Полинька правду сказала Людмиле Николаевне: Марта часто присылала за нею.
Отношения между ними становились со дня на день холоднее и враждебнее. Марта безжалостно придиралась к Полиньке и на каждом шагу давала ей чувствовать расстояние, разделявшее их, но порывать знакомство с нею не хотела и, когда Полинька долго не приходила, посылала за нею. Предлоги для этого изыскивались разные: она поручала ей то найти учителя для братьев, то книги или ноты в магазине, то подобрать шелк для вышиванья, то разобрать новую пьесу с нею в четыре руки.
Сначала Полинька не догадывалась, для чего именно Марте нужно было время от времени видеть ее, но, когда она убедилась, что за нею посылают для того только, чтобы узнать что-нибудь про Григория, про его надежды и про меры, принимаемые его друзьями для скорейшего окончания его дела, она сделалась очень осторожна и отвечала на вопросы так уклончиво, что ничего нельзя было узнать от нее.
Тогда Марта стала обращаться с нею еще надменнее, и бывать у нее было для Полиньки настоящей пыткой, которую она переносила потому только, что и ее тоже влекло любопытство в дом Воротынцевых. Марта была с нею очень сдержанна и никогда не поверяла ей ни забот своих, ни надежд, но Полинька угадывала по ее лицу, улыбке и другим признакам, имеет ли она причины быть довольной или нет. Когда Марта с саркастической усмешкой спрашивала у нее, давно ли она видела Ратморцевых, это значило, что ее поверенному удался новых подвох, затеянный против Григория, и тогда Полинька возвращалась домой в печальном настроении; когда же Марта была молчалива, когда глаза у нее были заплаканы и в голосе ее прорывалась нервная дрожь, Ожогина выводила из этого, что обстоятельства складываются для нее неблагоприятно, и с нетерпением ждала появления своего ученика, чтобы ободрить его и сказать ему, чтобы он надеялся.
Со дня на день привязывалась она все больше и больше к семье Сергея Владимировича, а ее участие к Григорию принимало экзальтированный характер, особенно с тех пор, как он стал три раза в неделю приходить к ней петь.
Со всеми был он застенчив и молчалив, к Полиньке же кроме того чувствовал особенное недоверие, зная ее близость к враждебной семье. Но ей мало-помалу удалось победить в нем и недоверие, и антипатию, она сумела даже добиться его откровенности.
Каждый раз после урока, когда другие ученики разъезжались по домам, Полинька задерживала Григория на час или на два и беседовала с ним о том, что составляло предмет его постоянных забот и мечтаний. С особенным интересом слушала она его рассказы про таинственную незнакомку, скончавшуюся в Гнезде после рождения девочки, которую старая барыня Марфа Александровна призрела и воспитала, как родное дитя.
Романтическая история этих двух существ, матери и дочери, которым выпала на долю одна и та же злая судьбу, интересовала Полиньку до чрезвычайности.
Сама она выросла в чужой среде, в качестве приемной дочери знатной старухи, почти в таком же одиночестве, как Марфинька. Сама она ждала избавителя в лице красивого кавалера, который влюбился бы в нее и женился бы на ней, невзирая на то, что она бедна и незнатного происхождения. Правда, кроме двух-трех пошлых эпизодов с такими темными личностями, как племянник управляющего да сын еврея-арендатора, предлагавших ей сердце и руку, в надежде на то, что графиня наградит ее хорошим приданым, никакого романа в жизни Полиньки до сих пор еще не было, но она так много мечтала об этом, что во время рассказов Григория ей казалось, что и сама она пережила все то, что испытала несчастная жертва Александра Васильевича Воротынцева.
С каждым разом задерживала она все дольше и дольше Григория в маленьком зале, у клавикордов, на которых она наигрывала рассеянно сонаты Бетховена и Моцарта, ни на минуту не переставая слушать юношу, закидывая его вопросами, едва только он смолкал, и возбуждая в его уме и сердце новые мечты, новые чувства.
Никто не мешал их беседам. Слыша музыку, все в доме, в том числе и Николай Иванович, были уверены, что урок еще не окончен.
Кучера, привозившего Григория Александровича, люди капитана угощали в людской, лошадь с санями ставили под навес, и таким образом время для всех короталось очень приятно.
Мало-помалу Григорий привык к душевным излияниям с Полинькой. Она очень ловко заставила его понять, что ей все можно сказать, и не стесняться с нею сделалось для него потребностью. Ему здесь было свободнее, чем у Ратморцевых, и приятнее, чем у Бутягиных. От одних он уже отстал, к другим еще не пристал, а здесь была золотая середина.
