прибегая ни к чьим услугам. Все было под рукой, разумно механизировано, ряд приспособлений изобретен и изготовлен им самим; уборка и готовка отнимали минимум времени. Пообедав, убрав посуду и сварив рыбу для Марьи Васильевны, он выкурил сигарету и с удовольствием отметил, что вечер еще весь впереди и можно будет докончить статью.
Он посмотрел программу радиопередач: концерт из произведений Рахманинова, — включил радио и сел заниматься. На столе и вокруг стола и во всей комнате — всюду был у него аскетический порядок: все необходимое, ничего лишнего. Музыка не мешала ему работать, а помогала, придавая мыслям четкий ритм. Так было и на этот раз, пока звучный женский голос не объявил: «Четвертый концерт для фортепьяно с оркестром...»
Дурак, как он мог забыть об этом концерте? Редко исполняемое произведение? А все-таки надо было поостеречься. На своем проигрывателе он никогда этого концерта не ставил, суеверно засунул пластинку подальше. Выключить? Поздно. Музыка уже началась. Он поддался ей, оперся подбородком на руку, заслушался...
Концерт был написан композитором уже в эмиграции, на чужбине. Видно, оттуда эта глубокая, грозная печаль. Слушая, Полынин мысленно видел одинокого человека на углу какой-то «авеню» и какой-то «стрит», а кругом черный, глухой, чужой город. Человек-крошка стоит у подножья небоскреба. Дремучий город издает хриплый, рокочущий гул. И на фоне гула — трагически-бедная, повторяющаяся мелодия из девяти нот. Песнь отчаяния.
...Этот концерт я слушал когда-то вместе с Надеждой. Зал филармонии — белые колонны, красный бархат диванов. Толпа молодежи на хорах. Медь и дерево духовых инструментов, смычки струнных, напряженно выдвигающиеся, тянущиеся вверх. За роялем пианист во фраке — черный, согбенный кузнечик. И — грозная, страшная музыка: Четвертый концерт.
У меня на коленях — зажатая в моей маленькая, влажная рука Надежды, вздрагивающая в такт настойчивым девяти нотам. Желтые волосы, синее платье. Рожь и васильки. Все это я погубил.
Кончился концерт. Черный кузнечик раскланялся, вскидывая фалды фрака. Разве можно после такого кланяться?
Ночь с Надеждой. Ее густоволосая голова на моем плече. Слезы. Плечо было все мокрое. Если бы сейчас Надежда была жива, она была бы стара. Почти стара, как и я.
Был бы сын от Надежды. Костя, Константин Игоревич. Где-то он сейчас существует, по Метерлинку, — в царстве неродившихся душ.
Что я, собственно, тогда сделал? Не солгал. Иногда не солгать — преступление. Надо было солгать, сказать «люблю».
Любил ли я когда-нибудь по-настоящему? Сомневаюсь. Ее больше других, но тоже не все время. Моментами, вспышками любил. Когда вспышка кончалась, хотелось сесть за письменный стол. Ошибка женщин в том, что они хотят вечно длящейся вспышки.
...Разговор той ночью. Она еще колебалась: делать или нет? В те времена аборты были запрещены. Боялась уголовной ответственности, а вышло другое — смерть. Те девять нот были предупреждением, но я не внял, не понял.
Утром она уходила. Все зависело от меня: солгу или нет? Не солгал, не мог. Поцеловал ее на прощание. Поцелуй Иуды. Потом, в больнице, врач: «Кто вы ей?» — «Никто, просто знакомый». Я был ей никто. Но она меня забрала, на всю жизнь. Так и не женился. Правильно сделал. Писал, забывшись: «Надежда Полынина»... Если бы...
Раздался внезапный, убийственно резкий звонок в дверь. Кто это? Полынин выключил радио, пошел отворять. На лестничной площадке в полутьме стояла Надежда. Он испугался, стал пятиться к двери.
Это не Надежда была, а Даная. Он это понял, когда она рассмеялась.
— Игорь Константинович, вы забыли? Я за котенком.
— И правда, забыл. Прошу прощения. Рассеянность ученого. Но я вам рад. Заходите.
Он снял с нее пальто. Она расчесала волосы перед зеркалом. Ржаной сноп. Он понял, почему принял ее за Надежду. Та же форма головы, тот же цвет. Только у Данаи волосы крашеные, с чернотой у пробора. У Надежды желтизна была своя...
