Прошли осень и зима. В ночь на светлое Христово воскресенье, после заутрени, прослушанной во дворце, Александр Васильевич Воротынцев возвращался домой.
Пасха была в том году поздняя, и в воздухе пахло весной, но с моря дул ветер, и, возвращаясь из церкви, богомольцы кутались в теплые платки и шубы. Но Александр Васильевич был слишком возбужден, чтобы чувствовать холод. Проезжая по набережной, он опустил стекла в четырехместной карете на высоких, круглых рессорах, в которой сидел один, в своем расшитом золотом камергерском мундире, и, распахнув шинель на дорогом меху, подставил ветру свое красивое, энергичное лицо с черными бакенбардами и широкую грудь, покрытую орденами, с лентой через плечо. Треугольную шляпу, обшитую кругом белым плюмажем, он снял; его волосы густой вьющейся шапкой поднимались над высоким упрямым лбом.
Мысленно переживая только что испытанные впечатления этой в полном смысле для него светлой ночи, припоминая и взвешивая каждое слово, сказанное ему государем, государыней и другими близкими к Царю лицами, Воротынцев самодовольно усмехался. Царь, всегда к нему милостивый, был сегодня особенно добр и приветлив: изволил вспомнить про своих крестников, сыновей Воротынцева, сказал, что их пора в пажи, и пошутил насчет резвого нрава их сестры Марты, назвав ее при этом своей любимицей. Все окружающие это слышали.
Остальные члены августейшей фамилии последовали примеру царя. Императрица, милостиво осведомившись о здоровье жены Воротынцева, пожалела, что редко видят ее во дворце. Великие княжны просили передать их поклон его дочери.
— А когда же мы замуж отдадим это милое дитя? — сказала между прочим императрица.
Воротынцев понял, что это — намек на слухи, ходившие по городу, про его троюродного племянника, барона Ипполита Фреденборга, который в последнее время усердно ухаживал за Мартой. Мать Фреденборга, одна из любимых статс-дам императрицы, наверное, выболтала ей про любовь сына и про свое желание еще ближе породниться с Воротынцевыми.
«Губа-то не дура у этих баронов. Такой невесты, как Марфа Александровна Воротынцева, во всей России пять-шесть, да и обчелся», — думал Александр Васильевич, отвечая низким поклоном на милостивые слова государыни.
Когда он поднял голову, первые глаза, глянувшие ему в лицо, были глаза его родственника, Сергея Владимировича Ратморцева, и Воротынцев поспешил отвернуться к толпе придворных, окружавших его с заискивающими улыбками и льстивыми фразами.
Отвечая направо и налево с обычною находчивостью на комплименты, которыми осыпали его со всех сторон, он забыл про своего недруга, но теперь, в ночной тишине, сидя один в карете, опять вспомнил про него, и тяжелое чувство ненависти и бессильной злобы зашевелилось в его душе.
У Александра Васильевича было много врагов, но ни к одному из них не питал он столько злобы, сколько к Ратморцеву. Этот человек одним своим присутствием отравлял ему существование, потому, может быть, что раньше он был с ним очень дружен.
Как бы там ни было, но теперь, при одном воспоминании о нем, лицо Воротынцева омрачилось и брови сердито сдвинулись.
Хорошо, что от Зимнего дворца до его дома на Мойке было недалеко, и предаваться неприятным воспоминаниям Александру Васильевичу пришлось минут пять, не больше. Карета въезжала в настежь растворенные ворота широкого двора с каменными флигелями, в которых помещались кухни, погреба и людские, обогнула цветничок со статуей посреди и подкатила к высокому, выложенному мрамором подъезду барского дома, выходившего фасадом на Мойку, а задней стороной с мезонином — в старый тенистый сад.
