XXIV

Ратморцевы вернулись из деревни в Петербург в начале октября.

Обычный строй их домашней жизни скоро наладился. Почти весь день то наверху, в комнатах барышень, то внизу, в большом зале, раздавалась музыка — пение, игра на фортепиано.

Все утро, до обеда, чередовались учителя; после обеда Соня с Верой ездили кататься или гуляли пешком с матерью, а Гриша, под наблюдением мсье Вайяна, занимался фехтованием, верховой ездой и танцами с лучшими преподавателями в городе. Посещал он также классы пения профессора Р-ни.

Вечером семья собиралась вокруг круглого стола с лампой в изящной гостиной, увешанной картинами, уставленной изваяниями и редкими растениями. Тут, в то время как дети (так продолжали называть у Ратморцевых Соню с Верой и Григория) занимались рисованием, лепкой из воска и тому подобными работами, Людмила Николаевна, чередуясь с мсье Вайяном, читала им вслух отрывки, тщательно очищенные от всего, что могло дать понятие девочкам о грязной прозе жизни, от всего, что пачкало воображение и способно было возбудить в них дурные инстинкты, а Григорию напомнить о прошлом, к которому ему никогда больше не суждено было вернуться.

Под конец вечера, а иногда и раньше, приходил из кабинета Сергей Владимирович, и при его появлении маленькое общество оживлялось. У него всегда находилось о чем поговорить с дочерьми и Гришей; он умел и старика француза вызвать на интересную и остроумную болтовню, умел также возбудить откровенность и в молодежи.

С матерью девочки были сдержаннее. Если бы не муж, никогда не узнала бы Людмила Николаевна, что Соня чересчур мечтательна, а ее сестра расположена через меру увлекаться новизной и непостоянна в своих вкусах. Если бы не муж, она не ознакомилась бы так хорошо с успехами Григория в науках и с быстрым, хотя и своеобразным, развитием его ума и способностей.

Предсказание Сергея Владимировича относительно интереса, возбужденного появлением Григория на петербургском горизонте, сбылось: этот интерес не только охладел, но даже превратился в недоброжелательное равнодушие. О Григории теперь вспоминали не иначе, как с презрительной усмешкой, и к его претензии на имя и состояние покойного Воротынцева относились более чем критически, находя ее дерзкой и смешной.

Такой поворот в общественном мнении свершился постепенно и под влиянием упорно распространяемых рассказов про участие, которое будто бы принимают члены императорской фамилии к семье умершего Воротынцева. Уверяли, что Марта останется фрейлиной при большом дворе и по окончании траура снова будет являться на интимных вечерах у великих княжон; повторяли милостивые отзывы о ней императрицы, и превозносить на все лады ее такт, самоотвержение и деловитость вошло в моду. С каким достоинством переносит она свое несчастье, как благоразумно устроила она свою жизнь! Всецело посвятила себя воспитанию маленьких братьев, никуда не выезжает, принимает только самых близких друзей покойного отца, и не иначе как с утренними визитами, причем держит себя так сдержанно и осторожно, что заговорить с нею о том, что она не желает знать, нет никакой возможности.

Поселилась она на половине отца, выходившей окнами в сад, а парадные комнаты оставила запертыми и с заколоченными ставнями, так что с набережной дом казался бы необитаемым, если бы ворота изредка не отпирались для посетителей, приезжавших навестить ее. Время от времени выезжала также с этого двора и карета с гербом Воротынцева на дверцах, с траурными кистями и прислугой в черных ливреях с серебряными галунами: это Марфа Александровна ехала в церковь с своими маленькими братьями. Прохожие с любопытством всматривались в строгое и задумчивое лицо красавицы, казавшееся еще бледнее и интереснее от обрамлявших его складок черной креповой вуали. Рядом с белокурыми головками голубоглазых мальчуганов, тоже одетых в глубокий траур и выглядывавших из окон высокой четырехместной кареты, девушка производила трогательное впечатление.