Она вошла. «А у вас приятно». Села на единственную тахту — узкое, жесткое ложе Полынина, поболтала ногами.
— Где котенок?
Котята спали у большого пушистого брюха Марьи Васильевны. Даная сразу выбрала одного:
— Этого возьму, черненького.
— Пожалуйста, только должен предупредить: он из всего выводка самый слабый.
— Это хорошо. Я люблю слабых, судьбой обиженных.
Извлекли из клубка котят черного, подняли в воздух. Он раскрыл голубые глазки, слабо пискнул. Тоненькие, почти невидимые коготки скребли воздух.
— Какой обаятельный! — сказала Даная. — Он кот или кошка?
— Понятия не имею.
— Все равно беру. Назову Чёртушкой. Годится в любом случае.
— Что ж, имя хорошее.
Чёртушка, немного повозившись, свернулся на теплых коленях Данаи и задремал. Она осторожно поглаживала его — до чего же худ! Одни косточки! Полынин пристально ее разглядывал. Не померещилось ли ему сходство с Надеждой? Нет, безусловно, что-то общее есть. Прибой волос. Сердцевидный овал лица. Глубокая впадинка от носа к верхней губе. Как он этого раньше не замечал, видя Данаю почти ежедневно?
— Что вы меня так разглядываете? — спросила она. — Может быть, вы в меня влюблены?
Сходство с Надеждой, мигнув, исчезло.
— К сожалению, нет, — ответил Полынин.
— А что? В меня можно влюбиться. Я красивая.
— Это не причина.
— Плохо вы меня принимаете. Я же ваша гостья. Гостей полагается угощать.
— У меня мало что есть. Чаю с печеньем хотите?
— Хочу. Главное, чтобы от души.
Полынин пошел на кухню ставить чайник. Даная, оставшись одна, оглядывала комнату. «Приятно», — сказала она, войдя. Нет, не приятно. Чисто, пусто. Ни пылинки. Без пыли какой-то нежилой вид. На стенах — ни картин, ни фотографий. На угловой полке — одна деревянная скульптура, нечто вроде человека, с усилием рождающегося из дерева...
Чёртушка потянулся, расправил игольчатые коготки и замурлыкал. От его тельца шло явственное дрожание, передававшееся вверх по руке. Существо слабое, хрупкое, недолговечное...
Вошел Полынин.
— Игорь Константинович, а ведь все кошки вашего года рождения уже умерли. И все собаки. И все лошади. Вам это не страшно?
— Нисколько.
— А мне страшно. Я люблю жизнь и не хочу умирать. Может быть, потому, что я ничего в своей жизни не сделала. Если умру, окажется, что жила зря. Вот вы в своей жизни много сделали. Поэтому вам и не страшно.
— Ничего я не сделал. Утону, как камень, упавший в воду. Пока живу, от меня идут круги...
— Хотела бы я, чтобы от меня шли такие круги!
Чёртушку сняли с колен и положили к другим, у пушистого бока Марьи Васильевны.
Чай у Полынина был крепкий, золотой, свежезаваренный.
— Со слоном? — спросила Даная.
— Со слоном. Индийский.
— Это я люблю. Между прочим, слоны вашего возраста, возможно, еще живут.
— Спасибо. Берите печенье.
— Оригинально. Обычно, когда ждут гостей, покупают торт, а у вас — сухое печенье.
— Виноват, я вас не ждал. А если бы и ждал, никакого торта не купил бы. Эти жирные символы праздника я терпеть не могу. Это наш, русский обычай, причем появившийся за последние годы. За границей этого нет. Там угощают куда более скромно, по нашим масштабам — бедно.
— А я люблю торты. Не есть, а смотреть. Есть мне нельзя из-за фигуры. Мы, полные женщины, лишены радостей жизни. А смотреть люблю. Что-то торжественное. Особенно когда рожденье, свечи по числу лет, огоньки дрожат, подмигивают... Знаете, один мой знакомый мальчик, лет шести, глядя на такой торт, сочинил стихи. Называются: «Чашка чая». Я их запомнила, прочесть?
Полынин кивнул.
— Передо мною торт стоит.
В торту свеча горит.
Один годик мне исполнялся,
Когда горела одна свеча.
