Мы были застигнуты врасплох этим событием. Все знали о преследовавших в последнее время дядю Хамфри недомоганиях. К тому же, будучи человеком бешеного темперамента, он, арестованный племянником, которого терроризировал всю свою жизнь, видимо, впал в такое негодование, что с ним случился апоплексический удар. Но никто не предполагал, что он может умереть. Впечатление создавалось такое, будто на помощь нам пришла рука Небес.
Или же на самом деле это была рука Ада? Первым заставил нас задуматься о возможных неприятных последствиях этой трагедии дядя Генри Бофор.
— Он умер, арестованный вами, ваша светлость, в заключении, — сказал он. — Последуют всякие разговоры.
Слишком мягко сказано!
— И что же могут сказать люди? — спросил Генрих, искренне озадаченный.
Дядя Генри Бофор посмотрел на меня с отчаянием во взгляде, затем собрался с духом и ответил:
— Ваши злопыхатели станут утверждать, что герцог был убит, ваша светлость.
Генрих побелел как полотно.
— Убит? Дядя Хамфри? Но это же чудовищная ложь! Неужели хоть кто-нибудь посмеет сказать, — он окинул взглядом, наши лица, — что я принимал участие в его убийстве?
— Нет, ваша светлость, — сказал кардинал. — Не думаю, чтобы в этом королевстве нашёлся хоть один человек, который мог бы заподозрить вашу светлость в покушении на убийство, но...
— Они подумают, будто я приказал его убить, — тихо произнёс Суффолк.
— А вы и в самом деле приказали? — спросил Генрих.
Суффолк воззрился на него в полном смятении.
— Ясно же, что он не отдавал такого приказа, ваша светлость! — отрезала я. — Ваш дядя умер от естественных причин. В этом надо убедить палату лордов. Такова правда.
— Что же теперь делать? — жалобно спросил Генрих.
Вероятно, у всех нас оборвались сердца, когда мы осознали, каким жалким надломленным тростником оказался наш господин и повелитель во время этого первого в его царствовании серьёзного кризиса.
— Тело герцога следует немедленно выставить на всеобщее обозрение, — решил кардинал. — И надо привести не только лордов, но и лидеров палаты общин, чтобы все они собственными глазами убедились, что произошло на самом деле.
Тело было выставлено на всеобщее обозрение, но боюсь, это принесло мало пользы. Люди помнили рассказы своих дедов и бабушек о том, как в своё время тело короля Эдуарда II было выставлено на всеобщее обозрение; какие-либо подозрительные следы отсутствовали, но искажённые черты лица свидетельствовали о мучительной агонии. Все знали, что в задний проход ему засовывали раскалённые железные пруты, чтобы выжечь кишки. Черты лица герцога были также искажены, если не от боли, то от ярости. Мы слышали вокруг себя слова сожаления о «добром герцоге Хамфри», а также гневный ропот по поводу его горестной участи.
Предположение кардинала оправдалось целиком и полностью. Никто не говорил, что Генрих имеет хоть какое-то отношение к смерти своего дяди. Зато открыто утверждали, будто это дело рук людей из ближайшего окружения короля, которым герцог угрожал разоблачением преступных деяний. Впечатление создавалось такое, что судьба, избавив меня от одного вероломного обвинителя, заменила его всей поголовно нацией. Тогда-то я впервые узнала, что меня называют французской волчицей. Одна из представительниц моего рода француженка Изабелла была женой злосчастного Эдуарда II и вместе со своим любовником Мортимером убила мужа. В каком-то смысле это был комплимент, ибо из чресел моей предшественницы появился грознейший воитель того времени Эдуард III. Узнать, кто был его истинным отцом, — дело довольно трудное, ибо известно, что Эдуард II предпочитал тешиться мужскими гениталиями, а отнюдь не женскими; к тому же ребёнок родился ещё до того, как королева воспылала преступной страстью к Мортимеру.
Возможно, именно это сопоставление навело меня позднее на некоторые мысли, которые принесли свои плоды.
В то время, однако, я не сознавала ничего, кроме того что мне нанесён тяжёлый удар. Подумайте только! Мне ещё нет и семнадцати, а меня обвиняют в супружеской и государственной измене, не говоря уже о зверском убийстве. Господь знает, что Хамфри Глостерский и я испытывали взаимную неприязнь, но у меня и в мыслях не было убивать его. Хотя я и намеревалась обвинить его в государственной измене, мною двигала лишь одна цель — лишить его всякого влияния в государственных делах, а не отобрать у него жизнь.
Я пребывала в смятении. Однако смятение моё было не настолько велико, чтобы я вообще перестала думать о наших проблемах. Одна из этих проблем состояла в полном отсутствии у нас средств, как на государственные, так и на домашние расходы. Герцог Хамфри был богатым и к тому же бездетным. На следующее же утро в разговоре с кардиналом я запустила пробный шар.
— Герцог был очень богатым человеком? — спросила я.
— Очень богатым, ваша светлость.
— И кто же унаследует его состояние?
— Это будет решено в своё время, ваша светлость.
— В своё время? — переспросила я. — Звучит не слишком обнадёживающе.
Разумеется, он сразу понял ход моих мыслей.
— Денег у него имелось не так уж много, ваша светлость. Есть у него, правда, большая библиотека, но она представляет ценность только для собирателей книг. Земли, принадлежавшие ему как герцогу Глостерскому, не подлежат отчуждению, ибо должны принадлежать новому герцогу Глостерскому, кто бы он ни был. Корона может получить их только в том случае, если будет доказано, что герцог — государственный изменник, но, откровенно говоря, ваша светлость, учитывая общее настроение людей, я бы настойчиво рекомендовал воздержаться от подобных действий.
— Учитывая общее настроение людей! — тихо повторила я. Всё это дело было мною досконально изучено. — Нет сомнения, что и король и я склонимся перед вашим решением, ваше преосвященство. Но ведь значительная часть богатства дяди Хамфри существует в виде так называемой вдовьей доли, той его доли, которая записывается на жену. Эту часть своего богатства он получил от первой жены.
— Да, это верно, — сказал кардинал, нахмурившись.
— Никто не может утверждать, что эта вдовья доля принадлежит герцогству Глостерскому.
— Нет, ваша светлость. Вдовья доля является совместным владением двоих супругов, но только пожизненно.
— Но оба они мертвы! — торжествующе воскликнула я. — Эта их собственность должна перейти к Короне. Как наш личный феод. Как мой личный феод.
— Ваша светлость... — хотел было запротестовать Бофор, но я перебила его:
— Ваше преосвященство, позволю себе напомнить вам, что два года назад мне были пожалованы деньги и земли, но я не получила ни того, ни другого только потому, что у его светлости нет ни денег, ни земель. Этот феод послужит мне хорошей заменой.
Он медленно покачал головой.
— Это вызовет нежелательные разговоры, ваша светлость.
Я топнула ногой.
— Разговоры? И это всё, что вы можете мне сказать? Разговоры! Но ведь они всё равно станут говорить обо мне, лгать, клеветать, наушничать... Так пусть в их разговорах будет хоть какая-нибудь правда.
Кардинал прекратил спор, я восторжествовала и наконец-то стала богатой женщиной. Но он оказался прав, когда говорил, что я столкнусь с резким осуждением, и я была рада поскорее оставить Бери Сент-Эдмунде. Да мы и не стали медлить с отъездом, ибо со смертью Хамфри Глостерского Генрих утратил всякий интерес к предполагаемой поездке на континент, где он намеревался встретиться с дядей Шарли; что до парламента, то он прекратил свою работу без каких бы то ни было дальнейших дискуссий... к сожалению, так и не выделив никаких фондов.
