3. Воспоминание

Юрий Нешатов шел домой. Полузадушенный Анной Кирилловной. Раздраженный и утомленный. Недовольный собой и другими. Набросились воспоминания. Они бежали, как клочковатые тучи. Быстро и бесформенно. «Я знаю о вашей трудной судьбе». К черту жалость. Никто же не знает, каково ему было в этой трудной судьбе. И только ветром треплет воспоминание.

Когда-то молодой, счастливый. Не то чтобы совсем счастливый, а нормально, как все. Чем-то был недоволен, чем-то доволен. Работой, во всяком случае, был доволен. Азартная радость, когда тобой придуманное получилось, пошло... Наукой тоже занимался. Без такого азарта, но все-таки. Печатные труды... Недаром забыл список печатных трудов. Название кандидатской и то забыл. А тогда подумывал о докторской. Был честолюбив.

Встретил женщину, полюбил, женился. Жена, Марианна. До сих пор формально жена, хотя разошлись давно. Хороша собой, пышные волосы, прямой пробор, прямые серые глаза, невинные губы. Любил ее сильно. Жена и работа — что еще нужно человеку?

Хотели сына. Родился сын Паша, живое чудо, глаза большие, золотые, плутовская улыбка, родинка на щеке. Любил сына, гордился, что сын. Странная гордость, но она есть у отцов.

А ведь чем-то были недовольны, смешно сказать. Человек не чувствует счастья, как не чувствует воздуха, которым дышит. Вот отбери его — почувствует.

Поначалу было плохо с жильем. Одна комната в коммуналке. «Трое в одной лодке», — шутила Марианна. Умела шутить. Когда получили отдельную двухкомнатную, сперва показалась раем. Упивались удобствами, простором, а главное — отдельностью. Скоро выяснилось, что и тут тесновато. Книги, книги... Любил, покупал запоем, некуда было ставить. Теперь разлюбил, равнодушен к этим бумажным переплетенным богам.

Были глупые претензии: за стеной гремел, ходуном ходил лифт, мешал спать по ночам. Просыпались, вздыхали. Лифт назвали «животным». Он грохотал с подвывом. Голова Марианны на подушке, сомкнутые ресницы, раскрывающиеся на звук: «Опять это животное!» Обнял, прижал к себе: спи. Охранял, был счастлив.

Все кончилось сразу, в один прием. Когда услышал тот разговор по телефону. Два аппарата, один в комнате, другой в кухне, сам ставил. Вернулся домой неожиданно рано, Марианны не было, не пришла еще с работы. Сидел за столом, занимался, ждал жену. Воображал, как обрадуется, что он уже здесь. Хлопнула входная дверь — она! Весь задымился счастьем. Телефонный звонок. Снял трубку. Одновременно там, в кухне, сняла трубку она. Услышал ее сияющий голос и другой, мужской, снисходительный. Сразу узнал: Женька Олсуфьев. Друг, однокашник. Вместе учились в школе, потом в институте. Успешник, отличник. Сразу же по окончании круто пошел вверх. Уже появились в голосе жирные, начальственные нотки, соскальзывание в самодовольный скрип. И с Марианной говорил тем же жирноватым, начальственным тоном. Она заискивала, он снисходил. Неважно, что они говорили. Важно, как говорили. Все-таки вздрогнул, когда услышал «твой благоверный». И колокольчатый смех Марианны. Друг и жена. Двойное предательство. Пока говорили, падал в пропасть. Спазм в животе. «Ну, ладно, — сказала она под конец, — мне пора в садик за Пашкой. Вечером у тебя?» — «Заметано. Целую». Звоночек отбоя. И все.

Марианна что-то пела в кухне. Страх, что она войдет. Не вошла. Снова раскатисто хлопнула дверь. Взвыло-прогрохотало «животное» за стеной.