Когда горела одна свеча —
Рождался я.
Балалаечка моя!
Не наигрался я!
В глазах Данаи появились слезы.
— Вы плачете? Дать валерьянки?
— Не надо. У меня вообще слезы близко. Выступят и уйдут внутрь. Это ненадолго, из-за стихов. Такая в них грусть: «Не наигрался я!» Вот и я не наигралась на своей балалаечке... Потому и боюсь смерти. Но не всегда. Иногда я ее призываю, чтобы не проходить позора старения.
— Слово «старение» применительно к вам не звучит.
— Приятно слышать. С этой точки зрения полезно общаться с людьми не своего возраста, а старше. Давайте не будем о смерти, о кошках, слонах, лошадях. Лучше посплетничаем. Обожаю сплетничать! А вы?
— До сих пор не замечал в себе этой черты.
— Бросьте. Конечно, любите, как и все, но не хотите признаться. Полагается думать, что сплетни — это плохо. Наоборот! Когда мы говорим о людях, они оживают. Кажется, в спектакле «Синяя птица» проводится идея, что мертвые оживают, когда мы о них говорим.
— То мертвые.
Полынину вдруг пришла в голову шальная мысль рассказать о Надежде, но он сразу же ее отбросил.
— Мертвые оживают, — задумчиво сказала Даная, — а живые становятся живее, когда мы о них говорим.
— Новая точка зрения, — усмехнулся Полынин, — но на сегодняшний вечер я готов ее принять. О ком вы хотите говорить?
— О разных людях. В частности, о Нешатове. Какого вы мнения о нем?
— Трудно сказать. Человек для нас новый, я его еще до конца не понял. По-видимому, дельный инженер. Способностей к теоретической работе пока не видно. Усидчивость незаурядная.
— Я не о деловых качествах, а о личных. Что он за человек?
— Сложный. Замкнутый. Обидчивый. Чем-то и кем-то обделенный.
— Вроде вашего, теперь моего, Чёртушки. Как, по-вашему, он честный человек?
— Я любого человека считаю честным, пока он мне не доказал противного.
— Правда, что он сидел в тюрьме? А потом долго был в психиатричке?
— Первый раз слышу. А откуда у вас такая информация?
— От Феликса Толбина.
— Вероятно, правда. Он обычно сообщает достоверные факты.
— Кстати, какого вы мнения о Феликсе? Давайте уж и его оживим.
— Феликса я знаю лучше. В целом я о нем высокого мнения. Исполнителен, вежлив, точен. Правильная речь, в наше время это редко встречается, особенно среди молодежи.
— А как по-вашему, Феликс красив?
— Ну и вопрос! Об этом вам судить, вы женщина.
— Как женщина я на него не резонирую. Не мой диапазон волн. Объективно красив, но это красота не нашего времени. Щеки розовые, зубы белые-белые, волосы русые-русые. Как будто его старинный художник писал за деньги, желая польстить.
— Это вы верно подметили.
— А что? Я не такая глупая, как кажусь.
— Вы мне никогда не казались глупой.
— Просто вы меня не замечали. Теперь я у вас отметилась. Ладно, хватит оживлять Феликса. Пойдем дальше. Илья Коринец?
— Полная противоположность. Феликс гладок, обходителен. Илья угловат, строптив, весь в колючках. Человеческий кактус.
— А за что он не любит Фабрицкого?
— Ему кажется, что Фабрицкий недостаточно занят его судьбой. И зря: Фабрицкий занят его судьбой ровно настолько, насколько нужно. Может быть, есть элемент зависти: Илья считает себя неудачником, а Фабрицкий — олицетворение удачи.
— А вы знаете, что Илья безнадежно влюблен в дочку Фабрицкого, Машу? Вчера он узнал, что Маша выходит замуж. Немудрено, что он психует. Может быть, его раздражение против Фабрицкого с этим связано.
— Возможно. Я не знал, а то не был бы так бестактен. А что за девушка Маша?
— Вы, оказывается, способны на человеческие вопросы. Маша — прелесть. Александр Маркович в девичьем варианте. Очень спортивная, как и вся семья. Все четверо — теннисисты. И он, и Галина Львовна, и Гоша, и Маша. Высокой прыгучести. Я их видела на теннисном корте. Четыре крылатых Пегаса.
