Иерусалим, предыдущий четверг
Эти звуки грели Шимону Гутману душу, хотя рядовому обывателю показались бы жуткой какофонией — пронзительный свист, грохот жестяных тарелок и резкие выкрики толпы. Все это было традиционным звуковым сопровождением любой манифестации — мощной по числу участников и по силе их боевого настроя.
За свою жизнь Шимон Гутман побывал на сотнях митингов и демонстраций, но давно уже не испытывал такой гордости за людей, которые сейчас его окружали, и такого подъема душевных сил. На площади Сиона собралась огромная толпа. Люди стояли плотно, плечом к плечу, над головами развевались десятки флагов и покачивались транспаранты, в воздух то и дело выбрасывались сотни рук со сжатыми кулаками, сотни глоток одновременно выкрикивали боевые речевки. И каждый участник шествия был облачен в оранжевое, в цвет протеста — оранжевые футболки, бейсболки, шорты. Многие даже размалевали оранжевой краской себе лица. Но вовсе не это обстоятельство наполняло сердце Шимона гордостью, а то, что в этом шествии противников политического курса премьера Ярива участвовало много молодежи.
Когда он кинул клич среди своих сторонников поддержать проведение этого шествия, он не особенно надеялся на молодых. В последние годы им была свойственна политическая апатия. Поколение Интернета и банковских кредитов — их больше интересовала собственная карьера и технические новинки из мира компьютеров и мобильной связи, чем судьба, скажем, Голанских высот и Хеврона. Им больше улыбалось полентяйничать на Гоа или полазить по горам в Непале, чем копаться в древних песках Иудеи и Самарии. Его собственный сын Ури, который одно время подавал большие надежды в армейской разведке, потом плюнул на все и погряз в своих дурацких съемках. Он казался Шимону Гутману олицетворением всего поколения.
Но сейчас он понял, что глубоко заблуждался. И был несказанно рад этому. Сейчас он видел, что молодежь вовсе не равнодушна к судьбе своей страны. «Вот они… тысячи и тысячи молодых лиц… — думал он, улыбаясь. — Тысячи и тысячи молодых голосов, которые говорят „нет“ предательству и измене, замышляемой нашим премьером. А мы, старики, просто увлеклись пессимизмом и неверием в наших детей. Мы все любим жаловаться на то, что их сейчас не заставишь подняться в полный рост, как мы поднялись в шестьдесят седьмом. А вот гляди ты… Воистину это шествие заткнет нам всем рты. И будь я проклят, если не радуюсь этому!»
Тем временем на площади запахло жареным. С противоположной стороны к манифестантам приближалась другая толпа, все больше тесня ряды полицейских и цепочку журналистов, находившихся на «нейтральной полосе». В той, другой, толпе тоже было много молодых людей, и на их лицах тоже была написана решимость. Их не объединял оранжевый цвет одежды, но плакатов и транспарантов было не меньше. Чаще всего на них встречался лозунг, выведенный на иврите и английском: «Нам нужен мир!»
Поначалу Шимон Гутман находился в голове оранжевой колонны — он и еще шесть заслуженных стариков, которые были зачинщиками шествия. Но по мере приближения неприятностей их незаметно оттеснили в сторону. И теперь в первых рядах шагали молодые и крепкие мужчины, готовые к драке. Две армии грозно надвигались одна на другую. В воздухе повисло напряжение. «Им бы лошадей да пики — ни дать ни взять средневековое сражение», — подумал Шимон. Он и глазом моргнуть не успел, как оказался в буквальном смысле на обочине. Но вовсе не обиделся.
Оранжевая колонна застыла на месте. Где-то в первых рядах над головами людей возник юноша в оранжевой футболке: его подняли на руках его товарищи. И он с ходу обратился к собравшимся — к своим и чужим — с пламенной речью. Гутман, наблюдая за ним, улыбался. Парнишка не был закаленным оратором и еще не знал одной простой вещи — когда говоришь в мегафон, орать не обязательно.
Шимон смотрел на него и улыбался. Ему казалось, что он смотрит сквозь призму времени на самого себя. Он был таким же в молодые годы. Он помог подняться на ноги целому политическому движению, и теперь его судьба была в надежных и крепких молодых руках. Что бы ни задумал Ярив, всегда найдутся те, кто скажет ему решительное «нет».