Ловкий выездной соскочил с запяток, в одно мгновение отворил дверцу кареты, откинул обитую ковром лесенку подножки и высадил барина. На крыльце появился другой лакей, в ливрейном фраке, в чулках и башмаках с пряжками, молодой, красивый малый Петрушка, недавно взятый барином в помощники к камердинеру Михаилу Ивановичу.
— Все дома? — отрывисто спросил у него барин.
— Точно так-с, ваше превосходительство. Ее превосходительство приказали подавать кушать, как только вы изволите пожаловать.
Александр Васильевич оглянулся на экипажи, стоявшие в глубине двора, и спросил:
— Приехал ли граф Петр Андреевич?
— Приехали-с.
— С графиней?
— С графиней-с.
— А баронесса? — продолжал справляться Воротынцев, поднимаясь по лестнице с каменными круглыми ступенями, красиво обставленными растениями.
Петрушка ответил, что баронесса с сыном раньше всех приехали.
«Как им раньше всех не явиться!» — подумал Александр Васильевич с тем инстинктивным недоброжелательством, с которым каждый отец, когда он нежно любит дочь, относится к человеку, выказывающему намерение похитить ее из родительского дома.
Барон был не первый претендент на руку красавицы Марты, но до сих пор Александр Васильевич всем отказывал под разными предлогами. Отделаться от барона (который тоже ему приходился не по душе: он находил его дураком, да еще немец в придачу) было труднее; у его матери были большие связи и сильная поддержка в лице императрицы, потому Александр Васильевич до поры до времени ограничивался тем, что держал себя сдержанно и с ним, и с его матерью, а жене приказал до предложения «не допускать».
О том, нравится ли барон их дочери и желает ли она иметь его своим мужем, между супругами и речи не было.
— Марфа выйдет за того, кого я ей выберу, — сказал Воротынцев раз навсегда еще в прошлом году, когда за нее сватался граф Павин, которому Александр Васильевич отказал, не посоветовавшись ни с женой, ни с дочерью.
Из дверей, растворенных в белый с золотом зал, уставленный золочеными стульями, зеркалами во всех простенках, померанцевыми и лимонными деревьями в зеленых кадках, с роялем, арфой и этажеркой с нотами у одной из стен, доносились в прихожую гул голосов, звон шпор, шуршание шелковых юбок, сдержанный смех и говор, чувствовался запах духов с примесью аромата живых цветов, привезенных из оранжерей Воротынцева в Царском Селе.
Из прихожей Александр Васильевич, не заглядывая в зал, прошел прямо коридором в кабинет. За ним последовал младший камердинер Петрушка. На камине, по обеим сторонам бронзовой группы с часами, горели восковые свечи в высоких канделябрах. Из этой комнаты, глубокой и просторной, с окнами в сад, массивной мебелью, обитой тисненым сафьяном, и книжными шкафами вдоль стен, одна дверь вела в спальню, другая — в уборную.
Входя в кабинет и даже не успев бросить снятые в коридоре белые перчатки на ближайший стол, Александр Васильевич заметил на бюро запечатанный конверт.
— Кто это принес? — спросил он, указывая на письмо.
Петрушка смутился. Он не понимал, каким образом очутилось тут это письмо. Не дальше как минут пять тому назад входил он сюда, чтобы закрыть трубу у камина, и письма на бюро не было. Кроме него да старшего камердинера, Михаила Ивановича, никому сюда ходу не было. Даже барыня с барышней сюда без доклада не допускались. Кто же мог принести это письмо?
— Не могу знать-с, — ответил он, дрожа под пристальным взглядом барина. — Михаил Иванович, может быть, — прошептал он прерывающимся от волнения голосом.
Александр Васильевич подошел к бюро, взял конверт и, прежде чем раскрыть, повертел между пальцами его в нерешительности и с брезгливой гримасой.
Надпись на конверте из грубой серой бумаги показалась ему странной: «Его светлости, высокопревосходительству, милостивейшему государю Александру Васильевичу Воротынцеву, владельцу подмосковного села Яблочки с деревнями и хуторами, имения Воротыновки…» Черт знает, что за чушь! Какому болвану понадобилось выписывать все его состояние на конверте?