Генрих чувствовал необходимость публично изъявить своё горе по поводу кончины дяди Хамфри, поэтому мы оба отправились в Кентерберийский собор, где молились и постились, а король ещё и подвергал себя самобичеванию. Короче говоря, мы делали всё, что следует в таких случаях делать, не встречая, однако, никакого сочувствия в палате общин, где продолжались различные подлые инсинуации. Это заняло у нас почти весь март, дядя Хамфри умер 28 февраля, и мы наконец смогли возвратиться в Вестминстер, где я насладилась заслуженным отдыхом после долгого паломничества, когда мне постоянно приходилось терпеть и снег, и дождь, и пронизывающие до костей ветра. Однако здесь нас ожидало новое несчастье: И апреля скончался дядя Генри.
Так уж устроен этот мир, что и мужчины и женщины рождаются, взрослеют, стареют и умирают. Кое-кто полагал, что дядя Хамфри умер слишком рано, но ему исполнилось пятьдесят шесть, а тот, кому за пятьдесят, должен ждать самого худшего. Дяде Генри было семьдесят, поэтому можно сказать, что он исчерпал всё отведённое ему время. Следовательно, смерть обоих этих людей была вполне естественна. Неожиданным оказалось только то, что эти смерти последовали одна за другой, с промежутком всего в шесть недель. Всю свою жизнь они боролись друг с другом, хотя баталии их и оставались чисто словесными, поэтому казалось, что со смертью дяди Хамфри кардинал лишился главного стимула для своего существования.
Генрих испытывал такое чувство, точно крышу дома, где он жил, сорвало ураганом. Очевидно, он не мог оценить, как ему повезло, что первым умер дядя Хамфри, а не дядя Генри, но то, что всю его жизнь, насколько он себя помнил, им управляли эти два человека, является бесспорным фактом. Столь же бесспорен и тот факт, что они — по крайней мере, один из них — причинили ему немало бед. Его дядя Джон Бедфорд, который был старше и по возрасту и по положению их обоих, почти всю свою жизнь провёл во Франции и возвратился в Англию по чистейшей необходимости — чтобы уладить ожесточённый спор между Глостером и Бофором; как бы там ни было, он умер одиннадцать лет назад.
Однако судьба распорядилась так, что мой бедный Генрих разом лишился обоих людей, которые служили ему опорой, хотя одного из них он и побаивался. Его захлестнуло смятение, и когда выяснилось, что дядя Генри завещав ему две тысячи фунтов — золотом! — он отказался принять эти деньги и передал их Церкви. Ужас охватил и меня. При жизни дяди Генри я всегда могла рассчитывать на его поддержку, так как в затруднительном положении — как мы не раз в том убеждались — у него всегда можно было получить своевременный заем. Теперь этот источник иссяк, а мой беспечный муж раздаёт остатки!
Мы оплакивали дядю Генри куда более, искренне, чем дядю Хамфри. Однако необходимость управлять государством и прежде всего решить, кто будет управлять, не оставляла нам времени на долгую скорбь. Я твёрдо знала наперёд: отныне надо мной не будет никаких королевских герцогов. К тому же у нас не осталось ни одного дяди, стало быть, придётся назначать кого-нибудь из королевских кузенов. Йорк и я испытывали глубокую антипатию друг к другу, Букингем не имел надлежащего опыта, а Сомерсет... В то время ни Генрих, ни я не знали, что нам и думать о Сомерсете. Ясно было только, что он ничем не походил на своего дядю.
Оставался Суффолк, единственный безоговорочный сторонник идей покойного кардинала, стойкий приверженец короля и — что важнее всего для меня — верный друг королевы. Однако тут нам предстояло преодолеть одну небольшую трудность: многие считали Суффолка ответственным за смерть дяди Хамфри, и по моему настоянию король вынужден был вплотную заняться этим делом. В Вестминстере был созван новый парламент, и там Суффолк мужественно отвергал все выдвигаемые против него обвинения. Граф снова напомнил в палате общин, что в решении вопроса о Мэне он имел carte blanche и мог заключать с Карлом любые, какие сочтёт нужными, соглашения; указал на благие результаты недавно подтверждённого договора о перемирии, который, по его убеждению, должен обеспечить длительный мир между Англией и Францией.
Должна сознаться, что оказанный ему приём был не слишком тёплым, но на заседании присутствовал сам Генрих и, говоря метафорично, я тоже, ибо недвусмысленно заранее предупредила его, что если он не добьётся одобрения всей деятельности Суффолка, то по возвращении домой встретится с разгневанной супругой. Король заявил, что полностью одобряет всё, сделанное Суффолком на посту министра, и ожидает того же самого от палаты лордов и палаты общин.
Это неожиданное проявление твёрдости со стороны короля застигло парламентариев врасплох. Сказывалось и отсутствие дяди Хамфри, который прежде обычно возглавлял оппозицию. Поэтому парламент вынужден был согласиться. Мы тотчас же назначили преданных людей на разные посты, дабы укрепить положение Суффолка. Генрих всё ещё возражал против возведения его в герцогский сан, которого тот бесспорно заслуживал, видимо опасаясь протестов других герцогов, в чьих жилах текла королевская кровь, но я последовательно заставила его присвоить моему дорогому другу целый ряд титулов: он стал графом Пемброкским, затем обер-гофмейстером, затем констеблем Дуврским, затем лордом-хранителем пяти портов[23]. И наконец в августе был назначен адмиралом Англии.
Палата лордов, конечно, смотрела на его возвышение косо, но все понимали, что Суффолк и королева являются фактическими правителями Англии. Выступить против нас означало выступить против короля, а к этому ещё никто не был готов. Ободрённые этим обстоятельством, мы рискнули отозвать Ричарда Йоркского из Франции, где он командовал английскими войсками, и назначили его лордом-лейтенантом в Ирландию. Для этого манёвра, кроме политических соображений, нашлись и другие веские основания. Как солдат Ричард пользовался отличной репутацией, но во Франции установился мир, тогда как в Ирландии даже само это слово было незнакомо. Единственное удовольствие, которое ирландцы Ценят выше, чем выпивки и драки с друзьями, это стычки с властями предержащими, разумеется, тоже в пьяном виде. Стравив герцога Йоркского с этими дикарями, мы могли по-настоящему испытать его мужество. К тому же существовала вполне реальная возможность, что он погибнет.
Это назначение как обычно было встречено ропотом, но Ричард принял предложенный ему пост. Я всегда старалась объективно оценивать как своих друзей, так и врагов и должна сказать, что он был человеком странным: он, несомненно, знал, что имеет большие права на Престол, чем его кузен Генрих, знал также и то, что был бы куда более способным правителем. Ко мне он испытывал неприязнь, доходящую до ненависти. Но после того, как Генрих был помазан на царство, Ричард уже не мог сделать тот бесповоротный, изменнический, по его мнению, шаг — попытаться совершить государственный переворот. Стало слишком поздно. Тут он разительно отличался от своего старшего сына. Но ведь Ричард, герцог Йоркский, был сыном Анны Мортимер и Ричарда, графа Кембриджского, тогда как его сын Эдуард Марчский, впоследствии король Эдуард IV — сыном Ричарда, герцога Йоркского, и Гордячки Сис; кровь Невиллей придавала ему большие стойкость и гибкость.