— Похоже, во мне здесь уже не нуждаются, — проговорил он сам себе и повернул в ближайший переулок.
У него было в запасе всего час-полтора перед условленной встречей с Шапиро и другими предводителями израильских поселенцев. А вечером еще теледебаты. Шимон Гутман сверился с часами. Ну что ж, можно свернуть в какую-нибудь кафешку, выкурить сигарету, подкрепиться чашкой двойного эспрессо. Но можно провести время и гораздо полезнее. Немного поразмышляв, Гутман склонился ко второму варианту.
Он миновал ворота Яффы, старательно игнорируя назойливых детишек, торговавших колой и почтовыми открытками с видами Старого города, и повернул в сторону арабского базара. Да, Шимон Гутман поддался своей главной слабости в жизни. У каждого своя страсть. У одних это вино, у других — женщины. Но Гутман знал кое-что и получше. Всякий раз, когда в нос ему ударял пряный запах древности, он забывал обо всем на свете и шел на него, как гончая по следу зайца.
Гутман быстро шагал по мостовым Старого города. После первой интифады, которая разразилась в конце восьмидесятых, мало кто из евреев осмеливался свободно разгуливать по этим улицам. Если, конечно, не считать Еврейского квартала и Западной стены. Арабские боевики, зарезавшие несколько неосторожных обывателей, нагнали на остальных великого страха.
Но Гутмана им испугать не удалось. Он свято верил в то, что этот город должен принадлежать евреям. Весь. А бояться ножей означало отказаться от веры. Именно по этой причине он в свое время оставил Кирьят-Арба. Его соратники посвятили себя основанию все новых и новых израильских поселений на дальних границах Самарии и песчаных пляжах Газа. У них это неплохо получалось. Но они совсем позабыли о самом главном — Иерусалиме. Им почему-то казалось, что этот город, бьющееся сердце всего Израиля, и так принадлежит евреям. Но им и в голову не приходило, что, пока они ломают себе голову над тем, как освоить все новые территории, арабы потихоньку прибирают к рукам Иерусалим. Восточная часть города уже, можно сказать, потеряна. А если так будет продолжаться и дальше, можно потерять и все остальное.
Поэтому Гутман взял за правило как можно чаще появляться в арабской части Иерусалима по поводу и без повода и демонстративно держаться здесь так же свободно, как и в западной части города, среди своих. Правду сказать, давалось это ему нелегко. Как ни крути, а приходилось оглядываться чуть ли не через каждые десять метров и то и дело пристально всматриваться в окна домов, мимо которых он проходил. И если уж совсем начистоту, то внешнее спокойствие было не более чем маской. Страх закрадывался в душу всякий раз, когда Гутман оставлял за спиной ярко освещенные улицы благополучного Еврейского квартала и погружался в полумрак и многоголосый гомон арабских районов. Борясь со своими чувствами, Гутман то и дело одергивал себя, чтобы слишком уж не торопиться, а выглядеть обычным жителем, свободно прогуливающимся по улицам родного города. Он свято верил в то, что Иерусалим принадлежал ему, и готов был рисковать ради отстаивания этой веры.
Всякий раз, бывая на арабском базаре, он сворачивал в несколько любимых лавочек. Не всегда ему удавалось посетить их все, порог некоторых он не переступал уже больше года. Все-таки яростная политическая кампания против премьера Ярива отнимала слишком много сил и времени…
Вскоре Гутман совершил свою первую остановку — у знакомого сувенирного магазинчика, вход в который едва ли не полностью скрывался под выставленным товаром, гроздьями свисавшим с обеих сторон. Хозяин показал Шимону старинный горшок, но вещь его не заинтересовала. Во второй и третьей лавочках хозяева, завидев Шимона, виновато разводили руками — они уже продали все лучшее, что у них было, и теперь ждали поступления новых партий. Шимон не уточнял, откуда именно им должен был поступить новый товар, но догадывался. Война в Ираке привела к бурному росту торговли антиквариатом и древностями на всем Востоке. В четвертой лавочке Шимон обратил внимание на россыпь древних монет. Надо будет рассказать о них Иегуде, старому нумизмату и отчаянному трусу, который еще ни разу не посетил арабский базар после первой интифады.