Полинька каким-то чутьем угадывала, как надо говорить с ним, чтобы заставить понимать себя, и часто подсказывала ему то, до чего он еще не мог вполне додуматься, на что не находилось у него слов.
По мере того как расширялся умственный горизонт Григория, представления, возникавшие в его мозгу, все больше и больше принимали характер воспоминаний.
— Никак не мог я себя уверить, что никогда не видал моей матери, — сказал он однажды Полиньке. — Я так живо воображаю себе ее голос, ее лицо, ее ласки, точно на самом деле было, что я смотрел на нее и она говорила со мною и ласкала меня. Я помню ее яснее и живее, чем отца, а между тем его я действительно видел, и очень недавно, всего только полтора года тому назад, но его образ со дня на день уходит от меня все дальше и дальше, тогда как мать… Я даже могу сказать, на кого она похожа, — прибавил он с улыбкой, вспоминая про Соню.
— На кого же? — спросила Полинька.
— У сестриц есть образ… святой лик, точно с нее списан, — ответил Григорий, запинаясь.
— Неужели с нее никогда никто не списал портрета?
— Горничная тетеньки Людмилы Николаевны, Акулина Саввишна, говорит, что когда молодой барин ухаживал за барышней, то рисовал с нее портрет красками в книжку.
— В альбом, верно? — подсказала Полинька.
— Да. Но вряд ли этот портрет уцелел.
— Непременно уцелел, — заявила Полинька. — Все, что принадлежало Александру Васильевичу, остается в сохранности. Он очень хорошо рисовал, и портрет, наверное, вышел похож. Марфа Александровна хранит все работы покойного отца; каждый его рисунок, каждая исписанная бумажка — все это у нее прибрано и заперто на ключ, все-все, до последнего силуэта.
— Хоть бы мне дали взглянуть на этот портрет!
— Вам его совсем должны отдать. Вам должны отдать все, что принадлежало вашему отцу. Все будет ваше… дом, со всем, что в нем есть… У вас будет один из красивейших домов в Петербурге, Григорий Александрович. Вам его, верно, уж показывали?
— Да, мы раз как-то проходили с Бутягиным по набережной Мойки…
— Как красив фасад! — продолжала Полинька, не вслушиваясь в ответы. — Окна с зеркальными стеклами и с мраморными барельефами. Над воротами мраморный щит с вашим гербом, а по обеим сторонам крыльца бронзовые львы. Очень величественно. А если бы вы знали, как хорош двор! Посреди — фонтан, окруженный цветником. Строения все, до последней людской бани, — каменные, а позади чудесный сад. В нем летом, в самый сильный жар, прохладно и пахнет цветами, и пропасть редких деревьев. Все это будет ваше, Григорий Александрович. У них, говорят, и дача очень хороша. Она стоила больше ста тысяч — оранжереи, теплицы…
Григорий слушал как очарованный. В его воображении мелькали видения, одно другого обаятельнее. Он видел себя в этом саду с Соней, и все, что окружало их, принадлежало им, все-все.
— В доме тридцать барских комнат, — рассказывала между тем Полинька.
— Больше, чем у Ратморцевых, — задумчиво заметил Григорий Александрович.
— О, гораздо больше! Воротынцевы гораздо богаче Ратморцевых. Я это от самого Александра Васильевича сколько раз слышала. Он очень любил говорить про свой род, про свою прабабку Марфу Григорьевну и про то, что после деда он остался единственным представителем фамилии. Теперь вы являетесь его заместителем, Григории Александрович.
— Никогда этого не будет, — вырвалось у него.
— Почему? Должно быть! У вас все права… это — только вопрос времени, — проговорила она.
— Человеческая жизнь — тоже вопрос времени.
Полинька не знала, что ответить собеседнику. Слова замирали на ее губах перед его отчаяньем и при мысли, что он, может быть, понимает свое положение лучше других и что в неудачах, осаждающих его со всех сторон, он провидит то, что другим еще не ясно.
Вообще, чем ближе знакомилась она с Григорием, тем больше терялась в догадках относительно его. На многих он производил впечатление слабоумного. Отец Полиньки, после первого разговора с ним, сказал:
— Юродивый какой-то и на мужчину не похож. Где уж такому за себя постоять? Шел бы лучше в монастырь, грехи родительские отмаливать, да и дело с концом.