— Она ездит в Казанский собор, или в Александро-Невскую лавру, или в женский монастырь, в церковь, одним словом, — рассказывали про нее, описывая ее туалет, перемену, происшедшую в ее наружности, материнскую заботливость к братьям.

— Только в церковь и выезжает. Князь Владимир Андреевич просил у нее позволения представить ей своего племянника, сына графини Варвары Павловны, но она отказала под тем предлогом, что молодежи с нею не может быть весело и что, пока мать ее в деревне, она новые знакомства заводить считает неуместным.

— Предостойная особа.

— Кто бы мог подумать, что из нее выйдет такая заботливая сестра и отличная хозяйка? Помните, какая она была легкомысленная при жизни отца?

— Еще бы! Да уж одна ее история с Фреденборгом чего стоит. Водила-водила за нос, когда же он сделал предложение, отказала да еще на смех подняла.

— Баронесса не то рассказывает: она уверяет, что она и сын ее сами отказались. Она запретила сыну думать про Марту с той самой минуты, как разнеслись по городу слухи про то, будто у Воротынцева есть сын от первого брака.

— Это она говорит, а мы знаем из верного источника, что дело было иначе…

— Разумеется. Марта не с одним бароном кокетничала, за нею тогда и Арапов ухаживал.

— А также Павин и мало ли кто еще!

— А теперь-то, теперь! Изумительно, как она переменилась. Князь Владимир не дальше как третьего дня говорил моей невестке: «Я преклоняюсь перед нею, такая умница!»

— А я слышала, что императрица про нее сказала, что она — примерная сестра и дочь.

— Да, да, и я слышала то же самое.

— И я тоже, — подхватывали со всех сторон.

Отнять у такой девушки, как Марта, имя и состояние, чтобы отдать и то, и другое какому-то проходимцу, подкидышу из воспитательного дома, сыну неизвестной, темного происхождения девчонки, — казалось невозможным.

Ратморцевых за то, что они покровительствовали Григорию, единогласно осуждали. Уверяли, что они делают это, чтобы отличиться, а также из ненависти к детям Александра Васильевича, с которым были в ссоре.

Нельзя сказать, чтобы эти толки и сплетни не производили тяжелого впечатления на Сергея Владимировича с Людмилой Николаевной, но они продолжали исполнять то, что считали своим долгом, и давали Григорию то воспитание, какое, по их понятиям, он должен был получить как законный сын и наследник Воротынцева.

Но кого особенно угнетали неопределенность положения и неблагоприятный оборот, принимаемый его делом, так это самого Григория. По приезде в город дня не проходило, чтобы он от того или от другого не услышал подтверждения злейших опасений, смутно терзавших его душу в Святском, где даже в минуты величайшего блаженства, в обществе Сони с Верой, среди цветущей природы, у него тоскливо сжималось сердце и глаза затуманивались слезами при мысли о том, что ему, может быть, придется еще многие годы ждать осуществления своих надежд. А между тем там никто еще не смущал его сомнениями, никто не говорил ему про могущество его врагов! Здесь же то являлся Бутягин, расстроенный, упавший духом, и, таинственно понижая голос, спрашивал у него: «Что, батюшка Григорий Александрович, ничего еще не слыхать про ваше дело?» — «Ничего еще», — отвечал Григорий. «Эх, — помолчав немного, говорил Алексей Петрович с глубоким вздохом, — надо это батюшке отписать», — то подслушивал нечаянно Григорий толки прислуги на его счет, прерываемые восклицаниями вроде: «Где уж! Подкупили всех, поди чай. Она и до самого царя может дойтить. И даже очинно просто, потому что фрейлина. А наш Григорий Александрович, кабы не призрели его господа, хоть опять в слесаря иди. Потянется еще дело-то… может, лет двадцать, а то и больше. Достанутся белке орешки, когда их уже нечем грызть-то будет».

