сложилось впечатление, что в деревеньке, давшей приют сладкой парочке Виталию Иосифовичу и Елене Ивановне, кроме них живет только отшельник Миша, то впечатление это ошибочное и вина тут целиком и полностью лежит на авторе: проморгал, не удосужился, не дал эту, как ее, — широкую панораму. Ну вот вам панорама. Как справедливо указано в справочном издании, найденном Михаилом Сергеевичем на своем чердаке, население деревни Старое Теличено достигает 2 (двух) человек. И это святая правда, если говорить о зиме и ранней весне. Обитаемыми в эту пору остаются два дома, и в каждом из них живет по одному человеку. Через дом от Затуловских стоит изба самой старой — за восемьдесят — жительницы Теличена бабы Жени Ильиной, которая (не изба, а баба Женя) отличается крайней подозрительностью и исключительно склочным характером. Когда ВИ по необходимости проезжал мимо (а другой дороги просто не существовало), Женя непременно показывалась на пороге и говорила, что машина вот-вот снесет ее забор. ВИ терпеть не мог напряженности в соседских отношениях и все норовил приветливо ей улыбнуться, тем более что любимую его бабушку звали тоже Женей, однако на сварливую бабку это не действовало. Дабы погасить конфликт, Затуловские с великими трудами и немалыми расходами насыпали объездную дорогу и с той поры ближе трех метров к забору не подъезжали. Тогда бабка призадумалась, да и пустила слух, что Виталий Иосифович крадет у нее дрова. Поскольку дрова были ненумерованными, доказать противное ВИ не смог, и ему пришлось оставить это обвинение без ответа.
Второй зимовщик в деревне — мужик под шестьдесят Виктор Иванович Гусев, для своих — Витька Гусь. Гусь отгородился от мира двойным забором, ведет себя обычно тихо, но изредка напивается и палит в воздух из ружья. Когда-то прибилась к нему довольно видная женщина по имени Светлана, и они даже хотели пожениться, но вот беда, для оформления таких отношений следовало что-то там заплатить в сельсовете (тогда в соседнем селе этот самый совет еще существовал). Денег у Гуся и Светы вечно не хватало, и растроганные их нежной привязанностью Затуловские решили подсобить образованию новой ячейки общества и за нужную бумагу заплатили. Все шло неплохо, пока Гусь не взревновал Свету уж не помню к кому, в бешенстве изрубил топором ее босоножки и выгнал. С той поры и живет один.
И что любопытно — за всю зиму эти два единственных жителя деревни друг с другом и словом не перемолвятся.
Зато летом, а вернее с весны до поздней осени, Старое Теличено оживает: кой-какой народец живет аж в восьми домах. Особенным оживлением отличается противоположная от «Веселой пиявки» сторона улицы (если это можно назвать улицей: два ряда домов отстоят друг от друга метров на сорок, и пространство это обычно заполнено высоченной травой, бредняком и лужами, переходящими в болото), там к вечеру в нескольких домах загораются огни (особенно это заметно ближе к осени, когда темнеет рано), и, совершая ритуальную прогулку с собакой, Виталий Иосифович и Елена Ивановна называют это место Саратовом — где огней так много золотых. Живет там и весьма примечательная личность, полный тезка Миши — то есть Михаил Сергеевич Никитин, — отличающийся поразительной памятью. Так что при нужде уточнить дату какого-либо события, случившегося в деревне за последние полвека, ВИ неизменно к нему обращается.
Так или иначе, взыскуемую тишь в этом покойном деревенском существовании ВИ получил. Разумеется, мысли о конечности пути его посещали, как же без этого. Но в целом его представление о благостном старении было оптимистичным, и он умиротворенно вспоминал еще в юности поразившие его строки Суинберна, встреченные на последних страницах когда-то любимого романа «Мартин Иден»:
Устав от вечных упований,
Устав от радостных пиров,
Не зная страхов и желаний,
Благословляем мы богов
За то, что сердце в человеке
Не вечно будет трепетать,
За то, что все вольются реки
Когда-нибудь в морскую гладь.
