пора возвращаться. Миша, дай Бог памяти, ушел, прихватив топор, а что же Виталий Иосифович? А вот что. Ублаготворенный кофе, самогоном и ощущением выполненного долга, славной победы над березой, ВИ предвкушал наступление милой сердцу минуты (а пленительная эта минута наступала всякий день), когда он сможет уединиться в беседке со своим безмолвным другом — дневником (а вернее, подругой, ибо дневником была тетрадь, толстенная, в коричневом коленкоре). Соорудить из этой тетради magnum opus, наполненный мудрыми мыслями отчет о прожитой жизни, призванный послужить назиданием потомкам, — ничего подобного не было в мыслях Виталия Иосифовича. Просто любил он время от времени прильнуть к этой подруге-тетради и записать мысль-другую. А то и третью. Незамысловатые раздумья о том о сем, не более того. Он и предварил эту тетрадь абсолютно ни к чему не обязывающим эпиграфом:
Маленькая рыбка,
жареный карась,
где ж твоя улыбка,
что была вчерась?
Раньше он садился за дневник поздно вечером, завершая день ритуальной инскрипцией, но с какого-то момента ощутил, что его вечерний мозг оставляет желать, ох как оставляет, он туманится и хочет одного — полного расслабления, настолько полного, что ничего путного он написать уже не сможет. А потому свою ежедневную беседу с собой и мирозданием ВИ перенес на середину дня, но — что важно — до обеда, после которого был способен только на небольшую прогулку с Ларсиком.
Вот и сейчас, прихватив тетрадь, он вернулся в беседку, уже освобожденную Еленой Ивановной от остатков послеберезового кофепития: что-что, но к этой привычке мужа она относилась с пониманием, уважением и даже с некоторой степенью восхищения.
Оставшись один, ВИ прежде всего открыл последнюю — вчерашнюю — запись. Такова была привычка, легко объясняемая: надо было подхватить мысль, уловить ее ход и либо продолжить, оттолкнувшись, либо решительно отвергнуть, либо вообще переключиться на совершенно другую тему, но в любом случае она служила отправной точкой очередной записи.
15 июня
Вот ведь как интересно: слово «иномарка» уникально, насколько я знаю, ему нет аналогов в других, по крайней мере, европейских языках — есть только описательное выражение той же идеи: машина, произведенная в другой стране, foreign car, ausländischer Wagen, voiture étrangère, coche extranjero, vettura straniero, buitenlandse auto — ну и так далее. Нет, конечно, в родных украинском и белорусском переводчик услужливо подкидывает iномарка и iншамарка, а вот в братских Болгарии и Польше все рано предпочитают на чужд автомобил и zagraniczny samochód. Правда, нашлось забавное слово в латышском — ãrzemniece, его (в кавычках) один из сетевых словарей предложил как перевод слова «иномарка». А вот на английский оно переводится как well-meaning foreigner — благонамеренный иностранец! Так-то. О чем же говорит наличие такого необыкновенного слова в современном русском языке?
Виталий Иосифович покивал, в правом углу аккуратным почерком вывел дату — 16 июня — и продолжил прерванную запись.
И правда, о чем? Уж не отражает ли это завистливое «иномарка» поражение нации каким-то комплексом? Ведь речь не об определенной национальной принадлежности транспортного средства — скажем, немецкой машине, шведской, французской или, на худой конец, корейской. Она просто — иностранная, а стало быть, символ нового статуса, богатства, значительности, принадлежности к особому кругу и прочее и прочее. Ах, он купил иномарку! Все это в русле придуманного мною же в советские времена анекдота: ну зачем англичанам ездить во Францию, когда они и так живут за границей?
Интересно, что и слово «получка» в русском языке не вполне обычно для иностранца. В отличие от зарплаты, есть в нем что-то унизительное — вроде жалованья, но победнее. Допросить бы какого-нибудь полиглота, какие слова с таким оттенком (получить что-то от щедрот, но не заработать) существуют в иных языках.