Поспешно отходя от двери, чтобы не слышать этих речей, Григорий часто натыкался на изъявления участия, еще более оскорбительные для его самолюбия, от учителей, дававших уроки в лучших петербургских домах, где они слышали про Воротынцевых и про скандальное дело, поднятое Григорием против них, а в особенности от новой учительницы музыки, мадемуазель Ожогиной, которая лично знала Воротынцевых, бывала у них в доме и слышала от них самих про их опасения и надежды. Она также много раз видела его отца, говорила с ним и была свидетельницей переполоха, происшедшего в доме при первом известии о деле, поднятом Бутягиным. Уж по одному этому Григорий не мог относиться к ней как к первой встречной, смущался более обыкновенного в ее присутствии и спешил уходить в свою комнату тотчас после урока, в полной уверенности, что она только этого и ждет, чтобы заговорить про него с мсье Вайяном, Людмилой Николаевной и даже с Соней и Верой, которые несколько раз уверяли его, что Ожогина чрезвычайно интересуется им.

Раз как-то, проходя в сумерках через большой зал, Григорий услышал шорох в темном углу за кадками с лимонными деревьями и, когда подошел, увидел Соню с Верой. Они сидели на полу обнявшись и плакали.

Горевали они о нем. Сказал ли им кто-либо что-нибудь, или сами они додумались до печальных предположений относительно его, так или иначе, но обе были в унынии и тоске. В чем именно заключалось несчастье Гриши, они вряд ли могли понимать, но, постоянно слыша соболезнования по поводу его, они тоже заразились атмосферой жалости и опасений, которой он был окружен.

Высказав в сбивчивых выражениях то, что давило им сердце, и не слыша от него возражений, они смолкли. И долго в темном углу за лимонными деревьями ничего не было слышно, кроме сдержанного всхлипывания Сони и нежного шепота утешавшей ее сестры. Григорий угрюмо молчал.

— Хуже всего, — заговорил он наконец, — что у меня имени нет. Сегодня утром, на уроке пения у синьора Р-ни было два новых ученика, братья Ахлестышевы, гвардейцы. Если бы вы только видели, с каким обидным любопытством оглядывались они на меня каждый раз, когда учитель обращался ко мне! Да и понятно: всех он называет по фамилии, одного только меня по имени. Им это казалось так странно, что они смотрели на меня, как на какого-то редкого зверя. Я не пойду больше на эти курсы. Не могу я слышать равнодушно, когда меня зовут «мсье Грэгуар»! Мне стыдно… точно мне пощечину дали.

— Как же ты сделаешь? — робко спросила Вера.

— Пусть мадемуазель Полин объяснит тетеньке, а только я ни за что, ни за что туда не пойду, — повторил он с возрастающим раздражением.

— Хочешь, я скажу ей? — предложила Соня.

— Скажи! Тебе легче, чем мне. Я не люблю с нею говорить, она все любопытничает.

На следующий день, часу в третьем, горничная вошла в кабинет, куда барыня всегда уходила, когда желала быть одна, и спросила, может ли к ней прийти учительша Пелагея Николаевна.

— О чем-то ей нужно переговорить с вашей милостью.

— Проси, — ответила Людмила Николаевна, не отрываясь от работы.

Она вышивала воздухи по голубому бархату в маленьких ручных пяльцах, артистически копируя шелками живые цветы, стоявшие перед нею в стакане с водой.

Полинька вошла.

— Что вам, моя милая? — ласково кивнула Ратморцева на ее почтительные реверанс. — Садитесь, — прибавила она, указывая на складной вышитый стул рядом с тем диваном, на котором сидела сама.

Полинька на изысканном французском языке и в ловких выражениях передала ей просьбу Григория дозволить ему не посещать больше классов пения синьора Р-ни.