Гутман был уже на выходе с территории рынка, когда вдруг приметил еще одну лавчонку, в которой давно не бывал и про существование которой почти совсем забыл. Как и у всех остальных здесь, стеклянная витрина отсутствовала, просто глухая стена была сплошь увешана товаром. Войти внутрь оказалось сложно по той же причине. Товар располагался повсюду, в основном серебряные светильники, в том числе несколько девятисвечных — традиционные еврейские жертвенники-меноры. Гутмана всегда поражал предпринимательский прагматизм арабских купцов, которые ничтоже сумняшеся торговали национальными реликвиями своих врагов по вере.
Он рассеянно скользил взглядом по стенам, уже не чая зацепиться глазами за что-нибудь интересное, как вдруг услышал голос хозяина заведения:
— Здравствуй, профессор. Рад снова видеть тебя!
Афиф Авейда показался из-за своей убогой конторки, представляющей собой единственную в этой лавке стеклянную витрину, под которой были разложены ювелирные украшения — кольца и браслеты на бархатных малиновых подушечках. Афиф без колебаний протянул Шимону Гутману руку, а тот без колебаний ее пожал.
— У тебя хорошая память, Афиф. Я тоже рад тебя видеть, старый лис.
— Что заставило тебя, друг, вспомнить обо мне спустя столько времени?
— Да вот гулял, проходил мимо, решил заглянуть.
Афиф провел его через всю лавку. В дальнем углу у него располагалась «вип-зона» — старый продавленный диванчик и низкий столик с кальяном. В углу был еще один стол с доисторическим компьютером, обклеенным скотчем офисным калькулятором и распечатанной стопкой бумаги для принтера. Экран монитора покрывал толстый слой пыли. Авейда — как и многие другие его собратья по цеху — переживал нелегкие времена. Платежеспособные евреи из западной части города опасались наведываться сюда, а палестинцы не интересовались древностями и были озабочены лишь тем, как прокормить себя и свои многодетные семейства. Гутман знал об этом и втайне радовался — арабам, захватившим земли, которые были заповеданы Всевышним еврейскому народу, никогда не узнать здесь счастья и не добиться житейского благополучия.
Афиф перехватил взгляд Шимона, который вновь сверялся с часами.
— Ты, верно, хочешь обидеть меня и даже не выпьешь со мной чаю? Я велел сыну приготовить его, как только увидел тебя.
— Прости, Афиф. В другой раз. Я очень занят сегодня.
— Хорошо, будь по-твоему. Подожди! — Афиф на несколько секунду скрылся в крошечной кладовке. — Ничего особенного, но взгляни вот на это.
Он с горделивым видом поставил на стол перед Шимоном картонную коробочку, дно которой устилали искрившиеся при свете лампы фрагменты мозаики. Шимон протянул руку, переставил местами несколько кусочков, и мозаика образовала фигурку изящной птицы.
— Мило. Очень мило. Но не совсем по моей части.
— Я знал, что ты так скажешь. Но старый Афиф никогда не умел начинать сразу с главного. Ты очень хорошо сделал, что заглянул ко мне. Я как раз нуждаюсь в твоей ученой помощи. Недавно я получил партию товара, и мне намекнули, что там, откуда его взяли, есть еще. Но пока мне нужно разобраться с тем, который уже на руках.
Афиф опустился на корточки и достал из-под своего жалкого диванчика медный поднос, где были аккуратно, в четыре ряда, разложены двадцать глиняных табличек. Генри Блайт-Паллен продал их ему всего несколько дней назад. Глаза Шимона загорелись. Афиф звезд с неба никогда не хватал, но даже эти на первый взгляд рядовые черепки пробудили у Шимона Гутмана острейшее любопытство. Осознание самого факта, что они были свидетелями древних эпох, заставило его сердце биться сильнее. Он вновь глянул на часы. Без пятнадцати два. А в три ему уже нужно быть в Псаготе на совещании у Шапиро. Он успеет!
— Хорошо, Афиф, ты знаешь: я всегда рад помочь, — сказал он. — Условия, надеюсь, прежние?
— Конечно, друг! Ты переводишь мне их все, а в качестве платы за труд забираешь себе одну. Любую. По рукам?
— По рукам.