Но иногда у этого «юродивого» прорывались такие слова, такие мысли, до которых не всякому умнику додуматься.
Иногда трудно было объяснить Григорию самые простые вещи, а иногда он понимал то, в чем сама Полинька не в состоянии была дать себе отчет. По временам точно столбняк находил на него; он глубоко задумывался, надо было три-четыре раза окликнуть его, чтобы он очнулся, и тогда он пугался, терялся, и ему так трудно было собраться с мыслями, что от усилий у него зубы судорожно сжимались и все лицо искажалось.
«Да, таким, как другие молодые люди, выросшие в нормальных условиях, ему никогда не быть», — думала Людмила Николаевна, когда Полинька передавала ей свои наблюдения над Григорием.
— Судя по тому, что известно про его мать, — заметила госпожа Ратморцева, — он должен быть похож на нее и складом ума, и характером. Та же нервность, та же болезненная мечтательность и экзальтация.
— Она была умна? — допытывалась Полинька.
— Бог ее знает! — ответила Ратморцева и добавила, что во всяком случае у этой несчастной разума не было ни капли, это очевидно.
— А как он вообще быстро развивается, — снова заговорила Полинька про Григория. — Случается так: толкуешь ему, толкуешь что-нибудь — не понимает, и вдруг, точно наитием каким-то, все отлично себе усвоит.
— Вот эти-то скачки и опасны. Во всем нужна последовательность, а в умственном развитии в особенности. Мы строго держались этого правила с девочками, — продолжала Ратморцева, понижая голос, чтобы не быть услышанной Соней и Верой, которые занимались рисованием у окна, в противоположном конце комнаты. — У них позднее развитие произошло от других причин, чем у Гриши, и никаким нравственным потрясениям они никогда, слава Богу, не подвергались, но тем не менее мы всеми силами старались не форсировать их развития, и вот видите, каких мы, слава Богу, достигли блестящих результатов. По мере того как укреплялись девочки физически, развивались в них и ум, и способности. Не более как год тому назад они были совсем еще дети, ни над чем не задумывались, знали меньше своих сверстниц, а теперь между девушками нашего общества не все так образованны, как они, а у Сони к тому же серьезный талант к музыке. Правда, они отстали от других в знании жизни и долго еще во многих отношениях останутся детьми, но разве это худо?
С этими словами она с улыбкой оглянулась на своих девочек.
Вера, вытянув губки, усердно работала. Соня же, опустив кисть в стакан с водой, замерла в напряженном внимании, с которым прислушивалась к разговору между матерью и Полинькой. Ее глаза сверкали, на щеках выступал яркими пятнами румянец.
— Соня, отчего ты не рисуешь? — спросила Людмила Николаевна.
Девушка вздрогнула, судорожным движением прополоснула кисть в воде и, пригнувшись к бумаге, с усилием проговорила:
— Я отдыхала, меня утомляет долго сидеть нагнувшись.
— Так пройдись по комнате или совсем брось работу.
— Ничего, я уже отдохнула.
У Людмилы Николаевны тревожно забилось сердце.
«Что это с девочкой? О чем она задумывается?» — спрашивала она себя, не спуская взора с дочери.
Еще в деревне начала она замечать перемену в Соне, ее молчаливость, рассеянность, а также то, что она реже прежнего смеялась и полюбила сидеть одна. По приезде в город все прошло, и опять девочки были постоянно вместе. Обнявшись, щебетали они между собой, бегали по длинным светлым коридорам, держась за руки, и искали друг друга, чтобы делиться каждой мыслью, каждым чувством.
Людмила Николаевна так привыкла постоянно видеть их вместе, что безотчетная тревога заползала ей в душу, когда случалось, что перед нею стояла одна Веринька или одна Соня, и вопрос: «Где твоя сестра?» — невольно срывался с ее губ.
Девушки так хорошо знали это, что часто отвечали на этот вопрос, прежде чем он был произнесен. Да им и самим было неловко друг без друга.
Но с некоторых пор Соня опять стала задумываться, забиваться в уголки с книгой и, как теперь, смущаться, когда у нее спрашивали, что она читает или о чем она думает.
Не меняя позы, не поднимая глаз от работы и машинально отвечая на вопросы, предлагаемые Полинькой, Людмила Николаевна ломала себе голову над тем, что это делается с Соней. Сейчас та солгала, заявив, что устала. Это случилось с нею в первый раз в жизни. От Веры еще можно было ждать лукавства, но от Сони — нет. Что это с нею делается?