Друг и жена. Оперся локтями о стол, взял в горсти волосы. Первый раз в жизни понял, что значит «рвать на себе волосы». Не рвал, просто сидел с волосами в горстях. Один отделившийся волосок, упав на глаза, поднимался и опускался в такт дыханию. Вдох — выдох. Вдох — выдох. Острая душевная боль притупилась, может быть, из-за малой боли в корнях волос. Было даже уютно — сидеть так и рвать на себе волосы. Но вот хлопок двери. Пришли Марианна с Пашей из детского сада. Паша канарейкой щебетал в прихожей. Снова резанула острая боль. Захватило дыхание. Вошла: «Юра, ты здесь? Я не знала». Обернулся. Должно быть, хорош был, если она сразу все поняла. Молча смотрел, как заливалось краской, снизу вверх, красивое, подлое, любимое лицо. Когда краска дошла до лба, взглянул ей в глаза. Все так, и все кончено. Она бормотала сбивчиво: «Что с тобой? Ты на себя не похож. Что случилось?» Потом: «Послушай...» — «Молчи». Слушать отказался, руку ее отбросил, начал собирать вещи. Чемодан — с антресолей. Швырнул со стуком. Собрал самое необходимое и ушел. Даже с Пашей не попрощался — не мог.

Пока собирал вещи, в голове все вертелась чья-то пошлая фраза: «Мужчина должен уходить с одной зубной щеткой». В чемодане все-таки было побольше, чем одна зубная щетка, но ненамного. Ушел — сперва к приятелю, потом, по рекомендации, снял комнату у Ольги Филипповны. Квартира не ее — сына; сын в длительной командировке, разрешил сдавать.

Ольга Филипповна. Сейчас — единственный близкий человек. Суровое, пожилое, как будто из дерева долбленное лицо. Желтые сточенные, но крепкие зубы. Улыбка коричневых губ. Опора, отрада.

Сперва трудно было. Пробовал пить — не помогало. Думал о Марианне непрерывно. Дни и ночи напролет. О ней и о Паше. Мальчик красив, кудряв, волосы темные, родинка просяным зернышком на правой щеке. Не похож ни на него, ни на мать. С отвращением к самому себе искал в детском лице черты Женьки Олсуфьева. Нет, не может быть, чтобы так давно. И все-таки...

Недели через две после ухода, нарушив отчасти «принцип зубной щетки», послал к Марианне приятеля с запиской за книгами. Нужны были по работе. Книги прислала, на записку не ответила. Иного и не ждал. Ну что же, как говорится, совет да любовь. Книги частично уместились на этажерке, остальные — в мешке на полу. Он их почти не читал, разве по крайней необходимости.

Через полгода стало вроде полегче. Мысли о них — Марианне с Пашей — стали редеть, выпадать, как выпадают волосы. Душа облысела. Сам, слава богу, не облысел, разве самую чуточку. Поседел, подсох. Годы, пора. Опять волосы, боль в корнях. Хватался за голову все реже. Деньги Марианне переводил ежемесячно — половину зарплаты, с каким-то мрачным, мстительным чувством.

Работал? Усердно, но без увлечения. От нечего делать, от пустоты душевной сошелся с Аллой, молодой программисткой. Одно время думал жениться, но не вышло. Перед Аллой виноват, ее не любил. Нет, зачем врать? В каком-то смысле любил. Можно ли любить «в каком-то смысле»? Либо ты любишь, либо нет. Если так — не любил.

После того как с ней расстался — облегчение. Кинулся, освобожденный, в работу. Опять возник какой-то интерес, тень прежнего. Но вскоре произошло «оно», то самое, переломившее жизнь надвое. Катастрофа. Взрыв. С человеческими жертвами. Двое погибли на месте, один выжил, но ослеп.