— Оригинальное сравнение.
— Это не мое. Так зовут машину Фабрицкого: «Крылатый Пегас». Красиво?
— Несколько избыточно. Пегас крылат по определению.
— Это какой-то греческий бог?
— Не бог, а конь. Крылатый конь, на котором в приступе вдохновения ездили поэты. Что вас так насмешило?
— Представила себе нашего Шевчука верхом на Пегасе. Пузом вперед, ноги в стороны... Он недавно мне подарил свои стихи. Размножены на ротапринте. По-моему, ничего. Вам не предлагал?
— Пока нет. Бог миловал.
— Это он вас боится. А всем другим свои стихи навязывает. Уже никто не берет под разными предлогами, а я взяла. Растрогался, руку поцеловал. Глаза такие грустные... Жалко его. Почему он такой... мученик самого себя?
— Судьба незаурядной личности. У него тяга к универсализму приняла отчасти карикатурные формы. Сама по себе эта тяга прогрессивна... Впрочем, нечто подобное я уже говорил, и не при вас ли? Прошу прощения. Старый Мазай разболтался в сарае.
— Игорь Константинович, не обижайтесь, но я ваши разговоры на умные темы не очень люблю. Вы гораздо лучше дома, с котятами, с Марьей Васильевной. В вас начинает просвечивать что-то человеческое.
— Польщен. Чем бы мне вас развлечь, если не разговорами? Музыку любите?
— Обожаю.
— Хотите, угощу вас синтетической музыкой?
— А что это такое?
— Музыка, сочиненная вычислительной машиной. Это мое увлечение, как теперь говорят, хобби. Терпеть не могу этого слова. Если уж на то пошло, то работа — мое хобби.
— А как же она ее сочиняет?
— По моей программе. Дело это не новое, опыты уже были, новое в моей программе то, что машине можно задать любой стиль. Например, русской народной музыки или же церковных песнопений. А можно приказать ей сочинять в манере любого композитора: Чайковского, Вагнера, Моцарта. Хотите, поставлю вам одну и ту же мелодию, обработанную в разных стилях? Мелодия самая простая, всем известная с детства: «Чижик-пыжик, где ты был?»
Полынин включил магнитофон. Зазвучала музыка. Марья Васильевна тревожно завозилась, несколько раз ударила хвостом по подстилке.
— На кого из композиторов это похоже? — спросил Полынин.
— На Пахмутову? — неуверенно сказала Даная.
— Почти. Я пытался здесь подражать стилю Бетховена, видимо не очень удачно. Хотите еще одну?
— Давайте. Только я ничего не понимаю в стилях.
Опять музыка. При первых же звуках Марья Васильевна насторожилась, подняла шерсть дыбом и закричала дурным голосом. Котята проснулись и запищали.
— Пожалейте кормящую мать, — сказала Даная. — Это под кого было?
— Под Баха. Талантливая кошка, тонко разбирается в музыке. Ставишь ей Чайковского — лежит спокойно, Бетховена — начинает бить хвостом, Баха — лезет на стенку. Она у меня индикатор правильности программы. Хотите еще один образец: стиль Шостаковича? У Марьи Васильевны он почти на уровне Баха.
— Нет, спасибо, — испугалась Даная, — знаете, я ведь соврала, что обожаю музыку. Люблю только песни. От классической у меня тоска.
— Что ж, дело вкуса. Чем бы вас еще развлечь? Показать старинные книги? У меня неплохая коллекция.
— Нет уж, пойду, — вздохнула Даная. — Погостила, и хватит. Дайте мне моего Чёртушку.
Она одевалась перед зеркалом, Полынин стоял рядом, держа корзинку, перевязанную платком, в которой возился и попискивал Чёртушка. Даная запахнула пальто, поправила волосы, брови и вдруг сказала:
— Знаете, я очень одинока. А вы?
— Уже привык.
— Может быть, вы все-таки могли бы в меня влюбиться?
— Исключено. Я, знаете, туп на любовь.
— Это я сдуру сказала. Считайте вопрос снятым. И вообще, я люблю одного человека, но без взаимности. Сказать, кого?
— Не надо.
— Ну, давайте корзинку. Спасибо за все. За чай, за котенка, за музыку. Будьте здоровы!
— Я провожу вас.
— Не надо.
Ушла.