Людмила Николаевна стала следить за нею внимательнее прежнего.
Несколько дней спустя после описанной сцены Григорий сказал, что ему надо сегодня пораньше поехать на урок к Полине Николаевне.
— Опять? Да ведь ты вчера был у нее! — надувая губки, воскликнула Веринька.
Соня не проронила ни слова, но ее мать видела, как она переглянулась с Григорием Александровичем и как они оба улыбнулись при этом — они уже понимали друг друга без слов.
Людмила Николаевна побледнела при этом открытии: они любят друг друга, и не братской любовью, а другой.
И, как часто бывает в подобных случаях, ей вдруг всплыли на память тысячи мелких случаев, подтверждавших ее подозрение.
Скучать Соня начала с тех пор, как Григорий стал ездить по вечерам к Полиньке. Оживляется она тогда только, когда он тут или когда про него говорят. Петь она разлюбила; играть с нею в четыре руки сестра допроситься не может. На днях, перед тем как ехать кататься в четырехместном возке, к мсье Вайяну кто-то пришел, и он уступил свое место Григорию. Соня была весела всю дорогу. Она хохотала и шалила больше Веры.
Да, да, она неравнодушна к Григорию.
Они и сами не подозревают, что за чувство влечет их друг к другу, но это чувство уже существует, это ясно как день. И станет постепенно развиваться, если не задушить его в зародыше.
Но как его задушить? Как сделать, чтобы оно ушло так же незаметно, как пришло, само собой и постепенно? А главное — как сделать, чтобы они оба оставались в неведении, никогда не знали, что были влюблены друг в друга? Как это сделать?
Прежде всего нужна осторожность. Как поступать, Людмила Николаевна еще не знала; одно только было для нее ясно — это то, что, пока для всех это — тайна, опасаться особенно нечего. Она решила даже мужу не намекать про свое открытие и так следить за Соней, чтобы никто этого не замечал.
Ни минуты не оставляла она теперь девочек наедине с Григорием. Она изыскивала для этого всевозможные средства, изобретала им новые занятия и развлечения, никогда с ними не расставалась и, не довольствуясь тем, что дочери сидят по вечерам у круглого стола в одной с нею комнате, она сама присаживалась к этому столу и, беспрестанно обращаясь то к Соне, то к Вере с вопросами или с замечаниями, держала таким образом их ум в постоянном напряжении.
Иногда Ратморцевой казалось, что она достигает цели: девочки, по-видимому, охотно поддавались новым впечатлениям. Но ей этого было мало.
Она возобновила знакомство с теми семьями, где были взрослые дети, и стала устраивать вечеринки с petits jeux [24] и музыкой. Эта мера увенчалась полным успехом: не избалованные светскими удовольствиями, девочки веселились, и Людмиле Николаевне стало казаться, что Соня как будто опять ничем не отличается от сестры.
А Григорий Александрович все позже и позже засиживался у Ожогиных.
Ему теперь только с Полинькой и было хорошо. Когда, возвращаясь от нее домой, он видел свет в большом зале, этого было достаточно, чтобы заставить его соскочить с саней у черного крыльца и незаметно, темным коридором, пробраться в мезонин, где была его комната.
Тут он запирался на ключ и весь вечер проводил за книгой, а еще чаще — лежа в постели с открытыми глазами и в мечтах.
Сначала за ним посылали и спрашивали, почему он не хочет со всеми веселиться, но он так упорно отказывался идти вниз, ссылаясь на занятия, на усталость или на головную боль, что решили оставить его в покое.
И Сергей Владимирович, и Людмила Николаевна, а также мсье Вайян, понимали, что Григорию неловко с детьми хороших фамилий. На каждом шагу могли оскорбить его каким-нибудь неделикатным замечанием или неловким вопросом. Что ответит он, например, если у него спросят, где его родители, или где он провел свое детство, или на какую службу думает поступить, когда кончит свое воспитание? А что может быть естественнее подобных вопросов со стороны молодых людей одних с ним лет, которым неизвестно, в каком он исключительном положении?
Людмила Николаевна думала, что сама судьба способствует ее планам. Соня с Григорием почти не виделась. Он сам, по мере того как сходился с Полинькой, все больше и больше отдалялся от девочек Ратморцевых.