— Его положение там действительно довольно фальшиво, — продолжала она, — эти курсы посещаются молодыми людьми из аристократии, одного общества с Марфой Александровной Воротынцевой.

— Да, — согласилась Людмила Николаевна. — Жаль, что мы об этом раньше не подумали. Он не будет туда больше ходить, я сегодня же скажу мужу. Мы пригласим Р-ни для него на дом.

— Позвольте предложить вам… я устроила у себя классы пения по воскресеньям, по совету Р-ни, который сам предложил мне свое содействие по этому делу. Не найдете ли вы удобным, чтобы Григорий Александрович посещал эти курсы? Я намерена заняться преимущественно хоровым пением, а он в особенности это-то и любит.

— Но ведь сами же вы находите, что в обществе ему заниматься неудобно?

— О! У нас никто не посмеет оскорбить его!

Полинька произнесла это так стремительно и с такою самоуверенностью, что Людмила Николаевна с любопытством посмотрела на нее, прежде чем сказать:

— Хорошо, я скажу Сергею Владимировичу. Я думаю, что он согласится.

Ободренная удачей Полинька решилась спросить, не слышно ли чего нового про дело Григория Александровича.

— Ничего нет нового. Следствие давно кончено, на днях мой муж получил уведомление об этом из Москвы. Но здесь особенное старание прилагают к тому, чтобы тормозить это дело и не давать ему хода. Три раза назначалось оно к докладу в Сенате, и три раза откладывали. У Воротынцевых очень ловкий поверенный.

— Я его знаю, — заметила Полинька. — Это — некто Лебедев. Он служит в казенной палате. На днях у Голицыных я слышала, будто это дело протянется до тех пор, пока Марфа Александровна не выйдет замуж.

— Очень может быть.

— Но она и не думает выходить замуж, — продолжала с одушевлением Полинька. — Я знаю, я вижу ее часто. Марфа Александровна присылает за мною почти каждую неделю. Она привыкла, чтобы я исполняла ее поручения. Мне это не всегда удобно, но отказать я не могу — я ей многим обязана.

— Само собой разумеется, — сдержанно заметила Людмила Николаевна. — Друзья познаются в несчастье.

Полинька усмехнулась.

— Какой же я ей друг? Она так горда!

— В ее положении это очень понятно.

Наступило молчание. Полинька ждала, чтобы ей дали понять, что аудиенция кончена, но Людмила Николаевна не проявляла желания остаться одной, и, переждав с минуту, Ожогина решилась снова заговорить про Григория:

— Неужели нет никакой возможности довести до сведения тех, от кого это зависит, про это несчастное дело?

— Про что же именно? — спросила Ратморцева, не отрывая взора от работы.

— Про эти возмутительные проволочки. Ведь Григорий Александрович требует должного. Его несправедливо лишают всего — имени, состояния, положения в свете.

— Кому же жаловаться? — прервала ее Людмила Николаевна.

— Государю. Он так добр, так справедлив.

— Правда, но разве государь может все знать?

— Отчего же ему не скажут?

— Кому же сказать? — И, угадывая ответ, готовый сорваться с губ ее собеседницы, Ратморцева продолжала со вздохом: — Нам впутываться в эту печальную историю невозможно. Всем известны наши отношения к покойному Александру Васильевичу. Способствовать тому, чтобы Григорий выиграл дело, поднятое против его детей, было бы с нашей стороны более чем неблаговидно — это было бы неприлично.

— Стало быть, все несчастье Григория Александровича заключается в том, что некому напомнить о нем царю? — спросила Полинька.

— Отчасти и от этого, — ответила Людмила Николаевна, и, чтобы дать понять, что больше обсуждать эту тему она не желает, сказала, что сегодня же переговорит с мужем насчет Григория. Затем, ответив приветливым кивком на почтительный реверанс девушки, она прибавила: — Я думаю, Сергей Владимирович ничего не будет иметь против того, чтобы Гриша занимался у вас.

Загрузка...