Уже потом, много позже, Виталий Иосифович нашел и оригинал этого стихотворения, и множество переводов, но этот, может быть и не самый точный, остался в памяти навсегда.
Да, прогулки становятся короче, это правда, но он никогда их особенно и не любил, прикроватная тумбочка гуще заполняется лекарствами, взгляд в зеркало не веселит — но ведь это отражение он встречает каждое утро, а значит, каждое утро, надо не надо, он бреется, принимает душ, отгоняет стылый запах старости «Фаренгейтом» — стало быть, не опускается, Елена Ивановна не устает (и Бог даст, не устанет) его попиливать, досаждать замечаниями типа «опять свет не погасил» и «давай, давай, разомнись, оторвись от своего компьютера», а Оля все шлет и шлет из Лондона фотографии и ролики взрослеющих детей, и — вот что еще важно — что ни день, он находит в себе силы и желание снова сесть за эту потертую тетрадь и писать, писать, писать... Так что не все так плохо! Прям-таки воплощение мечты Саши Гликберга по кличке Черный:
Жить на вершине голой,
Писать простые сонеты...
И брать от людей из дола
Хлеб, вино и котлеты.
Там, правда, есть продолжение:
Сжечь корабли и впереди, и сзади,
Лечь на кровать, не глядя ни на что,
Уснуть без снов и, любопытства ради,
Проснуться лет чрез сто.
И при этом ни тебе перебранок-переписок с авторами и переводчиками — их обнаглевший ВИ имел обыкновение поучать, а встретившись с сопротивлением строптивца (строптивицы), скрипел назидательно что-то о скромности, сам таковой напрочь не обладая, и приводил какую-нибудь байку: вот, мол, даже Оскар Уайльд (а этого остроумца Виталий Иосифович полагал эталоном литературного вкуса) не жалел времени для доведения своих творений до совершенства и мог просидеть над корректурой одного-единственного стихотворения все утро, чтобы убрать одну-единственную запятую, а вечером спохватиться и вернуть запятую на место. Ни просиживаний на редакторских совещаниях, ни спешки — сдать корректуру, сделать сверку, посмотреть обложку, то-се... Вместо всего этого — тихая размеренная жизнь и немудрящие занятия по дому и саду, неторопливые беседы с Мишкой под рюмку-другую, поездки в близлежащий городок Старицу за кой-какой снедью с непременным заходом в чебуречную (ах, эти чебуреки).
Казалось бы, столь благодатная жизнь должна умягчить нрав, умерить, растопить едкую неприязнь ко всему, что не по тебе, — а такого ох сколько накопилось. Но — не получилось. Не укрыться в деревне от собственного паскудного характера, не затупить своих колючек колкой дров, не заглушить чебуреками вспышек злости.
Немалую злость, скажем, вызывало у ВИ трепетное отношение к властям и начальству, наблюдаемое им сплошь и рядом, и есть у меня подозрение, что проявление такой злости связано с его собственными малосимпатичными чертами — трусоватостью, нерешительностью, уступчивостью, — преодолеть которые до конца он не смог до преклонных лет. Не знаю, какие уж тут психологические механизмы работали, но к возрождению тошнотворного раболепия и восторженной любви к вождям Виталий Иосифович относился с особенно глубоким отвращением. Сам-то он не умел складно сформулировать эту неприязнь, но соглашался с Булатом Шалвовичем:
Нашему дикому обществу нужен тиран во главе?
Чем соблазнить обывателя? Тайна в его голове,
в этом сосуде, в извилинах, в недрах его вещества.
Скрыт за улыбкой умильною злобный портрет большинства...
Что ж оно такое злое, это большинство? Но как же сладко ему принадлежать — сладко и безопасно. Встать плечо к плечу, за или против, какая разница, важно, что все вместе. В одном муравейнике. Стаде. Стае. Отаре, косяке, табуне... Вожак укажет, вожак накормит, вожак похвалит. Пустит к костру поближе, а заслужишь — даст кость послаще. Благодать-то какая! Ошую гляну иль одесную, узреть не тщусь красу иную. Когда мы едины, мы непобедимы. Сдайся враг, замри и ляг. А пойдешь — не то что против, а хотя бы чуть вбок — даже не вожак, а сама стая тебя прихлопнет. Наша стая большая, она самая-самая, куда самее соседней, и пусть нам бывает худо, пусть мы поголодаем, но вождь все равно нас спасет, а этим, что по соседству, мы наваляем...