Хороши были также и приписки на этом конверте — на одном углу: «Весьма и безотлагательно нужное», в другом: «Соблаговолите прочесть преданного раба от усердия предостережения». Все это было выведено с большим старанием, четким, убористым почерком искусного каллиграфа. Печать большая, красно-бурого сургуча, с какими-то цветами и птицами вместо герба.
В предчувствие Александр Васильевич не верил, но впоследствии не раз вспоминал, как ему претило сламывать эту печать и какой безотчетный страх и отвращение ощущал он, вынимая вложенное в конверт послание.
«Довожу до твоего сведения, изверг рода человеческого, лютейший из тиранов, которому нет подобного на земле, что неистовствам твоим наступает конец. Вспомни про несчастную твою жертву, испустившую душу в муках через твоих преданных рабов, Маланью и Николая, в селе Яблочках, в тысяча восемьсот семнадцатом году, вспомни про Марфу Дмитриевну и казнись, ибо час воли Божией близок и тебя ждет кара и возмездие за твои неистовства».
Следовала подпись: «Неизвестный Вашей светлости бывший раб, а ныне сам себя освободивший человек».
Это письмо Александр Васильевич пробежал вдруг, в одно мгновение, охватил его глазами, так сказать, и от гнева, охватившего все его существо, кровь с такой силой отхлынула к его сердцу, что он побледнел как полотно. Рука, державшая письмо, задрожала, а брови судорожно сдвинулись.
Но Воротынцев тотчас же овладел собою и, выдвинув один из потайных ящиков бюро, бросил в него письмо с конвертом, а затем обернулся к Петрушке, который замер на месте у двери.
— Чтобы завтра утром было известно, кто принес сюда это письмо. Лоб забрею, если не узнаешь, — произнес отрывисто барин и, поправив перед зеркалом высоко взбитый хохол, вышел своей обычной, твердой походкой из кабинета, после чего, гордо подняв голову, прошел в зал.
Тут было весело и оживленно.
Хозяйка, Марья Леонтьевна Воротынцева, урожденная княжна Молдавская, некогда очень красивая и живая девушка, представляла теперь собою старообразную, молчаливую женщину, точно кем-то напуганную (мужем, по уверению злых языков), и сделать свой дом приятным ей никак не удалось бы без помощи дочери, которая не только у себя дома, но всюду, куда бы ни являлась, делалась немедленно душою общества.
Благодаря ей у Воротынцевых было всегда шумно и весело; всегда можно было встретить интересных людей, услышать самые свежие и достоверные придворные новости, насладиться пением, игрой и декламацией приезжих знаменитостей и отечественных виртуозов. Да и послушать самое mademoiselle Marthe [1], когда она удостаивала петь при посторонних, считалось немалым удовольствием даже и для знатоков. Голос у нее был большой, сильный и так прекрасно обработанный, что, если бы она не была дочерью русского вельможи, из нее, без сомнения, вышла бы знаменитая певица.
В белом муслиновом платье, с букетом из живых роз с яркой зеленью на груди и с таким же цветком в черных, гладко зачесанных волосах, Марта стояла у открытого клавесина с бароном Фреденборгом, высоким длиннолицым блондином, и рассказывала ему о своем последнем успехе на маленьком вечере у графа. Разговор происходил, разумеется, по-французски.
Марта говорила отрывисто, откидывая назад гордую головку и с надменной усмешкой на тонких, красиво очерченных губах. Она очень напоминала в эту минуту отца, на которого похожа была не только лицом, но и голосом, и осанкой. У нее были такие же резкие и порывистые движения, как у него, та же манера щурить красивые, полные огня глаза с высоко приподнятыми тонкими бровями.