Но все эти несчастья предстояли в отдалённом будущем. Пока же мы с Суффолком считали, что одержали победу; вместо Йорка на пост вице-короля во Франции был назначен Сомерсет, на чью поддержку мы всегда могли рассчитывать; и мы чувствовали, что, невзирая на колебания и сомнения Генриха, должным образом распорядились королевством.
Я чувствовала себя более уверенно, чем когда бы то ни было после моей коронации.
И в то же время я понимала, что отнюдь не пребываю в безопасности. Как и Суффолк. В то лето мы проводили много времени вместе, разрабатывая наши планы и уговаривая Генриха принять их, и всегда, бывая вместе, подспудно сознавали, что не только наша власть, но сами жизни висят на волоске — ибо с тех пор, как умер герцог Хамфри, вся страна люто ненавидела нас.
В первый же раз, как мы остались одни, вернее, когда у нас появилась возможность побеседовать, не боясь быть подслушанными, так как мои фрейлины сгрудились в дальнем углу большой комнаты, Суффолк завёл разговор на тему, которая очень его волновала.
— Я хотел бы переговорить с вами об одном важном обстоятельстве, — сказал он тихим голосом.
Я уже догадывалась, что за этим последует. И оказалась права.
— Я, палата лордов, палата общин, да что там, весь наш народ с нетерпением ожидают того дня, когда смогут поздравить вас с беременностью, ваша светлость.
Я вздохнула.
— Боюсь, что вам придётся ещё подождать, милорд.
— Ваша светлость, я не решаюсь затронуть эту деликатную тему...
— Говорите смело, милорд. Я не обижусь.
Поколебавшись несколько мгновений, он заговорил:
— Вот уже более двух лет вы замужем за королём. Может быть, что-то, о чём никто не знает, мешает вам родить ему наследника?
— Милорд, — сурово ответила я, — вам выпало редкое счастье видеть моё обнажённое тело. Уж не заметили ли вы каких-нибудь телесных изъянов?
Мой бедный дорогой друг покраснел до самых ушей.
— Вы были и остаётесь самой красивой женщиной, которую мне когда-либо доводилось видеть, ваша светлость. Но может быть, король?..
— Он совершенство во всех отношениях, милорд. Если не считать того, что считает плотские отношения непристойными.
Суффолк нахмурился, румянец постепенно схлынул с его щёк.
— Разве вы не спите вместе?
— Конечно же, вместе. Мы спим вместе.
Он подёргал бороду.
— Мне трудно понять это, ваша светлость. Спать, рядом с вами... нагим... и оставаться бесчувственным... ну...
— Мы не спим нагими, милорд, — заметила я. — Его светлость усматривает в наготе что-то неприличное.
— Извините меня, ваша светлость, — произнёс он. — Но... неужели вы никогда не занимаетесь любовью?
— Только время от времени, милорд.
Странная беседа! Но в свои семнадцать лет я оставалась ещё очень наивной и не догадывалась, куда клонит граф.
— Но без всяких результатов, — констатировал он, как бы размышляя вслух.
— Может быть, потому, что в наших отношениях нет никакой страсти.
Мы переглянулись. Граф, видимо, тоже не догадывался, куда клоню я.
Но теперь мы были близки к тому, чтобы понять друг друга.
— Ваша светлость! — Он хотел было схватить меня за руку, но передумал, поняв, что этот порыв непременно заметят фрейлины. — Дело идёт о жизни и смерти. О нашей жизни и о нашей смерти. А возможно, и о судьбе самой Англии.
— У нас есть ещё время, милорд.
— Вы так полагаете? Уверены ли вы, что его светлость не станет вдруг жертвой какой-нибудь ужасной болезни?
— Милорд!
— То, что я говорю, попахивает изменой, — согласился он. — Однако во имя любви к вам и нашей стране я должен высказаться со всей откровенностью. — Мы снова переглянулись. — Отдаёте ли вы себе отчёт, ваша светлость, — настаивал Суффолк, — что в случае смерти его светлости на престол будет возведён герцог Ричард? — Я закусила губу. — Отдаёте ли вы себе отчёт, ваша светлость, что, случись такое, меня ждёт плаха? Если не что-нибудь худшее.
Он замолчал, давая мне возможность хорошенько переварить всё им сказанное. Я побледнела, так как хорошо знала, что государственная измена в Англии карается жестокими пытками, повешением и четвертованием. Отсечение головы в таких случаях считается проявлением милосердия со стороны короля, а у меня не возникало сомнений, что герцог Йоркский вряд ли проявит милосердие к графу Суффолкскому, который занял его место первого человека в стране.
Я ещё никогда не видела, как пытают, вешают и четвертуют людей. Мне сказали, что это более захватывающее зрелище, по крайней мере для посторонних глаз, чем колесование, самое суровое наказание, применяемое во Франции. Я видела, как колесуют человека, и, откровенно говоря, даже не могла вообразить себе, что существует ещё более унизительный для человеческого достоинства, более мучительный вид казни. Преступника сначала раздевают донага, а затем, на глазах у собравшейся толпы, крепко привязывают плашмя к большому колесу. Хорошо знающий своё дело палач берёт в руки металлический прут и точными ударами своего ужасного орудия переламывает все кости в теле несчастного. Начинает он с мелких костей и постепенно переходит к более крупным. Жертва отчаянно вопит, стонет, но как только впадает в бесчувствие, её приводят в себя, обливая водой. Казнь может длиться несколько часов.
Дело в том, что ни один человек с крепким сердцем не умирает, если все кости в его теле переломаны, но палач всячески старается не вызывать кровотечения. Затем бедного преступника, всё ещё живого, хотя тело его превращено в студенистую массу, сажают на высокий кол, где его клюют птицы, а толпа зевак расходится по домам в самом весёлом настроении. Попробуйте-ка придумать что-нибудь пострашнее такой казни!
В Англии казнь совершается гораздо быстрее, муки несчастного преступника не столь продолжительны, но, как я понимаю, зрелище это не менее впечатляющее. После того как приговорённый поднимется на эшафот, его вешают. Однако в тот момент, когда он уже на краю смерти, верёвку перерезают и укладывают его на эшафот. Надо сказать, что повешение производит странный физический эффект, который был бы весьма полезен для моего дорогого мужа. Именно в этом состоянии, палач и спешит кастрировать несчастного. Не дав ему прийти в себя после того, что с ним сделали, палач вспарывает своей жертве живот, и все внутренности вываливаются наружу. Теперь, когда смерть уже неминуема, палач отрубает голову, а затем четвертует тело. Различные его части развешиваются на городских воротах и в других людных местах, как суровое предупреждение тем, кто осмеливается злоумышлять против своего короля.
Пожалуй, можно сделать вывод, что преступник в Англии отделывается всё же более лёгким наказанием, чем во Франции. Как я уже говорила, мне не терпелось посмотреть, как происходит казнь в этой стране, но, естественно, в роли приговорённого я представляла себе какого-нибудь незнакомца. Однако при мысли о том, что моего дорогого красавца Суффолка могут приговорить к какому-нибудь, пусть даже более лёгкому наказанию, у меня учащённо забилось сердце.
Заметив это, Суффолк поспешил развить свою мысль.
— В таком случае я не могу поручиться за безопасность вашей светлости, — сказал он. — Подумайте только, что вы окажетесь в полной власти у Йорка, и кто знает, какие обвинения он выдвинет, чтобы удержать вас здесь, и Англии, а не отослать обратно во Францию. Самое лучшее, чего вы можете ждать, — пожизненное заключение.
В семнадцать лет не слишком приятно думать о пожизненном заключении. Однако, на мой взгляд, ещё ужаснее было бы оказаться отданной на милость Гордячке Сис.