Этим сегодняшняя порция лингвистических размышлений Виталия Затуловского не ограничилась. Вот что последовало:
Важным нынче полагаю решение загадки о наличии или отсутствии родственных связей между словами «пендель» (как «поджопник») и «пендельтюр» (насколько известно, «дверь, открывающаяся в обе стороны»). С Pendeltür-то проще некуда: латинское pendulum — маятник и немецкое tür — дверь как раз и образуют маятниковую дверь, которая впускает нас в метро и магазины и выпускает оттуда. В данном случае задачей исследователя является установление: справедливо ли считать, что нога субъекта, устремляющаяся к заднице объекта с целью дать тому пенделя, совершает именно маятниковое движение? Или следует считать «пендель» как разговорный вариант термина «пенальти» и как упомянутый «поджопник» насельниками семантического поля одной лексической единицы, восходящей к английскому penalty? M-да, придется, по-видимому, обратиться к старому другу, тезке и великому этимологу Виталику Бабенко.
А вот еще социолингвистическое наблюдение, которое показалось мне любопытным. Что-то в этой особенности русского языка сродни положению дел со словом «иномарка». Речь вот о чем. Безличные обороты, разумеется, есть во многих языках, все эти looks like, seems to be и проч., но встречаются они в русском особенно часто, причем, по наблюдениям, сейчас чаще, чем раньше. Скажем, у классиков сплошь и рядом можно встретить что-то вроде «не спится, няня...». Такого добра — «не пишется», «его убило», «мне неможется» — выше крыши. А ведь это, как и полагают люди ученые, не в пример мне, есть отражение глубоко укорененной культурной особенности народа понимать жизнь человека более зависимой не от него как активной личности, а от неких внешних сил (не я не сплю, а мне не спится, не я не пишу, а мне не пишется, не я болею, а мне неможется). То есть существует фатальная сила, которая все и определяет: не дает уснуть, мешает писать, убивает, и человек не действует по своей воле, а служит объектом приложения природных, социальных, политических сил: меня уволили (кто? — страшно подумать, просто судьба такая). Вот я для интереса подсчитал количество безличных оборотов в эссе, которое переводил, и в моем переводе. Эссе небольшое, времени на арифметику много не потребовалось. И вот, на пяти страницах английского текста встретилось четыре безличных конструкции, а на тех же пяти перевода — одиннадцать. Попалось мне похожее наблюдение в книге «Русский язык» Анны Вержбицкой, вот оно: «Богатство и разнообразие безличных конструкций русского языка показывает, что язык отражает и всячески поощряет преобладающую в русской культурной традиции тенденцию рассматривать мир как совокупность событий, не поддающихся ни человеческому контролю, ни человеческому уразумению, причем эти события, которые человек не в состоянии до конца постичь и которыми он не в состоянии полностью управлять, чаще бывают для него плохими, чем хорошими. Как и судьба». Вот именно, судьба.
Ну да ладно, хватит об этом. Итак, что вспоминалось вчера. Да просто песенки, одна за другой, без видимой связи. Гуляю с Ларсиком, а мне покоя не дают «четыре неразлучных таракана и сверчок» и веселый счетовод из Тамбова, причем являются вместе, в крепкой связке. К чему бы, думаю. И понял! Там же совершенно сходные ситуации, связанные со взрывом, этаким террористическим актом, то в городе Тамбове:
Однажды динамитом взорвали старый дом,
И вот совсем случайно он оказался в нем.
Взлетает дом на воздух, а с ним и счетовод,
Он звездочки считает и песенку поет:
Живи, пока живется,
На свете можно жить!
Покуда сердце бьется,
Нам не о чем тужить!
то в деревне у деда:
Плюнул наш дед сердито,
И, перед тем как лечь,
Взял он и динамитом
Разворотил всю печь.
Утром старик задумал
Мусор убрать в углу — а там:
Веселая компания на камешках сидит
И, распевая песенки, усами шевелит.