В свете строгие критики упрекали Марту в недостатке женственности и в чрезмерной живости характера. Правда, она была очень вспыльчива и ко всему относилась с не вполне приличной страстностью; к тому же она была так правдива, что подчиняться светским условиям для нее составляло истинную пытку. Но так как тщеславия в ней было немало, то приучить ее сдерживать в себе душевные порывы удалось довольно основательно, особенно с тех пор, как отец стал вмешиваться в ее воспитание.
Воротынцева, даже и в то время, когда родительский авторитет не был еще поколеблен, осуждали за излишнюю строгость к дочери. С непоколебимою суровостью преследовал он в ней все, что она наследовала от него в уме и характере. Он сам выбрал ей гувернантку, мадемуазель Лекаж, довольно ничтожную по уму особу, но гибкого характера, ловкую и покорную.
Убежденный в ее слепом повиновении его воле, Воротынцев часто толковал в нею наедине про дочь и, передавая ей свои взгляды на то, как следить за Мартой и на какие именно ее свойства обращать внимание, так застращивал француженку надменною авторитетностью своих суждений, что она всегда выходила взволнованная после таких бесед и повторяла с умилением Марте: «Votre père est un esprit supérieur, mademoiselle» [2].
Но дочь Александра Васильевича не нуждалась в мнении посторонних, чтобы благоговеть перед отцом. Ее любовь к нему доходила до обожания, и угождать ему, добиваться его одобрения сделалось главной ее целью с тех пор, как она вышла из раннего детства и он стал обращать на нее внимание.
— Eh bien, et votre engouement pour mademoisell Pauline, cela dure toujours? [3] — спросил барон Фреденборг, замечая, что Марта начинает скучать беседой с ним и рассеянно посматривает по сторонам, выискивая новый предмет для развлечения.
Она оживилась.
— Разве я вам не сказала? Отец позволил посылать за нею три раза в неделю. Мне с нею так ловко петь! Он нас слушал третьего дня, и ему понравилось. Он нашел, что у нее есть метод… а уж если он что-нибудь похвалит, то, значит, это очень хорошо; он такой взыскательный. Моим пением он никогда не бывает доволен.
— А между тем такого прелестного голоса, как ваш, я никогда еще не слышал, — любезно подхватил барон.
— О, это ровно ничего не доказывает! Надо понимать толк в искусстве, чтобы судить о нем, — небрежно и с презрительной гримаской проговорила Марта.
Не давая себе труда ни взглядом, ни улыбкой сгладить резкость этого замечания, она отвернулась от барона и присоединилась к девицам, прохаживающимся по залу. Вокруг них увивалось несколько гвардейцев, два-три лицеиста и пажи в новеньких мундирчиках.
У окна, наполовину спрятавшись за лимонное дерево, сидела Лекаж, старушка с острым, длинным носом и живыми глазами, в старомодном, времен империи, тюрбане с зеленым бантом и большим, вышитым разноцветными шелками по бархату, ридикюлем в руке. Она посматривала с гордым сознанием исполненного долга на свою воспитанницу, казавшуюся ей d'une parfaite distinction [4], и с легким презрением — на прочих девиц с их кавалерами.
Это были все родственники Воротынцевых, дети двоюродных и троюродных братьев и сестер Александра Васильевича и Марьи Леонтьевны, съехавшиеся с разных концов Петербурга с родителями, чтобы разговляться у богатого и знатного родственника.
Двое мальчиков, восьми и десяти лет, сыновья Воротынцевых, в бархатных курточках с отложными батистовыми воротничками, завитые барашком домашним парикмахером, застенчиво жались к гувернеру мсье Ривьеру, тучному человеку средних лет в светло-коричневом фраке с золотыми пуговицами, высоком жабо и белом пикейном жилете, с толстой цепочкой от часов, болтавшейся на заметно выдающемся брюшке.