Авейда устроился на своем диванчике поудобнее и вооружился ручкой и блокнотом. Его лицо выражало вежливое ожидание. Гутман наугад взял с подноса одну из табличек и любовно взвесил ее на руке. По виду и по массе она напоминала обычную старую аудиокассету. Шимон поднес ее ближе к глазам и, прищурившись, внимательно изучил.
Палочки и галочки… Древнейший образец человеческой письменности… Клинопись… Вне зависимости от того, что именно сообщали эти таблички, они были почти бесценны, ведь это — письменные послания людей, живших на этой земле без малого пять тысячелетий назад! Древние шумеры записывали свои мысли, свой жизненный опыт, составляли торговые грамоты… и все это — за тридцать веков до рождения христианского Бога! А спустя еще двадцать столетий они попались на глаза ему, Шимону Гутману, в виде банальных на вид кусочков засохшей, окаменевшей глины… И благодаря им у него снова появилась возможность заглянуть в глубину веков, перекинуть незримый мостик от современной действительности к временам библейских патриархов… Он испытывал сейчас примерно то же чувство, что испытывает астроном в обсерватории американского штата Нью-Мексико с самыми гигантскими в мире телескопами, которые уловили вспышку звезды, взорвавшейся несколько десятков тысяч лет назад…
Шимон на мгновение зажмурился и живо представил себе древнего писца, старательно выводящего клинописные значки на еще теплой, еще совсем свежей глиняной табличке… Пусть даже это не царский указ, а всего лишь письмо к соседу или поручение для раба, собирающегося на базар… Какой путь проделала эта табличка сквозь столетия? От того, кто сделал надпись на ней, не осталось в этом мире ничего — даже трухи. Десятки поколений его потомков родились, состарились и умерли, а письмо, которое когда-то написал их предок, живо. И вот сейчас Гутман держит его в руках и способен прочитать то, что когда-то кому-то хотел сказать древний человек…
Много лет назад, когда Шимон Гутман сумел прочитать свою первую клинопись, он испытал настоящий культурный шок. Ведь для абсолютного большинства людей эти значки ничего не значат. Многие даже не догадываются о том, что это образцы человеческой письменности. Палочки, галочки, крючочки… Одиночные, парные, тройные… Вертикальные, горизонтальные, косые… Шимон до сих пор помнил, какие чувства захлестнули его, когда он с помощью профессора Манковица смог увидеть во всех этих бессмысленных каракулях совершенно связную фразу… древнюю и божественную: «И тогда Гильгамеш[14] спустился к реке с рабами своими и узрел царя Агу и неисчислимые лодьи его…» В тот далекий день Шимон влюбился в клинопись и осознал, что пронесет это чувство до конца своих дней.
Негромко кашлянув, Шимон бросил быстрый взгляд на Авейду, давая ему понять, что готов диктовать.
— «Три овцы, три откормленных овцы и один двурогий козел…» — начал он.
Он не умел читать и понимать клинопись так же хорошо, как, скажем, английский, однако сам факт того, что Шимон умел расшифровывать эти надписи, ставил его в один ряд с очень и очень немногими экспертами. Собственно, в Израиле после смерти Манковица он и Ахмад Нури оставались единственными знатоками древнего клинописного письма. Впрочем (тут Шимон усмехнулся), Ахмад никогда бы не признал вслух, что живет в Израиле. Во всем мире было мало понимающих клинопись: два историка в Нью-Йорке, Фрондель из Британского музея в Лондоне, кажется, кто-то из русских… еще кто-то… При желании Гутман мог припомнить их всех по именам. Однажды он прочитал в «Минерве», что во все времена в мире не более ста человек умели разбирать клинопись. И Гутман подозревал, что число сильно завышено.
Покончив с первой табличкой, он взялся за другую. Ему достаточно было одного взгляда, чтобы понять, о чем речь.
— Опись домашнего имущества при продаже хозяйства, Афиф. Перечислять, что тут есть в списке?
Следующая табличка рассмешила Шимона. Одна и та же фраза повторялась на ней десять раз.
— Школьное упражнение! Мальчишка учился писать.
Афиф тоже усмехнулся.