В нем произошла значительная перемена в последние два месяца. Беседы с Полинькой со дня на день все больше и больше проясняли ему его положение, и безотчетная тоска, мучившая его раньше только по временам, перешла теперь в постоянное уныние.
Никогда его дело не кончится, никогда не возвратят ему имени и состояния; всю жизнь, долгие-долгие годы будет он прозябать в жалкой роли непризнанного сына Воротынцева. О, уж лучше бы оставили его у слесаря и не открывали ему тайны его происхождения! Лучше бы ему ничего не знать и ни на что не надеяться!
Все чаще и чаще отчаянье заглушало в Григории все прочие чувства. Ему было противно учиться, наука и искусство теряли для него всякую привлекательность, всякий смысл, и он не находил в своем сердце ни благодарности, ни любви ни к кому, даже к Соне.
Разве она может понимать его страдания? С нею даже и говорить об этом нельзя. Она его любит и жалеет, но за что — сама не знает. Ей хочется прижаться к нему, смотреть ему в глаза, слушать его голос. Ему тоже раньше ничего, кроме этого, не хотелось. Он был бесконечно счастлив, находясь с Соней вдвоем, под тенистыми сводами старого парка в Святском. Но с тех пор он стал опытнее, узнал терзания самолюбия, стыд и зависть, злобу на людей, преграждавших ему путь к счастью, узнал муки бессилия и отчаяния, а Соня об этом и понятия не имеет.
Григорию было с нею даже тяжело. О чем им говорить? Ни одной из мрачных мыслей, осаждавших день и ночь его воображение, не мог бы он поделиться с нею, даже и в том случае, если бы их по целым дням оставляли вдвоем. Он помнит недоумение и испуг Сони, когда он пытался объяснить ей, как поступил его отец с его матерью и с ним самим. Она со слезами повторяла: «Как же это? Как же?» — и от тщетных усилий понять этот ужас беднела и дрожала, как перед страшным призраком.
Как объяснит он ей теперь свою ненависть к Марфе Александровне Воротынцевой, из-за которой тянут его дело, держат его между небом и землей, заставляют задыхаться от отчаянья? Надо на себе вынести эту пытку, чтобы понять ее, а Соня не знает, что такое злоба, ненависть, зависть и отчаянье, и никогда не узнает.
Вот Полинька, та знает. Редко имя Марты упоминалось между ними, но Григорий чувствовал, что Полинька тоже не любит ее, и эта уверенность придавала ему смелости в беседах с дочерью капитана Ожогина.
Он заходил бы в домик на Мойке еще чаще и засиживался бы в нем еще дольше, чем делал до сих пор, если бы не стал замечать, что Николай Иванович относится к нему враждебно.
Часто во время беседы Полинька делала ему знак, чтобы он смолк, и начинала закидывать его вопросами, не вяжущимися с предметом их разговора, указывая ему глазами на дверь. Дело в том, что за последней раздавалось шлепанье мягких сапог капитана, а вслед за тем появлялась и угрюмая фигура старика с неизменной трубкой в зубах.
— Что вам, папенька? — спрашивала, с трудом сдерживая раздражение, Полинька.
— Я думал, ты одна. Десятый час, добрые люди спать ложатся, — угрюмо говорил капитан, искоса поглядывая на юношу.
Григорий поспешно поднимался с места, отыскивал свою шляпу и со смущением, неловко откланивался.
— Мое почтение-с, милостивый государь, Григорий… Александрович, — с неизменной запинкой перед последним словом и не спуская насмешливого взгляда с гостя, произносил старик.
Оставшись наедине с отцом, Полинька иногда не выдерживала.
— За что вы обижаете его, папенька? — спрашивала она со слезами в голосе.
— А за то, что зазнается. Шарлатан эдакий, тихоня! Когда еще дело-то его кончится! Может, и кости-то его успеют в гробу сгнить, прежде чем в вельможи его произведут, а он зазнаваться уже стал, — брюзжал старик.
— Да чем же он зазнается? — заступалась за своего ученика Полинька.
— Всем. Супротив всех, что сюда ездят, он щеголеватее. Как принц какой, одет в шелка да в бархаты. Один плащ больше ста рублей стоит.
— Чем же он виноват, что Ратморцевы на него ничего не жалеют?
— Ну, матушка, ты уж лучше молчи да родителя своего слушай! — и, продолжая ворчать себе под нос, капитан напомнил дочери, чтобы она от большого ума не забыла свечей загасить да пожара, Боже сохрани, не наделала, и уходил к себе спать.