У мальчиков вид был утомленный, им хотелось спать. Они знали, что им даже и подойти не дадут к длинному, роскошно сервированному столу в парадной столовой с хорами и уведут наверх в детскую, когда большие сядут за стол, но им приказано было дожидаться возвращения отца, чтобы поздравить его с праздником, и они терпеливо томились, сонными глазенками следя за мелькавшими перед ними розовыми, белыми и голубыми платьями кузин и сверкающими эполетами и пуговицами кузенов.
В гостиной, где хозяйка дома, Марья Леонтьевна, сидела со старшими гостями, беседа носила интимный, непринужденный и слегка грубоватый характер, свойственный разговорам в родственном кругу.
— Однако Александра долго там сегодня задерживают, — заметил, позевывая, старик в орденах, разваливший в кресле рядом с баронессой Френденборг, чопорной дамой, нарумяненной и набеленной, с крупными бриллиантами в ушах и на шее.
— А вам передавали отзыв государыни про голос вашей прелестной Марты, кузина? — обратилась она к хозяйке, сидевшей на длинном диване с двумя почетными гостьями, графиней Павиной и старухой в малиновом бархатном токе с золотыми колосьями.
— Да, мы слышали от князя Голицына, — с заметной сдержанностью ответила Марья Леонтьевна.
Приказание мужа не допускать Френденборгов до предложения пугалом вставало перед нею каждый раз, когда баронесса обращалась к ней, и приводило ее в неописуемое смущение.
— А слышали вы дочерей Сергея Ратморцева? — спросил старичок в ленте и в рыжем парике, сидевший с дамой в желтом атласном платье, которую он звал ma nièce [5]. — Они поют, как ангелы, с тех пор как им взяли другого учителя, — прибавил он, вынимая из кармана золотую табакерку с женским портретом, украшенным жемчугом, а затем, открыв ее и деликатно вынув двумя пальцами щепотку табака, он поднес ее к носу, длинному, тонкому и немного кривому.
— А правда, что их представляют ко двору нынешней весной? — спросила графиня.
— Как же, как же! Сергей мне сам говорил.
— Неужели? Но они еще так молоды!
— Им минуло пятнадцать лет в феврале.
— Все-таки рано.
— Императрица этого желает. Она познакомилась с Людмилой и с ее детьми за границей и очень обласкала их.
— Во всяком случае им теперь уже нельзя будет жить такими скрягами, как до сих пор.
— Семнадцатого сентября они дают бал.
— Семнадцатого сентября обе крошки Сергея именинницы, — добродушно улыбаясь, заметила толстая дама, молчавшая до сих пор.
— А ведь они обе — чахоточные, — заявила дама в желтом.
— Откуда вы такой вздор слышали, племянница? — желчно огрызнулся на нее старик, которого величали графом.
— Мне сам Арндт [6] сказал.
— Осел — твой Арндт, племянница.
— Но во всяком случае грудь у них слабая, и заставлять их так много учиться, как заставляют, просто безбожно, — решила баронесса, у которой вошло в привычку, с тех пор как ее сын ухаживал за Мартой, подчеркивать свое нерасположение к Ратморцевым.
По какой-то странной случайности выходило всегда так, что, когда родственники съезжались к Воротынцевым, разговор непременно заходил про тех именно людей, по которых хозяевам даже и между собою вспоминать было неприятно.
Очень может быть, что Марья Леонтьевна отчасти поэтому тяготилась этими фамильными сборищами. С той минуты, как ее гости напали на свою излюбленную тему, лицо ее приняло еще более холодное и скучающее выражение, и она совсем перестала принимать участие в разговоре.
В группе мужчин с густыми эполетами, в орденах и лентах, толковавших в противоположном конце гостиной о государственных делах, тоже имя Ратморцева упоминалось очень часто. А на маленьком диване, обитом голубым штофом, как и вся мебель в большой гостиной, две дамы шептались между собою про Фреденборгов и про их шансы на успех в затеянном сватовстве.