М-да, а ведь еще Господь изрек устами Моисея: «Не следуй за большинством на зло, и не решай тяжбы, отступая по большинству от правды». Не верите? Гляньте в Исход, 23:2. Ишь куда соблазнители свободой, либералы прокрались — в Святое Писание. Батюшки, как же растерян был Виталик Затуловский, когда в школе прочитал слова славного старика Фирса: «Перед несчастьем то же было: и сова кричала, и самовар гудел бесперечь». Ясное дело — несчастье. Из пещеры — на волю, а там тигры саблезубые.
А Фирс напрасно огорчился, ох напрасно: не слышал, видно, мудрых слов, что свобода — просто длина цепи, на которой ты сидишь.
Так вот, не надо думать, что Виталий Иосифович был бунтарем и за этим самым большинством не спешил увязаться — еще как спешил. Получив щелчок по носу еще в школьной юности, он потихоньку превратился во вполне заурядного конформиста и свои свободолюбивые выплески тщательно прятал, пока вовсе их не стало. А в школе произошло вот что. Самоуверенный мальчик выбрал довольно подлый способ покрасоваться перед очередной девочкой своей мечты (обычно это были Лены — Леной, как мы знаем, все и закончилось): стал издеваться над совершенно безобидной учительницей литературы Александрой Алексеевной. Он то и дело задавал ей неудобные вопросы. Вот, скажем, так уж хороши запорожцы Тараса Бульбы, если они побросали в реку всех евреев Сечи и поубивали польских панночек с их детишками? Может, они просто бандиты, а Тарас — их атаман? Александра Алексеевна краснела, но терпела. Но вот когда этому терпению пришел конец. На уроке разбирали программное произведение Алексея Максимовича Горького «Песня о буревестнике» — ну сами знаете: жажда бури, даешь революцию и все такое, а с другой стороны трусливые буржуи, обыватели и прочие мещане, — и Виталик Затуловский пустил по рядам записку (с расчетом, разумеется, чтобы она попала в руки Лены, кого ж еще). Потерял берега неосмотрительный юнец, покусился, накорябал на листочке вот такую контрреволюционную пакость:
Над лазурными волнами легкий ветерок порхает.
Облако нежнее пуха, словно ангельская лодка, не спеша
плывет по небу и с улыбкой смотрит вниз.
Между облаком и морем крылышками машут птахи.
То крылом волны касаясь, то стрелой взмывая к небу,
звонкой песней оглашают птички этот светлый мир.
Хлопотливые гагары носят в клювах корм детишкам,
чайки промышляют рыбой, ловит солнышко пингвин.
Песня льется в поднебесье, в ней восторг и ликованье,
жажда счастья и покоя — вот что слышно в птичьей песне.
А еще в ней укоризна баламутам и смутьянам, что хотят
накликать бурю и порушить все вокруг.
Вот несносный буревестник, черной молнии подобный,
дико перья растопырив, призывает дождь и гром.
Хулигану грозы в радость, злой погоды непотребства —
вот что этой птице злобной ясна солнышка милей.
Налетела злая буря, разорила птичьи гнезда, плачут
бедные гагары, потерявшие птенцов.
Чайки тоже погрустнели — рыбы нет, ушла поглубже,
худо жить без пропитанья, вот о чем они кричат.
Заслонили тучи солнце, стало холодно пингвинам, жмутся
бедные друг к дружке, очень хочется тепла.
Неужели в птичьем мире не найдется смелой птахи, чтоб
накостылять бандюге и прогнать его к чертям?