— Вы можете предложить какой-нибудь выход, милорд? — спросила я.
— Выход только один, ваша светлость. Ради блага страны и своей безопасности вам надо иметь сына.
Мы переглянулись уже в третий раз. Я почувствовала, что у меня пылают щёки; возможно, я и наивна, но ни в коем случае не дура.
— Милорд, — сказала я, — то, что вы предлагаете, так же опасно, как заговор против короля.
— Но об этом никто не будет знать, кроме нас двоих, ваша светлость.
— В самом деле? И кто же будет отцом?
Заговорив на столь запретную тему, я сама изумилась своей дерзости. Видя, что граф продолжает смотреть на меня, я сглотнула.
— Повторяю, ваша светлость, никто не будет знать об этом, кроме нас двоих. Не думайте, что я слишком стар. Моя жена сейчас в тягости.
Милая Элис! Одно упоминание её имени должно было бы привести меня в чувство. Моё сердце колотилось так, точно собиралось выпрыгнуть из груди. Моё замужество лишь слегка намекнуло мне на радости плоти; так иногда открываешь книгу, первая страница которой обещает всевозможные восторги, но кто-нибудь захлопывает её и отбирает, прежде чем ты успеешь прочитать хоть несколько страниц. Я не сомневалась, что этот человек, которого я любила больше, чем кого-либо другого, знает, как перелистать все страницы... и с готовностью это сделает.
— Само собой разумеется, всё это надо хорошенько продумать, — сказал он, принимая моё молчание за согласие.
— Разумеется, милорд, — подтвердила я. — А если кто-нибудь застигнет нас in flagrante delicto?[24]
Наши глаза снова встретились; нам вдруг показалось, будто в моих словах предугадана ожидающая нас участь. Мы оба желали одного и оба страшились своей смелости.
— Лучше всего, если бы вы посетили меня, — сказал он.
— Нет, милорд. Я никогда прежде вас не посещала. Это вызовет подозрения.
— Каким же образом я смогу получить доступ к вашей постели, ваша светлость?
Пребывая в сильном возбуждении, я не только могла лишь с трудом говорить, но и утратила всякую способность размышлять.
— Я подумаю, что можно сделать, — пообещала я. — Но это должно произойти как бы случайно.
— Надеюсь, мне не придётся слишком долго ждать, ваша светлость?
— Нет, не придётся, милорд, — заверила я.
Он снова шевельнул рукой, видимо сдерживая порыв притронуться ко мне.
— Я люблю вас, Мег, — шепнул он. — Обожаю. Боготворю землю, по которой вы ступаете. И буду боготворить до самой своей смерти, а затем стану ждать вашего прихода на небесах.
— Вы заглядываете слишком далеко вперёд, милорд, — сказала я. И подумала, что, если мы преуспеем в своём чёрном замысле, может случиться так, что ему придётся ждать моего прихода в аду.
Какой дерзкий заговор! Мне только-только исполнилось семнадцать, а я собиралась отдаться человеку уже достаточно пожилому. Естественно, у меня разыгралось воображение, однако я отчётливо представляла себе возможные последствия моей измены. Слишком долго продержали меня в монашеском затворничестве. Моё сердце и тело тосковали по страстной любви, по мужской силе; не скрою, что я чувствовала сильнейшее вожделение, столь ужасавшее моего супруга. В своей жизни я не испытала ни одного из тех блаженнейших ощущений, о которых читала у Боккаччо.
Теперь о моих замыслах. Казалось, можно было бы предположить, что получить доступ к постели королевы — дело весьма и весьма трудное. Но это отнюдь не так. Переспать с любой женщиной трудно только в том случае, если она этого не хочет. Но переспать с женщиной, сгорающей от нестерпимого желания, всё равно что Щёлкнуть пальцами.
Главное — обзавестись надёжной наперсницей и такую наперсницу я имела. Моя дорогая Байи была мне исключительно предана, к тому же она француженка, а это крайне важно, потому что французские дамы не так щепетильны, как английские.
Байи отлично разбиралась в сложившейся ситуации, хотя, как я подозреваю, видела во мне скорее молодую жену, которой пренебрегает муж и которая, изнемогая от скуки, желает развлечься, нежели королеву, старающуюся заиметь престолонаследника. Не могу отрицать, что она была отчасти права, но прежде всего я заботилась о том, чтобы у короля появился наследник.
По распоряжению Байи все двери были открыты, причём в самом буквальном смысле, ибо она действовала как наша посредница. В один из дней, когда Генрих отправился молиться — снова приближалось Рождество с недельным постом, — милорд Суффолк присутствовал на каком-то министерском заседании в Вестминстерском дворце и ему понадобилось выйти в туалет. К сожалению, туалет на первом этаже оказался заваленным каким-то хламом, и он вынужден был с ругательствами подняться на второй этаж. Этот туалет находился возле королевских покоев и даже соединялся с ними, для моего и короля удобства, пустынным коридором. Как только Суффолк оказался в туалете, Байи провела его в мою опочивальню.
Случилось так, что в этот самый день меня мучила мигрень, и я сказала своим фрейлинам, что останусь в постели, и предупредила, чтобы ко мне ни при каких обстоятельствах не приходил никто, кроме Байи. Поэтому мы могли не сомневаться в полной безопасности.
При всей своей наивности я была не так глупа, чтобы надеяться, будто одна-единственная встреча непременно приведёт к желаемым результатам. Я полагала, что наша цель может быть достигнута лишь после нескольких повторных встреч. Возможно, именно осознание этого и посеяло первые семена сомнения в моей душе.
Ко всему этому, с тех пор как мы обо всём договорились, меня постоянно терзала мысль о том, что в жилах Суффолка нет ни капли королевской крови. Нетрудно было, разумеется, припомнить, что любимая бабушка Генриха, Мари, была совсем бедна, но с тех пор сменилось несколько поколений. Однако чем-чем, а знатным происхождением Суффолк не мог похвастаться. Он даже не имел основания утверждать, будто ведёт свой род от тех авантюристов, что окружали Уильяма Завоевателя, а большинство аристократов именно этим родством обосновывали свои притязания на знатность. Прапрадед графа был торговцем, возведённым в дворянский сан за важнейшую из услуг: за то, что ссужал королю деньги. Поэтому в жилах у моего сына будет течь лишь часть королевской крови — моей крови. Это соображение заставляло меня колебаться. Я говорила себе, что моя кровь ничуть не хуже Генриховой, даже лучше, ибо в моём роду отсутствовали безумцы, подобные тем, что были в династии Валуа; я всегда боялась, как бы наследственное безумие не передалось через мужа моим детям. Эта мысль укрепляла мою решимость. Но тут же я возражала себе, что лучше кровь короля, который может передать наследственное безумие, чем некоролевская кровь. И решимость сменялась нерешительностью.
С каждой минутой, подавляя все другие чувства, во мне росло вожделение, но одновременно с ним крепло и нежелание отдаться человеку, который, как я знала, был заядлым повесой.
Нетрудно понять, что я сильно колебалась. Я скинула свой ночной халат, чтобы он сразу увидел мою наготу во всём её великолепии, и тут же надела его вновь, дабы он не счёл меня распутницей. Сперва я бродила по комнате, пытаясь справиться с растущим томлением в моих чреслах, но потом, опасаясь истощить свою энергию, улеглась в постель.
В этот момент дверь отворилась и в спальню вошёл граф. Недолго раздумывая, он приблизился к моей кровати и крепко прижал меня к груди, осыпая поцелуями моё лицо. Затем, распластав меня на кровати, он опустил голову между моих грудей, целуя и лаская губами мои соски, и вновь и вновь повторял, как сильно любит меня.
