Борис Михайлович Ган отпер дверь двумя ключами, висевшими на бисерном шнурке (работа жены), вошел в прихожую, размотал шарф, зачесал волосы перед зеркалом, поправил галстук. Здесь каждая вещь была не просто вещью, на всем была печать забот и любви его жены Катерины Вадимовны. Переступая свой порог, входя в дом, он каждый раз словно погружался в теплую сладкую воду. Отходили тревоги, сложности, оставалась любовь.
— Боречка, ты? — раздался голос.
— Я, Катенька.
Она вышла навстречу, руки по локоть в муке. Опять что-то пекла! А ей наклоняться нельзя категорически.
— Пекла? Наклонялась?
— Совсем немножко. Не сердись. Слоеные, твои любимые.
— Что мне с тобой делать, ума не приложу.
— Поцеловать.
Она отвела руки в стороны, и они с мужем осторожно поцеловались в самую середину губ. Сухонькие, нежные, увядшие губы; он их поцеловал не с меньшим, а с большим трепетом, чем когда-то упругие, девичьи.
— Катенька-капелька, — нежно сказал он.
Она до сих пор была для него «капелькой» — эта растучневшая старушка с хорошеньким прямоносым личиком. Прелестна была ножка, не без кокетства выставленная из-под платья, прелестны седые колечки на лбу, с вечера накрученные на бигуди. «До чего же мила, — подумал Ган, — и за что мне такое счастье?» Счастье и страх за него одновременно шевельнулись в сердце, отозвались легким привычным уколом.
— Боречка, проходи в столовую, я сейчас.
Из двух комнат квартиры одна по-старинному называлась столовой, другая — спальней. Половину столовой занимал дедовский буфет, громоздкое сооружение из темного дуба с резными башенками по углам — нечто вроде собора Парижской Богоматери в деревянном исполнении. Каким-то чудом он пережил блокаду. Остальную мебель сожгли. Вспомнив о блокаде, Ган физически ощутил свое тогдашнее легкое, иссохшее, почти не существующее тело, до отказа перетянутое солдатским ремнем, и странный космический голод (уже не голод, а мировая пустота). Как он ходил тогда по улицам — не ходил, а витал, и санки витали вслед за ним на истертой веревке. Если он не умер тогда, не лег на те же санки, зашитый в одеяло, так это благодаря Катеньке — худенькой, синей, безвозрастной, но неизменно веселой. Сколько же лет ей было тогда? Смешно сказать — тридцати еще не было! А он, на три года ее моложе, выглядел стариком, называли «дедушкой»... Правда, поседел ненормально рано.
На фронт не взяли по близорукости, оставили инженером на оборонном заводе. Завод, несмотря на условия (без воды, без топлива!), давал продукцию, скорее символическую. Сыновей-погодков, Мишу и Леву, еще в начале войны удалось отправить на Большую землю с заводским детсадом. Могла эвакуироваться с ними и Катенька — но не поехала, осталась с ним, отвоевала у смерти. Теперь сыновья давно взрослые, даже немолодые, оба женаты, понемногу лысеют, сами обзавелись детьми.
Скользя взглядом по накрытому столу, Ган привычно залюбовался его праздничной церемонностью. Белая крахмальная скатерть, рогульки для ножей-вилок, салфетки в кольцах, букетик астр посредине, всего три цветка: лиловый, розовый, белый. На это Катенька всегда была мастерица. Даже тогда, в блокаду, в закопченной холодной кухне, без света, без воды, она умудрялась сделать обеденный стол нарядным. Может быть, именно это помогло выжить. Опустившиеся умирали быстрее...
«Да что я сегодня все о смерти?» — упрекнул себя Ган и перевел мысли на другое, приятное. Привычно порадовался: до чего же удачно разменяли квартиру — ту, огромную, барскую, с высоченными потолками, — отделили детей. Не то чтобы они с Катенькой не ладили с невестками, не любили внуков. Ладили, любили. И все-таки старики должны жить отдельно. Жили-были дед да баба... А дети, несмотря на занятость, иногда приезжают. Не часто, но приезжают. Торты привозят, чудаки. Знаки внимания. Нет, если правду сказать, не так уж мало досталось им с Катенькой сыновней любви. Послушаешь, у других хуже...