— Никогда Александр Васильевич не отдаст за него Марты, — уверяла одна, — никогда!
— Но почему же? Они богаты, Ипполиту предстоит блестящая карьера, наш посланник в Англии — ему родной дядя; баронесса мне говорила, что он берет его в секретари. Чего им еще?
— Ах, Боже мой! Точно вы дяденьки Александра Васильевича не знаете!
Кто его не знал! Про его чудачества и самодурство анекдоты ходили по городу. Теперь давно что-то про его истории с женой перестали говорить, а раньше чего-чего про них не рассказывали! Лет десять тому назад по городу ходил нелепый слух про капельмейстера, которого Александр Васильевич будто бы выбросил из окна мезонина, и будто этот несчастный ребра себе поломал при падении и вскоре умер. И все этому слуху верили: вот какая была репутация у Александра Васильевича. Этому случаю приписывали несчастные роды Марьи Леонтьевны; она будто так испугалась, когда узнала про историю с капельмейстером, что родила до срока меньшого своего мальчика и была долго больна.
Возле хозяйки разговор снова вернулся к голосу ее дочери.
— Мой Ипполит тоже поет, — заявила баронесса. — У него небольшой, но очень приятный тенор, очень приятный.
— Да иначе и быть не может: ведь его бабушка с материнской стороны была урожденная Воротынцева, а у всех Воротынцевых хорошие голоса и способности к музыке, — заметила графиня Павина.
— Это, так сказать, — наш фамильный атрибут, — подхватил ее сосед, толстый генерал.
— Вместе с длинными носами, — вставил старичок в парике. — Я на днях говорю Ратморцеву: «Твои дочери прелестны, мой милый, настоящие полевые цветочки: милы, свежи, грациозны и невинны, но в них ровно ничего нет воротынцевского, ровно ничего».
— А глаза? У них такие чудные черные глаза!
— Синие, кузина, синие. Они только вечером кажутся черными, а днем совсем синие.
— А как похожи одна на другую, удивительно! У Верочки родинка на правой щеке, и только по этой родинке я и отличаю их одну от другой, честное слово.
— Людмила опять с детьми уезжает за границу.
— Опять?
— Да ведь девочки здоровьем так слабы.
— Полноте, пожалуйста, это все — выдумки Людмилы. Ей только за границей и хорошо, а в России все кажется скверно.
— У них все этот Вайян, а гувернантки до сих пор нет.
— Ну, разумеется, — иронически протянула дама в малиновом токе, — нельзя же им воспитывать детей так, как все воспитывают, непременно надо отличиться чем-нибудь.
«Господи! Что же это Александр Васильевич не едет?» — с тоской думала хозяйка, оглядываясь на дверь в соседнюю комнату, из которой должен был явиться лакей с докладом о том, что кушать подано.
Наконец раздались знакомые шаги, и маленький старичок, которому давно уж не сиделось на месте, заглянув в зал, заявил, что Александр Васильевич приехал. Марья Леонтьевна поспешно поднялась с места и пригласила гостей в столовую.
Ужин был a la fourchette. Большая часть гостей, выпив чашку бульона и бокал шампанского, уехала домой. У столов оставались одни мужчины да хозяйка с баронессой.
Проводив до дверей последний транспорт тетушек и кузин, Марта остановилась у окна, выходившего в сад, и, спрятавшись наполовину за тяжелую штофную драпировку, смотрела на ужинающих. Прямо против нее, между вазами с цветами и фруктами, на сверкающем фоне горки, стоявшей за его стулом и сплошь уставленной серебряной и золотой посудой, выделялась характерная голова хозяина дома. Марта не могла оторвать от него взор.
— Отчего это отец сегодня не в духе? — проговорила она вполголоса, как бы про себя и не оборачиваясь к барону, который, заметив, что она одна, поспешил к ней подойти.
— Разве дяденька не в духе?