В его любви, по крайней мере в чувственной, я не сомневалась. Но неожиданно весь мой пыл иссяк. Повторяю, мне было семнадцать, и я вдруг осознала, какое ужасное преступление собираюсь совершить. Это не просто супружеская измена, а государственная. К тому же Суффолк, при всей его красоте и привлекательности, человек низкого происхождения. Я как будто воочию видела перед собой своего дорогого Генриха и дорогую Элис. Неужели я предам этих самых благородных людей, которых я когда-нибудь встречала или встречу? И чем я при этом руководствуюсь? Интересами государства? Или просто предаюсь безумному влечению, которое я, молодая девушка, испытываю к этому нетерпеливому пожилому похотливцу?
Высвободившееся из штанов возбуждённое свидетельство его страсти оказалось чудовищно огромным по сравнению с тем, чем обладал мой дорогой Генрих. Я почувствовала смятение, если не сказать страх. И вот теперь это громадное нечто тыкалось в моё тело, ища входа... И вдруг я ощутила, что отнюдь не уверена в желании принять его в себя.
Трудно сказать, какие чувства обуревали тогда меня. Я только знаю, что вырвалась из его объятий, уселась в изголовье кровати и прикрылась подушкой как щитом. Моё сопротивление, как и следовало ожидать, повергло его в растерянность.
— Мег, — выдохнул он, — я сделал вам больно?
Я и в самом деле ощущала некоторую боль, ибо никогда ещё не испытывала столь решительного, чтобы не сказать, грубого натиска. Но само собой разумеется, я отговорилась ложью.
— Нет, нет, милорд, — заверила я его.
— Но тогда... — недоговорил он, подползая по постели ко мне; зрелище это было одновременно зачаровывающим и отталкивающим, ибо его страсть проявлялась всё с той же силой, что и прежде.
Я поспешно отвернулась, судорожно сжимая подушку.
— Я не могу.
При этих словах он замер.
— Я... — Пожав плечами, я повторила: — Извините, милорд, но я не могу.
Он сел на постели в полной растерянности.
— Я люблю вас, — пробормотал он.
— И я люблю вас, милорд, — призналась я. — Но... я также люблю своего мужа и вашу жену. — И добавила не без язвительности: — Как и вам, кстати, следовало бы её любить.
— Я и люблю её, — возразил он. — Но не так, как вас.
— Мы с вами задумали дурное, — заявила я. — Нет, не могу изменить мужу.
У графа был совершенно подавленный вид.
— Что же с нами будет? — спросил он.
— То же, что и было, милорд, мы станем, в меру своих способностей, возложив все наши надежды на Бога, править этой страной. — Выглядел граф так, будто уже не способен ни на что, кроме как гладить меня, и я рискнула подвинуться ближе. — Я иногда не предам вас, милорд. Более того, вы всегда будете занимать самое важное место в моей жизни. Я только прошу от вас понимания.
— Да, — пробормотал он. — Да. — И попытался прижать меня к себе. Будучи неопытной, я ещё не знала, с какой быстротой может возрождаться к жизни мужское естество: вот оно поникло, ни дать ни взять надломленный тростник, но достаточно малейшего поощрения — и оно превращается в нацеленное копьё.
Я торопливо отодвинулась на безопасное расстояние.
— Вам надо идти, милорд, не то они примутся вас разыскивать.
Чего можно ждать от семнадцатилетней девушки?
— Я поступила глупо? — спросила я у Байи.
— Да, ваша светлость. То, что вы, нагая, уединились с графом, уже само по себе преступление. Вы могли хотя бы насладиться его плодами.
Но я не стала назначать графу повторное свидание. Я знала, что этого не следует делать. Между семнадцатилетней девушкой и двадцатичетырёхлетней женщиной — огромная разница; к тому же, пока я стала старше, мне пришлось выдержать столько жесточайших испытаний, что супружеская измена потеряла в моих глазах всякое значение.
В то время, однако, я была счастлива, поглощённая сама собой; кроме того, к большому удовольствию моего мужа, в моей душе произошёл поворот к Церкви и благотворительным делам. Как раз в это время ко мне обратился человек по имени Эндрю Дакет, ректор колледжа Святого Ботольфа в Кембридже, с предложением, чтобы я, как Генрих, основала свой колледж. Рядом с колледжем короля будет гордо стоять колледж королевы.
Идея показалась мне замечательной, тем более что я осознавала свою давнюю непопулярность в этой части страны, а в то время — и на всей остальной территории, поэтому основание колледжа, носящего моё имя, могло бы смягчить общую враждебность. Поэтому я дала согласие на основание колледжа Святой Марии и Святого Бернарда, и 15 апреля 1448 года мой добрейший сэр Джон Уэнлок заложил первый камень.
Увы, строительство, если строить добротно, дело весьма длительное; за то время, что сооружался колледж, произошло много событий, отсрочивших его открытие до 1464 года, когда обстоятельства моей жизни значительно изменились, поэтому я не смогла лично присутствовать на радостном торжестве. Все почести достались этой подлой Белле, которой в это время только ещё предстояло появиться в моей жизни и чьё коварное предательство причинило мне много горя.
Было заранее ясно, что 1448 год принесёт с собой тяжкие испытания, ибо в соответствии с условиями заключённого с дядей Шарли соглашения в этот год следовало передать Мэн французам; а это событие снова могло восстановить весь народ против Суффолка. Всё это время ему следовало бы держаться в тени, хотя он и являлся главным министром Англии. Но этот болван создал новый кризис, поссорившись с Бофорами, подумать только, с Бофорами! Не знаю, может быть, наше тайное свидание, когда я предстала перед ним нагая, ударило ему в голову, и он вообразил, что при всех обстоятельствах мы будем стоять теперь вместе или вместе низвергнемся в ту ужасную бездну, о которой он упоминал. Во всяком случае, он решил заменить лондонского архиепископа Томаса Кемпа на одного из своих прихвостней, некоего Молинё. Такое намерение само по себе предосудительно, но Томас Кемп доводился к тому же племянником Йоркскому архиепископу Джону Кемпу, за несколько лет до того возведённому в сан кардинала Папой Евгением IV. Кардинал Кемп, всеми любимый, могущественный человек, как большой друг нашего покойного дяди Генри, пользовался и особым покровительством Бофоров.
Не приходится сомневаться, что кузен Эдмунд в то время был весьма раздражён. Его правление во Франции не выдерживало никакого сравнения с правлением кузена Ричарда Йоркского, которого он заменил и который, кстати сказать, заслужил много похвал за свою деятельность в Ирландии, поэтому Эдмунд так и не получил герцогского титула, на который рассчитывал. Ко всему этому он, как и большинство членов королевской семьи, чувствовал, что выскочка Суффолк, прибегая к бесчестным махинациям, всячески его затирает. И Эдмунд решил встать на защиту Кемпа; последовали многочисленные ссоры со швырянием боевых рукавиц.
Так как виновник всех распрей находился в лоне Церкви, естественно, что и Генрих оказался вовлечённым в этот скандал. К моей радости, он выступил в поддержку главного министра, но, как всегда действуя невпопад, обратился за разрешением спорного вопроса к самому Папе, однако Папа не только ему не помог, но и язвительно упрекнул его. В конце концов это дело пришлось улаживать бедной маленькой королеве, которая смогла убедить Суффолка отказаться от нелепой затеи. Затем я убедила знатных вельмож, что были в Лондоне, перестать сопротивляться возведению Эдмунда в герцогское достоинство и наконец уговорила Генриха даровать Суффолку заслуженный им титул, и тот стал герцогом Суффолкским, а дорогая Элис — герцогиней. Епископа же Молинё мы умиротворили, наделив его правом пользоваться малой государственной печатью.