А квартира хороша, ничего не скажешь. Первый этаж, окнами в сад. От деревьев темновато, зато летом не жарко. А сейчас, осенью, за окном прямо разгул желтых и огненных красок. Листья еще не падают, разве что с берез несколько золотых пятачков. Недолговечно, но прекрасно. Как жизнь.
Пока он размышлял, вошла Катерина Вадимовна с супом и пирожками. Еще горячие. К его приходу пекла, ожидая. Он с растроганным вниманием отмечал глазами каждый ее шаг, каждое движение маленьких рук, все еще изящных, хотя и тронутых временем (мелкими ромбиками покрылась нежная сухая кожа). Одета как всегда — обдуманно, точно, чисто, вне моды: белый кружевной воротничок, камея у горла. До чего же мила! Над его старческой влюбленностью посмеивалась (правда, одними глазами) невестка Наталья, старшего сына жена. Он больше любил другую, Галю, — балду, неряху, обидчивую, зато сердечную. И все-таки старикам нужно жить отдельно. Одно его страшило: мысль, что кто-то из них умрет раньше. Похоже, что уходить раньше придется ему. Это хорошо. Нет, ужасно: оставить ее одну. Если бы, как у Грина: «Они жили долго и умерли в один день».
— Пирожки чудесные, — сказал он.
— Да? Старалась. А ты что-то бледен сегодня.
— А обычно я румян?
— Не то чтобы очень. А как самочувствие?
— Прекрасное. Как себя может чувствовать человек, у которого лучшая жена на свете?
— Ты мне зубы не заговаривай. Жена женой, а что-то тебя сегодня расстроило. Так ведь?
— Пожалуй, так. Принимал на работу нового сотрудника. Некто Нешатов Юрий Иванович. Нервный субъект с тяжелой судьбой. Чем-то, пожалуй, привлекательный. Что-то горячее в нем, нестандартное. Привлекает и в то же время отталкивает. Боюсь, не сделал ли я ошибки. Придется ли он нам ко двору?
— А откуда он взялся? Кто-нибудь рекомендовал?
— Вообрази, просила за него наша уборщица Ольга Филипповна. Чудная женщина, мы с нею друзья.
— Ну, знаешь, брать сотрудника по рекомендации Ольги Филипповны...
— Не только. Я о нем навел справки. Человек безусловно талантливый. По крайней мере когда-то был...
— Почему «когда-то»?
— Его историю долго рассказывать. Она грустная.
— Расскажи.
— Вкратце: когда-то работал в крупном НИИ. Работал успешно, куча авторских свидетельств, про таких говорят: инженер божией милостью. Ведь в наше время титул «инженер» обесценен, всякая девчонка, окончившая институт, называется инженером, а сама не может отличить гайки от втулки. А этот Нешатов — Инженер с большой буквы. К тому же кандидат наук, в наше время невредно иметь это промысловое свидетельство. Вообрази, какое совпадение: его научным руководителем была наша Анна Кирилловна. Она его превозносит до небес.
— Пока что история не грустная.
— Дальше — грустно. На работе у него произошла катастрофа, какой-то взрыв. Пострадали люди. Истинные виновники постарались все свалить на Нешатова. Пошел под суд. Два раза разбиралось дело. В конце концов был оправдан, но заболел душевно. В общей сложности тянулось все это несколько лет. Человек успел выпасть отовсюду — из науки, из коллектива, связи растерял, озлобился. Из больницы вышел уже давно, но нигде не работал. Так бы и оставался вне жизни, если бы не Ольга Филипповна...
— А ему не трудно будет с его прошлым в новом коллективе?
— Разумеется, трудно. Но мы условились о его прошлом в отделе не говорить. Знаем только мы с Фабрицким. Да еще Анна Кирилловна.
— Тайна, о которой знают трое, уже не тайна. Он женат?
— Нешатов? Был, разошелся.
— Это плохо. А на вид он как, здоров?
— Пожалуй, да. Только резок.
— Внешность?