— Да неужели же вы не замечаете? Это в глаза бросается. Граф два раза спросил, когда ждут великого князя из Варшавы, и папа ничего не ответил ему. Он, наверно, чем-нибудь расстроен, наверное, — продолжала молодая девушка с возрастающим одушевлением. — Я всегда знаю, когда он чем-нибудь расстроен, всегда. Я это чувствую, — прибавила она, понижая голос. — Маман, та никогда не догадывается, и, когда ей нужно сказать что-нибудь папе, она у меня спрашивает: в духе он или нет? А мне стоит только взглянуть на него, и я уже знаю.
По мере того как Марта всматривалась в знакомые, дорогие черты, выражение ее лица менялось, глаза заволакивались нежностью.
Барон с страстным умилением любоваться ею.
Вот какой желал бы он всегда видеть Марту — любящей, ласковой, покорной, а не гордой, насмешливой и капризной, какой она всегда была и с ним, и со всеми молодыми людьми, ухаживавшими за нею.
Сердце молодой девушки так размягчилось, что ее вдруг потянуло к откровенности, ей захотелось высказать то, что переполняло ей в эту минуту душу, и, не оборачиваясь к барону, не отрывая взора от отца, она стала думать вслух.
— Он меня любит… гораздо больше, чем показывает. Когда братья родились, я вообразила себе, что они сделаются его любимцами, и возненавидела их… О, как я страдала! Нет, никто даже и представить себе не может, как я была несчастна! Долго не могла я успокоиться, до тех пор, пока не убедилась, что меня отец все-таки любит больше, чем их.
— Вы ревнивы? C'est bon a savoir [7], - сказал с загадочной улыбкой барон.
— Это никого не касается, — надменно заявила Марта.
— А может быть, и касается, — продолжал Фреденборг в том же тоне, со смущенной улыбкой и мольбой во взгляде.
Мать запретила ему делать формальное предложение прежде, чем она сама не переговорит с Александром Васильевичем или с Марьей Леонтьевной, но Марта была в эту ночь так прелестна, что молодой человек не в силах был утерпеть, чтобы не признаться ей в любви.
Однако в эту минуту она менее, чем когда-нибудь, расположена была выслушивать подобные признания.
— Нет, не касается, — повторила она с раздражением и, не обращая внимания на печальное недоумение, выразившееся в глазах собеседника, продолжала предаваться вслух своим размышлениям. — Разумеется, он любил бы меня еще больше, если бы я была мужчина; я бы тогда всю жизнь носила фамилию Воротынцевых.
Тут барон опять не выдержал.
— Но вы можете променять ее на такую, которая не хуже вашей, — сказал он, гордо выпрямляясь.
— Такой нет, — резко ответила Марта. — Отец всегда со мною суров и даже подчас бывает жесток, но это не мешает мне обожать его больше всех на свете. И это всегда так будет, — прибавила она после небольшого раздумья.
Девушка была так прекрасна в эту минуту, вся ее фигура дышала такой мечтательной грацией, в глазах светилась такая томная нежность, что барон сердиться не мог.
— Больше всех на свете? — повторил он, всматриваясь в чудные глаза Марты. — И неужели вы никогда не полюбите никого больше вашего отца? Даже вашего мужа?
— Моему будущему мужу, кто бы он ни был, так же далеко до моего отца, как… как мне до этой звезды, — проговорила Марта, протягивая руку к небу с бледневшими в занимавшейся заре звездами.
Не в первый раз приходилось барону выслушивать такие горькие истины от этой девушки — недаром слыла она в обществе чудачкой и фантазеркой. Но, во-первых, из таких эксцентричных девушек часто выходят отличные, скромные и любящие женщины, во-вторых, у нее были блестящие связи и на миллион приданого, а в-третьих, она — красавица, и он в нее влюблен; как же после этого не относиться снисходительно к ее диким выходкам?