Все эти раздоры имели и положительную сторону, ибо отвлекли внимание палаты общин, которой ничто не доставляет такое удовольствие, как ссоры среди знати, а тем временем английский гарнизон спокойно покинул Мэн, куда тотчас же вступили войска дяди Шарли.
Среди всех этих событий, нарушавших мирное течение нашей домашней жизни, произошло одно, которое стало моей личной трагедией: я вынуждена была приказать убить моего льва.
За последние два года он вырос, превратившись в громадного зверя, который, к несчастью, смотрел на всё человечество, за исключением своего сторожа и меня, как на своих смертельных врагов. Королева, естественно, всегда окружена людьми; мало того, что Альбион питал вполне понятную неприязнь к двуногим существам, он ещё стал, как ни удивительно, ревновать меня к ним. Какое-то время я была польщена такой привязанностью, но однажды он зашёл слишком далеко, согнав короля с моей кровати. Нетрудно догадаться, что я очень ценила редкие посещения Генриха и всегда старалась ими воспользоваться. К моей досаде, Альбион не только не дал мне возможности воспользоваться присутствием мужа, но и сильно напугал его, а в довершение чуть было не убил стражника, который, заслышав шум, прибегал в спальню.
С большой неохотой отдала я приказ убить его, пытаясь утешиться мыслью, что, навсегда прощаясь со львом, я навсегда прощаюсь и со своим девичеством, со всеми заблуждениями и несчастьями, свойственными этому трудному периоду в жизни женщины.
Однако в самом начале нового года мои надежды на то, что дела наши наконец наладятся, бесследно развеялись. Сначала всё шло хорошо, парламент собрался в Вестминстере в самом благодушном настроении и даже охотно выделил весьма щедрые ассигнования, которые позволили сделать наш стол куда более изысканным. Я всегда открыто высказывала своё мнение о королях, которые с шапкой в руке вынуждены выпрашивать свой насущный хлеб у подданных, и всё же мне доставила большое облегчение возможность иметь наконец деньги.
Увы, наша радость длилась недолго. Не успели мы воспользоваться открывшимися перед нами возможностями, как в Лондоне начала свирепствовать чума, и мы поспешно удалились в Вестминстер. Мы восприняли эпидемию как случайное досадное обстоятельство, но оно послужило предвестием множества несчастий. Начало им положил безумец по имени Франсуа д’Аррагон, один из тех туполобых бродячих рыцарей, для которых превыше всего — слава, наряду со многими другими людьми считавший, что отдать Франции Мэн означало перечеркнуть всё то, чего за предыдущие сто лет удалось добиться английским доблестным воинам на континенте. Этот сущий бич Господень отвёл свои войска в провинцию и разграбил город Фужер. Мы пришли в ужас, особенно когда узнали, что к подобного рода бесчинствам Франсуа подстрекал вице-король, новоявленный герцог Сомерсетский, настолько обуянный гордыней, что даже позволил себе появиться в захваченном городе и потребовать своей доли добычи. Дядя Шарли, естественно, бурно отреагировал на столь вероломное нарушение условий перемирия, и между двумя странами вновь началась кровопролитная война. Я пребывала в сильном расстройстве, в подобном же состоянии находился и Генрих, который тут же отправился на границу с Уэльсом, якобы для осмотра тамошних монастырей. Я не сомневаюсь, что он хотел удалиться на возможно большее расстояние от лондонских беспорядков и военных действий по ту сторону пролива.
Я возвратилась в Вестминстер, чтобы попытаться как-то решить возникшие проблемы. Суффолк, разумеется, уверял меня, что всё будет хорошо, и всё было бы хорошо, прояви кузен Эдмунд хоть малейшие полководческие способности. Французы наносили ему поражение за поражением, пока наконец 29 октября не пал Руан, столица Нормандии. Впрочем, подобное развитие событий оказалось нетрудно предвидеть.
То лето было для меня долгим и тревожным, а отсутствие Генриха делало его и вовсе мучительным. Откровенно говоря, в обычное время я бы радовалась тому, что его нет рядом, ибо могла спокойно предаваться своим излюбленным занятиям, которых он не одобрял. Однако Суффолк, естественно, счёл пребывание короля вдали от столицы подходящей возможностью для возобновления своих притязаний. Из случившегося в позапрошлом году он сделал в достаточной мере справедливый вывод, будто мне помешал тогда страх перед разоблачением.
Но мне уже исполнилось девятнадцать; я стала зрелой женщиной со столь же зрелыми мыслями. Куда только подевались мои детские увлечения красивыми лордами! Теперь меня прежде всего заботили судьбы страны, и, размышляя о них, я не могла не прийти к выводу, что виновником всех наших бед был главный министр. Между тем грозовые тучи всё сгущались и сгущались. Я не хочу, чтобы кто-нибудь хоть на миг предположил, что тогда или позже я готова была отречься от дорогого Суффолка, но мне приходилось тратить много времени на размышления, каким образом спасти его, о чём сам он, в своей надменности, даже не задумывался; поэтому я была ещё менее, чем два года назад, расположена удовлетворить его притязания.
Генрих вернулся из своих странствий в ноябре, как раз перед тем, как разразилась гроза. На 6 ноября было уже назначено заседание парламента в Вестминстере. На этот раз, из-за серии неудач во Франции, настроение парламентариев оказалось отнюдь не благодушным. Но мы уже сталкивались с неприязненно настроенным парламентом и каждый раз одерживали победу, хотя, должна признаться, этими победами мы были в значительной мере обязаны поддержке дяди Генри Бофора. Однако и на этот раз у нас как будто бы имелись все основания полагать, что удастся рассеять сомнения палаты общин по поводу управления страной.
К прискорбию нас подвела несдержанность самого Суффолка или, по крайней мере, его сторонников, которые, несомненно, действовали по его наущению. Как бы там ни было, не успели ещё палата лордов и палата общин собраться, как некий Ральф, лорд Кромвель, человек из восточных графств, один из главных обвинителей Суффолка, был оскорблён Уильямом Толбойзом, линкольнширским сквайром, платным ставленником Суффолка. И оскорблённый и оскорбитель схватились за шпаги, но прежде чем они успели обменяться ударами, присутствующие растащили их в разные стороны. Но когда стало известно, что Толбойз — превосходный фехтовальщик, чего никак не скажешь о Кромвеле, мгновенно распространился слух, будто сквайр нарочно подослан Суффолком, чтобы устранить лорда от участия в прениях.
Как нетрудно себе представить, разразился величайший скандал. Канцлер казначейства Мармадьюк Ламли тут же подал в отставку, через неделю его примеру последовал и эпископ Молине, вынужденный расстаться с малой печатью. Свой уход эти джентльмены мотивировали невозможностью долее сотрудничать с Суффолком. И это после того, как они проработали с ним целый год, к тому же Суффолк потратил много сил для выдвижения бесчестного Молинё. Оба они, видимо, чувствовали, что звезда герцога на закате, и спешили побыстрее отмежеваться от него.