— Странноватая. В молодости, вероятно, был красив. Теперь ему сорок шесть, но кажется старше, и вместе с тем что-то юношеское есть в лице, неприятно юношеское, понимаешь? Строен, седоват. Одна бровь выше другой. По-видимому, тяжелый характер. Когда входит в комнату, кажется, что вместе с ним вошло горе.
— И все-таки ты хочешь взять его на работу?
— Да, чтобы не погиб. Без работы ему не жизнь.
— Я понимаю. Ты — это ты. Я тебя знаю. А как Фабрицкий?
— Сперва был резко против, потом я его уговорил. Сейчас он в командировке, представляет институт на международном симпозиуме. Ну, это его сфера: подать товар лицом. Уезжая, сказал: «Поступайте как знаете» — переложил ответственность на меня. Кто оказался «за», так это Панфилов. Даже удостоил Нешатова личной аудиенции. Видимо, это — следствие последней проверки, поставившей институту в вину недостаточность инженерного воплощения. А Нешатов как раз из тех, кто умеет довести дело до «железки».
— Так берите его, что тебя смущает?
— Вокруг него — какая-то аура неблагополучия. У нас коллектив дружный, веселый...
— Тебе виднее. Ну как, подавать второе?
— Не надо. Я бульона с пирожками наелся до безобразия. Неприлично так много есть. А знаешь, что я сейчас подумал?
— Знаю. Показали бы нам эти пирожки в блокаду! Угадала?
— Ты все мои мысли угадываешь.
— А ты их от меня прячешь.
— Ты о чем?
— Сегодня еще что-то тебя расстроило, кроме Нешатова. Верно?
— От тебя не укроешься. Так, ничего существенного. Пустяки.
— Рассказывай пустяки.
— Ей-богу, не стоит внимания. Укус комара. Почешется и пройдет.
— Говори все как есть. В чем дело?
— В Фабрицком. Ты знаешь, я числюсь его неофициальным заместителем, всегда руководил отделом в его отсутствие. Но за последнее время он стал приближать к себе Феликса Толбина...
— Это тот, красивый, с египетскими глазами?
— Какие же они египетские? Они голубые.
— Голубые, но египетского разреза.
— Пусть будет по-твоему. Так вот, сегодня читаю бумагу, ерундовую по существу, о каких-то прошлогодних делах, и вижу внизу «и. о. зав. отделом Ф. Толбин». Очень стало обидно. К почестям, ты знаешь, я равнодушен, но могли бы по крайней мере сообщить мне, что я больше не зам.
— Ты прав, это — свинство.
— По форме — да, а по существу, может быть, Фабрицкий и прав. Феликс Толбин выполняет при нем такие функции, которые мне уже не по силам. Человек молодой, энергичный, здоровый, честолюбивый, а это ведь тоже важно... Рано или поздно надо уступать дорогу молодым. Но осознать это неприятно. Вкладывал в дело всю душу, думал — незаменим, а смотришь, и заменили. Недаром говорится: незаменимых нет.
— Есть незаменимые. Ты незаменим. Работай, как работал, не думая о том, кто подписывает бумаги. А если очень хочется подписывать — уйди. Пиши мемуары и подписывай. Неужели мы на две пенсии не проживем? Смешно. Ты согласен?
— Безусловно.
— Ну как нынче, — спросила Катерина Вадимовна, — подо что будем мыть посуду? Под Баха или под Бетховена?
— Под Моцарта.
— Что именно из Моцарта?
— Что угодно. У него все прелесть.
Пошли на кухню, достав наугад пластинку из пачки «Моцарт». Пластинка пошипела, прокашлялась, и зазвучал чистейший, прозрачнейший менуэт, танец водяных капель. Муж и жена, оба в цветных фартуках с оборками, мыли посуду в ритме менуэта, время от времени церемонно раскланиваясь. Выставляла ножку Катерина Вадимовна, низко склонялся и обмахивал пол перьями воображаемой шляпы Борис Михайлович. Оба беловолосые, словно в пудреных париках, — маркиз и маркиза.
— А ведь смешные мы с тобой, — сказала она.
— Смешные. Счастливые.