Картины в памяти — скачущие, мчащиеся. Сидел за столом, что-то писал. Запонка цеплялась за бумагу. Внезапный звук, вроде огромного треска, вверху над головой. Разрыв полотнища, паруса, мира. Взглянул туда, вверх. Ужасно медленно, змеисто медленно расходились трещины на белом потолке. Потом часть его обвалилась, куски штукатурки, тоже медленно, стали падать. Более тонкие кружились, планируя. Один, небольшой, упал на рукопись. Сломя голову кинулся вверх по лестнице. Уже бежали люди; какая-то девушка, белая, как бумага, как потолок, заламывала руки, загородив дверь. Оттолкнул ее, вбежал. Раскиданная аппаратура, обломки мебели. Среди всего этого в странных, вычурных позах — три тела. Три трупа. Потом узнал, что только два было трупа, один выжил. Но тогда видел три. Кровь брызгами на аппаратуре. А самое страшное — на стене отпечаток руки. Отчетливый, со всеми пятью пальцами. Человек хватался за стену, чтобы выжить. Отпечаток неправдоподобно ясный, даже какой-то нарядный, неестественный. Как будто с обложки английского детектива, бестселлера, где убитых не жаль. Лица сбежавшихся тоже неестественные, преувеличенные, на каждом своя гримаса, от горького ужаса до вроде бы смеха. Мысль: это нереально, это сон, сейчас проснусь. Мысли летели вбок, как снежная вьюга. Мело, мело по всей земле. В разбитое окно летели снежинки, таяли на предметах.

Гудки. Скорая помощь, белые халаты, носилки. Тела унесли.

...Осознал, что явь, а не сон. И — его вина. Он — руководитель группы, проводившей опыт. Непосредственно техникой безопасности ведал кто-то другой. Это неважно, вина была тут, он ощущал ее кожей. Нельзя было поручать опыт мальчишке. Знал: ви-но-ват, по слогам.

Арестовали, судили. Пункт обвинения: «халатность». Халатность, халат. В разговоре со следователем что-то бормотал про «халат». В халате не убивают. Обыкновенный убийца. Следователь глядел с удивлением.

Предварительное заключение, расследование. На каждой белой поверхности видел красный отпечаток руки. Почему-то волновало, кто хватался за стену: кто погиб или кто выжил? Два раза проходил экспертизу. Опрос стандартный: какой у нас год, какой месяц, какое число, где родился, чем болел, наследственность и так далее. Про красную руку ни тот, ни другой раз ничего не сказал. Боковым зрением прочитал в протоколе опроса первый раз «не контактен», второй — «недоступен». Смутил врача, молодую женщину, вопросом: в чем разница между «контактностью» и «доступностью»? Она не знала. Признан вменяемым. Судим. По суду оправдан.

Оправдательный приговор не обрадовал и не огорчил. Был «не контактен» и «не доступен» с самим собой. Деваться все равно было некуда: вина была с ним. На работе был молчалив, пассивен.

Пришла жена одного из погибших — молодая, румяная, со слезами на румяных щеках. Жаловалась: ей с двумя детьми не хватает назначенной пенсии. Просила похлопотать. Хлопотать не взялся, дрожащими руками папиросу зажигал-зажигал, не зажег. Предложил приплачивать ей от себя. Оскорбилась: «Не нищая». Ушла.

Прокуратура (кажется, так!) опротестовала мягкость приговора. Вторичное расследование, новый суд. Какая-то путаница в воспоминании: не то больница, не то тюрьма... Потом уже определенно — больница. Больные. Угрюмые, чредой ходящие. Плачущие. Молящиеся. Хохочущие. Разговоры за общим столом. Обстановка мирная, как в доме отдыха. Взаимная вежливость. Вдруг вспышка гнева (разбитая тарелка). На мягком войлочном ходу — санитарка. Уводит больного, обняв за талию.

Еще одна молодая врачиха — дура с круглым, как у рыбы, ртом. Как у рыбы, подплывающей к поверхности воды в аквариуме. Хотелось туда что-нибудь положить. Опять не контактен.