Положение так обострилось, что Генрих счёл необходимым до рассмотрения дела заключить Суффолка в Тауэр. Суффолк был, вполне понятно, расстроен, но Генрих заверил его, что всё делается ради его же собственной безопасности, а я со своей стороны заверила: пока я жива, ему не причинят никакого вреда. Суффолка как будто бы успокоили наши заверения, но позднее мне пришлось поразмыслить о том, что даже королевам не следует давать опрометчивых обещаний, последствия которых могут тяжким бременем давить на плечи всю оставшуюся жизнь. Заседание парламента перенесли на январь, и мы, по крайней мере, получили возможность спокойно отпраздновать рождественские праздники. Но боюсь, что у королевской четы нашлось очень мало оснований радоваться. Нам снова не хватало денег, и мы знали, что в новом году предстоит столкнуться с большими осложнениями.
Мы не хотели, чтобы наша жизнь протекала на глазах у лондонской черни, и провели праздники в Виндзоре. Я уже упоминала о том, что это были праздники только по названию. Нам не хватало не только денег, но и верных сторонников. Сомерсет, если на него и можно было рассчитывать, по-прежнему оставался во Франции. Букингем, также достойный доверия, вряд ли мог сыграть сколько-нибудь значительную роль в предстоящей схватке. Йорк оставался в Ирландии, но его зловещее присутствие явственно ощущалось и здесь, и конечно же, не подлежало сомнению, что его родственники — Невилли — решительно настроены против нас, во всяком случае против Суффолка.
По освобождении из Тауэра Суффолк вместе с Элис тотчас же укрылся в своих восточно-английских владениях. Возможно, он предчувствовал, что ему грозит, и хотел в последний раз насладиться семейными радостями.
Я подозреваю, что все англичане, независимо от общественного положения и убеждений, с нетерпением ожидали и возобновления заседаний парламента.
10 января 1450 года Генрих и я возвратились в Вестминстер. Едва приехав, мы получили весьма тревожные вести из Портсмута, где толпа матросов схватила епископа Молинё, который собирался отплыть во Францию — или, точнее говоря, бежать из страны. Матросов разозлила задержка платы, а в презренном епископе они узнали министра, члена правительства; до них, видимо, ещё не дошло известие о его отставке. Как бы то ни было, этот мерзкий негодяй, заботясь лишь о спасении собственной ничтожной шкуры, возложил всю ответственность за постигшие страну беды на Суффолка, не преминув выдвинуть и многие другие обвинения, — в частности, упомянул о замеченной многими неподобающей близости между герцогом и королевой.
Вся эта омерзительная клевета отнюдь не спасла ему жизнь: толпа мгновенно разорвала его на клочки, но обвинения человека, который, по всей видимости, знал, что находится на пороге смерти, приобрели неожиданный вес. Я поняла, что нам предстоит действовать со всей решительностью, но опасалась, как бы Генрих не поддался обычным своим колебаниям. Я даже послала гонца к Сомерсету, умоляя его о поддержке, но он ничем не мог помочь, ибо все его силы уходили на оказание сопротивления французам.
Парламент собрался 22 января и без долгих прений постановил выдвинуть обвинение против Суффолка.
Обвинение оказалось серьёзное — в государственной измене. Прежде чем мы успели что-либо предпринять, герцог был снова заточен в лондонский Тауэр, и на этот раз по воле парламента, а не короля. Этот так называемый Тауэр — огромная устрашающего вида крепость, построенная Уильямом Завоевателем, дабы господствовать над городом; она и в самом деле господствует над городом. В последние годы Тауэр часто используют как тюрьму, откуда можно выбраться лишь по решению судебных властей. Вполне понятно, я не на шутку встревожилась и принялась умолять моего мужа употребить свою королевскую власть, дабы вызволить нашего друга. Невзирая на всё мои настояния, Генрих не хотел или не мог этого сделать.
— Мы должны молиться, — твердил он.
Я такая же христианка, как и все, ничуть не хуже, но даже в свои девятнадцать лет уже заметила, что вряд ли следует рассчитывать на заступничество Божества, не зная всех обстоятельств, — в частности, кто молится за то, чтобы свершилось событие, противоположное твоим желаниям. Мы все сходимся во мнении, что Бог един, и отсюда следует, что он не может поддерживать в каждом споре обе стороны; мы же с Суффолком, несомненно, согрешили если не телом, то душой. Я по-прежнему не оставляла намерений спасти герцога и ещё раз горячо заверила его в этом, но теперь оставалось только ждать суда.
Суффолк был заключён в тюрьму 28 января. 7 февраля он предстал перед парламентом и выслушал официальное обвинение: во-первых, в том, что продал часть королевства французам; во-вторых, что изменнически укрепил свой Уоллингфордский замок. Первое обвинение оказалось легко опровергнуть ссылкой на гарантии, полученные герцогом, прежде чем он поехал сговариваться о моём с Генрихом браке. Но второе обвинение... Оно застигло нас врасплох, и по моему настоянию Генрих приказал отложить рассмотрение этого дела, дабы должным образом изучить обстоятельства дела.
Рассмотрение было отложено, но отсрочка принесла мало пользы. Выход из этого положения напрашивался сам собой: следовало задним числом даровать герцогу разрешение на укрепление его крепости. В любом другом деле этого было бы достаточно. Но враги Суффолка, а их оказалось куда больше, чем друзей, выказывали твёрдую решимость во что бы то ни стало уничтожить его. Их доводы были пронизаны несокрушимой логикой ревностных адвокатов. Суффолк совершил измену, оправдывать его задним числом нельзя, как нельзя оправдывать убийцу уже после того, как он совершил преступление.
— Что же нам предпринять? — простонал Генрих, обхватив руками голову.
— Мы можем сделать только одно, сир, — сказала я мужу. — Возможно, это правильно и оправданно, что даже король не может задним числом одобрить нарушение закона. Но никто не сумеет отрицать, что король имеет право смягчить любой приговор.
Он поднял голову.
— Но Суффолку придётся понести наказание. Причём публично, чтобы всё это видели.
— Конечно, он должен понести наказание, — согласилась я. — Вы должны выслать его из королевства.
— Да, да! — с готовностью подхватил Генрих. — Я вышлю его из королевства. Это доставит им удовольствие.
Постоянное стремление короля доставлять удовольствие своим подданным невероятно раздражало меня, мне хотелось знать, когда же его подданные будут стремиться доставить удовольствие ему самому. Или, может быть, никогда? Однако я как всегда постаралась скрыть свои мысли.
— Вы приговорите его к пятилетней ссылке, ваша светлость.
— Что вы сказали?
— Вы приговорите герцога к пятилетней ссылке, ваша светлость. Это достаточно длительный срок, чтобы все позабыли о нём, но недостаточно большой, чтобы он утратил свои силы и энергию.
— Это им не понравится, — пробормотал Генрих.
— Пять лет, — повторила я тоном, не допускающим возражений.
Я велела передать герцогу, который всё ещё находился в заключении, чтобы он не отчаивался, сама же отправилась в парламент, где заняла своё место на предназначенной для женщин галерее, чтобы иметь возможность слушать дебаты. Я была уверена, что в моём присутствии Генрих не сможет пойти на попятную.
Когда герцог предстал перед палатой общин, парламентарии вознегодовали. Обвинения сыпались со всех сторон, прозвучало даже требование о немедленном осуждении — верный шаг к эшафоту. Суффолк мужественно отражал все нападки своих обвинителей, но я видела, что он чрезвычайно взволнован и, невзирая на мои утешения и обещания, чувствует, что проиграл. Я не отрывала глаз от Генриха, надеясь, что хоть раз в жизни он поведёт себя как истинный Плантагенет. Понадобилось некоторое время, чтобы воцарилось молчание. Бросив быстрый взгляд на мою галерею, Генрих наконец заговорил — более решительно, чем обычно.