Переведенные таблички Гутман аккуратно складывал на стол. Решив в какой-то момент чуть передохнуть и глотнуть принесенного сыном лавочника чаю, он глянул на поднос. Там оставалось всего шесть табличек. Гутман вновь сверился с часами и понял, что уже опаздывает. Он взял следующую табличку и прочитал первые слова надписи по слогам про себя, лишь едва шевеля губами: «Аб… ра… хам… мар… те… ра… ах… а… на… ку…»
Гутман сначала весело улыбнулся, потом нахмурился и поднес табличку к самым глазам. Слова не исчезли. И прочитал он их правильно. Классическая старовавилонская клинопись. «Абрахам мар Терах анаку…» — «Я, Авраам, сын Тераха…»[15] Кровь отхлынула от лица, уши заложило, в голове словно колокол ударил. Гутман чувствовал себя так, словно только очнулся от внезапного обморока и еще ничего не соображает, отчаянно пытаясь сориентироваться в пространстве и вспомнить, кто он такой. А когда Шимон сообразил, его накрыла ледяная волна паники. Дикий взгляд заскользил по начальным фразам надписи:
Я, Авраам, сын Тераха, пред лицами тех, кто собрался вокруг меня, свидетельствую. Земля, в которую я отводил сына своего для предания его в жертву Всевышнему, — гора Мория; эта гора стала причиной раздоров между двумя сыновьями моими, нареченными Исааком и Измаилом. Пред лицами тех, кто собрался вокруг меня, завещаю я, что гора Мория да будет отдана…
Что удержало Гутмана оттого, чтобы зачитать эти слова вслух? Как он смог себя не выдать? В последующие часы он не раз задавал себе эти вопросы, каждый раз обливаясь потом при мысли о том, что мог не удержаться. Это было наитие. Многолетняя привычка опытного покупателя не выказывать интереса к приглянувшемуся товару, ибо это приведет к автоматическому повышению его цены. Гутман не первый год бывал на этом базаре и в совершенстве постиг искусство торговли. Интересы купца и покупателя всегда диаметрально противоположны. Это аксиома. Торговля — ключевой момент при заключении сделки. Без нее не бывает восточного базара. И здесь все почти как в казино — изначальное преимущество у купца, он назначает цену и бьется за нее как одержимый. Но и у покупателя есть шанс. Если только он знает, как себя вести.
А может, в ту минуту в Гутмане вдруг проснулся политик и он понял, что эта жалкая табличка, которую он держал в своих подрагивающих руках, способна перевернуть все в этом мире?.. Сам ход истории человеческой цивилизации… С тем же успехом он мог сейчас держать руку на красной кнопке, нажатие которой привело бы к одновременному запуску всех ядерных ракет на Земле…
Наконец, может быть, сыграло роль особое отношение Гутмана к арабам. Во всех тех редких случаях, когда ему приходилось общаться с ними, он видел в них врагов, хитрых, коварных и опытных, и вел себя соответственно.
— Ну, все понятно… — придав своему голосу как можно больше небрежных ноток, сообщил он и положил табличку на стол, рядом с другими, уже расшифрованными. — Что там у нас еще?
— Погоди, друг, ты же не сказал, что было написано в этой.
— Ах да… Это опять опись имущества. Могу перечислить, что тут есть.
Афиф махнул рукой и сделал очередную запись в своем блокноте.
Затем Гутман перевел следующее послание, которое представляло собой навет одного крестьянина из Тикрита на своего соседа, адресованный мировому судье. Покончив с ним, Шимон быстро перевел и остальные. Он сам удивлялся, что у него это получилось, ведь все мысли его были обращены сейчас совершенно к другому. Точнее, мыслей не было. Его будто охватил ступор — он не мог думать ни о чем и с трудом заставлял себя расшифровывать новые и новые клинописные значки. Он даже не мог думать сейчас о том, как сделать так, чтобы Афиф отдал ему ту, главную, табличку…
Гутман никогда не умел хорошо играть в покер. Ему лишь казалось сейчас, что Афиф ничего не заподозрил, но он не был в этом уверен. Всю свою жизнь он открыто высказывал вслух то, о чем думал. Гутман не был дипломатом, но ярко выраженным трибуном — искренним и пламенным. И как ему тягаться с Авейдой, этим старым хитрым лисом, который собаку съел на рыночной торговле? Ему достаточно издали глянуть на покупателя, чтобы понять, сколько у того в кармане денег и как много товара удастся ему сбагрить. Афифу были известны все стандартные уловки покупателей, желавших сбить цену. Казалось, его невозможно обмануть.