Все те же мысли о своей виновности и вместе с тем новое: о виновности людей перед ним. Виноваты были погибшие, сослуживцы, врачи, соседи по палате, особенно один, кроткий старик: сморкался с трубным звуком и потом сворачивал носовой платок квадратиком. Этот квадратик!

Где-то, то ли в больнице, то ли еще раньше, узнал, что оправдан окончательно. Особого внимания не обратил, казалось неважным. Сколько времени провел в больнице — не знал. Потерял ориентировку во времени. Стало как-то безразлично, какой месяц, какое число и даже какой год. Усмехался, когда врачи его об этом спрашивали.

То лучше, то хуже. Сменялись времена года, цвета за окном. Снега не любил, боялся. Потом уже определенно — лучше. Разговоры о выписке. Хотите видеться с родственниками? Родственников нет. Никого не хочу видеть. Наконец допустил Ольгу Филипповну. Навещала, носила передачи. Сперва отказывался, потом стал принимать. Какой-то сыр принесла необыкновенный. Ел и плакал от наслаждения. Оказалось — простой «Российский». Потом, уже выписавшись, несколько раз пытался купить точно такой сыр, повторить ощущение счастья. Не получалось.

С сыра началось, а потом стал находить удовольствие и в другом. Лицо Ольги Филипповны, сбоку освещенное солнцем. На солнце сияли и пушились морщины. А она-то говорила-говорила, рассказывала-рассказывала. Звуком голоса, движением губ наслаждался. Заговорившая народная скульптура. Иногда наслаждался разговорами с соседями по палате. Чистая радость человеческого общения. Она вспыхивала и пропадала; становился угрюм, молчалив.

Наконец — выписали.

Яркий, весенний, какой-то газированный день, полный чириканьем воробьев, стонами голубей. Один особенно крупный, сизо-зеленый голубь так и танцевал на крыше сарая, вертелся, приплясывал, исходил стонами восторга. Только глядя на этого голубя, понял, чего был лишен последние годы. Ходить по улицам, ступать по лужам, видеть танцы голубей, слышать их стоны — это же непомерное счастье! Ольга Филипповна с котомочкой шла рядом с ним и сияла. Она уже освободила комнату от жильцов, которых пустила временно, «до хозяина». «Хозяин» вернулся. За время его отсутствия в комнате переменили обои, повесили картинки, поставили кресло-качалку. Добился, чтобы все новое убрали, пусть будет голо, как раньше. Новые обои светлые, но не очень. Попытался увидеть на них кровавый отпечаток с пятью пальцами — не увидел. Значит, выздоровел. Начал жить.

Приходили бывшие сослуживцы, звали в институт обратно. Отверг категорически. Боялся знакомых лиц, знакомых стен. Принял их стоя, руки держал за спиной. Извинились, ушли.

Жил пока что на иждивении Ольги Филипповны. Не тяготясь этим, не ища работы. Плавая как бы в невесомости. Да и был-то почти невесом — так, до костей, исхудал за время болезни. Иногда вызывал по телефону букиниста, продавал несколько книг, деньги вносил на хозяйство. Мешок в углу порядком поубавился в размерах, но его это не тревожило. К книгам, когда-то любимым, охладел совершенно. Даже ночью, когда не спалось, не читал ничего. Молча лежал и слушал маленькие ночные звуки. Журчание воды в трубах. Вздохи холодильника. Пощелкиванье мебели (днем она притихает). Позволял своим мыслям путешествовать без границ. Ему было нескучно с ними, с самим собой.

Все бы так и продолжалось, если бы не Ольга Филипповна. «Без работы мужик балуется». Все обговорила, обеспечила. Чтоб ее не огорчать, пошел — просто разведать. И вдруг согласился, взял документы. Почти отрезал себе путь обратно, в блаженное безделье, в беседы с вещами, с мыслями. До чего же глупо! Жил бы себе и жил.

Загрузка...