Накорябал, свернул в трубочку и пустил. А зоркая училка перехватила. Прочитала. Побледнела. И вот — кабинет директора Ивана Васильевича. А был Иван Васильевич, надо сказать, человек особенный. Ребят он иногда поколачивал, это правда, но не больно и обычно по делу. Побаивались его, да, но и уважали. Среди старшеклассников быстро распространился слух, что Иван Васильевич, сам фронтовик, принял на работу — поперек начальства из РОНО — побывавшего в плену Дениса Никаноровича, физика. А это говорило о многом.
Так вот, наедине с директором Виталик уже не чувствовал себя так уверенно, как в классе. Он смотрел на огромные напольные часы, следил за ходом длиннющего маятника и молчал. Молчал и директор. А потом сказал, теребя в руках бумажку с Виталикиным произведением:
— Я тебя, Затуловский, умным считал. А ты дурак. Мне все говорили, и Александра Алексеевна говорила, ты способный, тебя на медаль выводить надо. А с такой вот бумажкой тебя из комсомола вынесут как нечего делать. Так вот, без медали, Затуловский, тебе с твоей анкетой — сам знаешь какой — в приличный институт хода нет. Если совесть у тебя проснется, революционер поганый, ты перед Александрой Алексеевной повинишься. Бумажке этой я хода не дам. Ты засунь ее себе опять же сам знаешь куда, и храбрость эту твою идиотскую туда же. Иди. С тобой еще твой классный поговорит.
Классным руководителем у Виталика был историк Борис Павлович — о нем уже вроде говорилось, — личность замечательная и вызывающе либеральная.
— Видите ли, Виталий, — Борис Павлович ко всем ученикам обращался на «вы», — ваш поступок не делает вам чести, какими бы высокими принципами вы ни руководствовались. Во-первых, порицая буревестника, то есть идя против течения — это ведь смысл образа Горького: противопоставить революционера буржуазному болоту гагар и пингвинов, — вы становитесь в позу того самого буревестника, то есть идете против течения. В этом логический парадокс, над путями выхода из которого стоит задуматься. А во-вторых, в отличие от тех, настоящих, революционеров, вы выбрали для атаки слабое звено — немолодую женщину. Вы просто хотели покрасоваться. Стыдно, подумайте об этом.
И он подумал. И он да, засунул. И, надо сказать, не высовывает до глубокой старости. Мир менялся, твист пришел на смену рок-энд-роллу. А потом пришла летка-енка и колготки заменили чулки, танцующие утята выгнали летку, появились лосины, а там уж и ламбада. Такие вот вехи. Он сидел на комсомольских, а потом на партсобраниях с принятым у многих скептиков выражением лица — сочетанием умеренного восторга с умеренным же отвращением. Были, конечно — живет-то долго, — вспышки храбрости, ох были. Но каждый раз он получал по башке. И каждый раз, стоя у жизненного поворота, а то и просто перед необходимостью на что-то решиться, ВИ осторожно оглядывался, робко крутил шеей — не встретит ли этот шаг, мнэ... косые взгляды, кривые улыбки, они же ухмылки, кривотолки, пожимание плечами, реприманды... А ну их, думал Виталий Иосифович, и уходил от решения. Вот уж и стариком опасался ходить на протестные марши, где органы правоохранительные дубасили по органам правозащитников, и свой протест выражал исключительно в кругу семьи и друзей. Люди из этих всякого рода спецорганов — причем любых, какими бы буковками они ни шифровались и какому бы государству ни служили, КГБ и ФСБ, ЦРУ и ФБР, БНД и МИ-6, Шабак и Моссад, Сюрте и... что там еще? — были ему исключительно неприятны, все их конторы он называл хрестоматийной кличкой «сигуранца проклятая» и, понимая, что глубоко неправ, сваливая их в одну кучу, он догадывался о причине своей неприязни: да они же другой породы, специально выведенной и лишенной обычной, житейской морали, морали мещанской, а Виталию Иосифовичу эта мораль была ох как близка и понятна.
И только во внутренних монологах, обращенных Бог знает к кому — судьям, властям, рожам на телеэкране, — отбрасывал Виталий Иосифович осторожность и произносил яркие остроумные речи, сам себя убеждая в собственной правоте — и храбрости.
А иногда жертвой красноречия ВИ становился безответный — и близкий по духу — сосед. А куда было деваться Мише?