— Милорд Суффолк всю свою жизнь преданно служил короне и этой стране...
— Со всем к вам уважением, — дерзко перебил его спикер, — но должен заметить, что прошлые заслуги не могут являться смягчающим обстоятельством в деле о государственной измене.
— Однако, учитывая эти заслуги, я вправе смягчить и смягчу приговор, — заявил Генрих. — Моим повелением милорд Суффолк высылается из королевства. — При этих словах члены палаты общин задохнулись от гнева. — Сроком на пять лет, — добавил он.
Послышались негодующие крики. Угрожающе взметнулись кулаки, кое-где даже зазвенела сталь. Я повернулась к Уэнлоку, который как всегда находился рядом.
— Приведите королевских гвардейцев, сэр Джон, — сказала я. — Пусть проводят короля и герцога из палаты.
Опасаясь за собственную безопасность, я тоже покинула зал и вместе со своими фрейлинами поспешила во дворец. Здесь ко мне вскоре присоединился всё ещё дрожащий от пережитого волнения с пепельно-серым лицом Генрих.
— Я уже было подумал, что началась революция, — выдохнул он.
— Вы поступили, как подобает королю, ваша светлость, — сказала я. — Никогда ещё так не гордилась тем, что я ваша жена!
— Вы правда гордились мной, Мег? Правда? — Он был похож на ребёнка. Взмахом руки я велела фрейлинам выйти и заключила его в свои объятия. Некоторое время он лежал рядом со мной, всё ещё дрожа, как испуганное дитя, а я всё не осмеливалась задать вопрос, вертевшийся у меня на кончике языка.
Наконец Генрих немного успокоился, я налила ему бокал вина, другой наполнила для себя и села рядом с ним.
— Я ушла ещё до конца заседания, — сказала я.
— Они вели себя нагло, очень нагло, — пробормотал он, ещё сильнее задрожав при этом воспоминании.
— Чего ждать от простолюдинов? — заметила я. — Но они не посмеют причинить вам вреда и обязаны повиноваться вашему повелению. Герцога, я надеюсь, успели увести.
Он кивнул.
— Его благополучно препроводили в Тауэр.
— В Тауэр? — воскликнула я. — Так его не отправили в ссылку?
— Милая Мег, подобные дела делаются не так быстро. Улицы были переполнены народом. Лучше всего, чтобы он побыл в безопасном месте, пока волнения не улягутся.
— Бедняга, наверное, в ужасе. Надо его навестить.
— Нет, — резко возразил король. — Вы не сделаете ничего подобного. — Я удивлённо подняла брови. Со времени нашей свадьбы Генрих ещё никогда не говорил со мной таким тоном. — Это вызовет нежелательные пересуды, — добавил он, понизив голос, давая мне понять, что кое-какие толки обо мне и герцоге достигли даже его ушей.
— Очень хорошо, ваша светлость, — сказала я, — надеюсь, вы можете заверить меня, что ему ничего не грозит.
— Суффолк в полной безопасности, — сказал Генрих. — Как только волнения улягутся, он покинет город и вернётся в свои эссекские поместья. Я дал ему шесть недель на то, чтобы привести все свои дела в порядок. Затем он отправится на континент.
— Как вы полагаете, куда именно?
— Я полагаю, в Рим, где сможет найти убежище у Папы. Это самое безопасное для него место, к тому же он сможет поступить там на службу в папскую армию.
Я представила себе своего героя, в полных боевых доспехах скачущего во главе папской армии, дабы покрыть себя новой славой перед возвращением. Пять лет! Мне исполнится тогда двадцать четыре. С тех пор я часто размышляла, что могло бы произойти, если бы через пять лет Суффолк присоединился к нам, овеянный славой. Увы, это были только мечты, и мне пришлось довольствоваться людьми куда менее значительными.
Пока же я размышляла о том, что мне придётся провести пять долгих лет, даже не видя его лица. Либо какой-нибудь другой части его тела. Я написала ему прощальное письмо, которое, хотя и было составлено в самых осторожных выражениях, не оставляло, как я полагала, никакого сомнения в испытываемых мною чувствах.
Надеюсь, он получил его.
Злосчастный 1450 год приносил с собой всё новые и новые ужасы. Отъезд Суффолка прошёл отнюдь не так спокойно, как предполагал Генрих. Горожане устроили засаду; счастье ещё, что герцога сопровождал достаточно большой эскорт, ибо ему пришлось бы силой пролегать себе путь за городские стены. Известие об этой стычке вызвало у нас замешательство. Я посмотрела на короля: его подданные бесчинно нарушали отданное им повеление. Но Генрих не испытывал ничего, кроме облегчения, при мысли, что герцог укрылся в сравнительной безопасности своих поместий.
В течение шести недель парламент всё откладывал и откладывал своё заседание, и мы наслаждались относительным спокойствием, хотя я знала, что не обрету полного покоя, пока герцог не покинет этой страны. Он должен был отплыть 1 мая из Ипсвича; в этот день я пошла вместе с Генрихом в аббатство, чтобы помолиться за его благополучное прибытие во Францию.
Спустя десять дней мы получили ужасное известие. Суффолк и в самом деле отплыл 1 мая. Снаряди» два корабля и полубаркас, он направился к берегам Франции, где его должен был встретить заранее предупреждённый мною кузен Эдмунд. Но герцог так и не добрался до берегов Франции. Перед ним уже лежал порт, но его можно было одновременно видеть и из Дувра, и прежде чем Суффолк смог ступить на землю Франции, его суда окружила эскадра королевских кораблей. Повторяю, это были королевские корабли, на мачтах которых развевались королевские флаги с изображением леопарда. Герцога пригласили на борт крупнейшего из этих кораблей — «Николаса Тауэрского». Некоторые утверждают, что его принудили отправиться туда силой, другие — что он сделал это добровольно. Вполне возможно, что и так: должно быть, он надеялся услышать об отмене решения о его ссылке.
Впрочем, он не имел возможности отказаться, ибо был окружён силами, значительно превосходившими его собственные. Если у него и оставались какие-то надежды, то в тот момент, когда он ступил на палубу «Николаса Тауэрского», они тут же рассеялись, ибо его приветствовали словами: «Добро пожаловать, изменник».
На борту «Николаса Тауэрского» герцога продержали два дня. У меня содрогается сердце при мысли о том, что ему пришлось вынести за последние сорок восемь часов жизни. Даже если его не били и не пытали, он уже ясно сознавал, что его судьба предрешена. Хотела бы я знать, о чём он думал, о чём вспоминал в эти предсмертные часы. Я наверняка занимала его мысли. Не возненавидел ли он меня за то, что я не сумела спасти его жизнь? Это было бы несправедливо, ибо, защищая его, я шла на отчаянный риск. Но даже я не имела представления о том, в какую пучину анархии погружается страна.
На третье утро герцога перевезли на полубаркас и там, зачитав смертный приговор, его обезглавили, как говорят, ржавым мечом. Понадобилось шесть ударов, чтобы отделить голову от туловища.
Можно, конечно, сказать, что его смерть оказалась легче и достойнее, чем если бы он был обвинён и казнён в самой Англии. Оглядываясь назад, на далёкое прошлое, я стараюсь забыть о своей юной страсти и рисую себе Суффолка как слишком честолюбивого человека, который пытался соблазнить совсем ещё наивную девушку, чтобы добиться своей цели, — если бы я родила от него ребёнка, в его ладони оказалось бы всё королевство.
И всё же он заслуживал лучшей участи.