Но у Гутмана не было иного выхода. И когда он трезво осознал это, ему в голову пришла неплохая идея.
— Так как поступим? — спросил он, отложив в сторону последнюю табличку. — Какую мне забирать?
— Любую, как договорились, друг.
— Хорошо, я беру вот эту.
— Письмо матери к сыну?
— Да.
— Погоди, друг, у меня больше нет таких, это письмо единственное в своем роде, оно же написано женщиной! Возьми что-нибудь другое, попроще. Прошу тебя, не грабь старика!
— Мы договорились, Афиф! Надо было сразу ставить свои условия. Зачем мне описи имущества и древние кляузы? Я ведь тоже хочу соблюсти свой интерес. И потом… — Он улыбнулся. — Кто из твоих покупателей поймет, где тут опись, а где стоящее письмо? Ты любую табличку можешь выдать хоть за царский манифест!
— Твоя правда, я бы так и сделал. Но за этими табличками ко мне уже едет коллекционер. Из Америки. Я обещал ему. Он молодой, умный, книг много прочитал. И везет с собой оценщика, а ты знаешь, что это такое. Прочитать-то он, может, и не прочитает, а как я ему в глаза смотреть буду? Этих не обманешь, я уж их повидал. Оставь мне письмо этой женщины, Аллаха молить за тебя буду! Пожалей Афифа, возьми опись. Их тут целых шесть штук. Одной больше, одной меньше…
— Ты напрасно так боишься оценщика. Поверить не могу, Афиф, что ты не сможешь обмануть клиента!
— Он большие деньги везет. Он за эти деньги с меня спросит, я знаю. Не могу я ему лгать. Старому Афифу конец тогда.
— Я понимаю, Афиф, но и ты меня пойми. Я ученый. Мне не нужна опись домашнего барахла. Мы заранее договорились о способе оплаты, я выполнил работу. Я же не в первый раз для тебя это делаю. И не в последний. Кто тебе этот оценщик? Ты его один раз в жизни увидишь, и больше вы никогда не встретитесь. А сможешь ли ты меня потом попросить что-нибудь сделать, если я уйду отсюда обиженным?
Гутман играл довольно убедительно, как ему казалось. Но с каждой минутой ему давалось это все труднее и он молил Бога, чтобы это поскорее кончилось.
— Хочешь, на колени перед тобой встану, профессор? Аллахом тебя заклинаю! Посмотри сам, как мне живется! Вспомни, чем я торговал раньше, и вспомни, какой на мне был халат! Где это все? Признаюсь тебе, что в прошлом месяце мне пришлось занимать деньги у брата, который живет в Бейруте. Ты представить себе не можешь, какое это для меня унижение. А тут впервые за долгое время добрый человек привез мне хорошие вещи…
— Хорошо, Афиф, будь по-твоему. Я не стану больше с тобой ругаться. Но в следующий раз, уж извини, я хорошо подумаю, прежде чем сворачивать в твою лавку. — Гутман протянул руку к табличке, которая начиналась словами: «Я, Авраам, сын Тераха…»
— Опись берешь?
— Опись, опись. Загляни в свой блокнот, она у тебя под девятым номером.
— Не обиделся?
— Обиделся.
Гутман аккуратно положил табличку в левый карман пиджака и обменялся с Афифом прощальным рукопожатием. Рука его была мокрая от пота.
— Что с тобой, друг? Плохо тебе, да?
— Душно здесь, Афиф.
— Воды хочешь?
— Нет, спасибо. Мне бы на воздух поскорее выбраться.
Гутман попрощался с лавочником и, спотыкаясь, торопливо направился к выходу. Оказавшись снаружи и переведя дух, он мгновенно определил, в какой стороне находятся ворота Яффы, и пошел туда, не вынимая руки из кармана. Он остановился отдохнуть лишь тогда, когда Старый город остался позади. Казалось, еще минута — и он грохнется наземь в глубоком обмороке. В голове шумело, мысли путались, сердце бешено колотилось, а перед глазами плавала пелена. Гутман не был способен сейчас ни о чем думать ясно. Волнами накатывал страх и восторг, рука занемела, но зато эта рука сжимала сейчас величайшую археологическую находку в истории науки: письмо, составленное рукой самого великого патриарха, отца трех вер — иудаизма, христианства и ислама. Завещание самого Авраама!