Ужасный взрыв перенесли как ласковый щелчок
Четыре неразлучных таракана и сверчок!
А потом пошло-поехало:
По нашей улочке
Идут три курочки,
Одная впереди,
Вторая за первóй,
А третья назади.
А я один сижу на тротуаре,
Сижу, гляжу и вижу:
По нашей улочке
Идут три курочки...
Эх, сколько раз до школы еще слышал, а не знал, что это называется рекурсивным текстом и взрослые дяди и тети пишут про это ученые книги.
Надобно сказать, что в полном соответствии с придуманной Виталием Иосифовичем теорией зеркальной симметрии воспоминаний у него в голове постоянно жужжали песенки детства и юности, не давая себя вытеснить новым шлягерам (тем самым композициям, которые исполнялись и которые повсеместно вытеснили песни, которые, естественно, пелись). Он то мурлыкал «Мишка, Мишка, где твоя улыбка», то Come to me, my melancholy baby, cuddle up and don’t be blue... Да, меню было богатое. Вот на мотив «Двух сольди» звучало в мозгу «Парень я простой, провинциальный, на все имею взгляд свой специальный» (как-то ВИ захотел узнать, какое там продолжение, залез в Интернет — и полный облом: на всем гугло-яндексном пространстве нашлось единственное цитирование этих самых, только начальных, слов — в книге Валерия Генкина «Санки, козел, паровоз»). Ну и сами «Два сольди» не забывались: E’una semplice canzone da due soldi che si canta per le strode dei sobborghi, что-то вроде «это простая песня за два сольди, которую поют на улицах предместий». Ее почему-то исполняют в сериале «Ликвидация», хотя сочинили лет через десять после войны, а действие там происходит в 1946-м. Но это пустяки. Песенка симпатичная. А еще откуда-то вылезал немецкий рок Willy, noch einmal, ruft der ganzen Saal, потом на мотивчик из «Кубанских казаков» строгие правила метро:
Тростей, зонтов и чемоданов
Ты на ступеньки не клади,
По эскалатору бежать не надо,
Стой слева, справа проходи.
А за ними дедушкино нежное:
Ойфн припечек брент а файерл,
ун ин штуб из хейс.
Ун дер ребе лернт клейне киндерлах
дем алеф-бейс.
— О чем это, деда?
— А вот о чем, ингеле: в печке горит огонек, в доме тепло, а старый ребе учит маленьких детей читать. Ты ведь уже умеешь читать?
— Умею, еще как!
А еще дед Семен в подпитии, посадив внука на колени, мог затянуть бетховенскую застольную:
Постой, выпьем, ей-богу, еще.
Бетси, нам грогу стакан,
Последний, в дорогу!
Бездельник, кто с нами не пьет!
Он вообще неплохо пел, дед Семен, но баба Женя не давала ему развернуться:
— С ума спятил! Такое петь ребенку!
Хотя сама могла промурлыкать Бай мир бисту шейн, бай мир хосту хейн — они оба были музыкальны, в отличие от внука, напрочь лишенного слуха.
Позже, в студенческие времена, это не мешало Виталику орать вместе с другими:
Жрать захочешь, приди
И в пещеру войди,
Хобот мамонта вместе сжуем.
Наши зубы остры,
Не погаснут костры,
Эту ночь проведем мы вдвоем.
Тогда он еще не знал, что написал эту песню студент пушно-мехового института, был такой в Балашихе, Александр Мень — тот самый отец Александр, великий богослов, убитый при невыясненных обстоятельствах — еще бы, кто ж их будет выяснять, — который через много лет почти разрушил пионерские представления Виталия о мире и Боге.
Ну и, конечно, блатняк, Одесса, то что уже в старости с умилением слушал в передаче «В нашу гавань заходили корабли» (спасибо Эдуарду Успенскому). Про кофе на Мартинике и финики в Каире — вполне патриотическая песенка воспринималась как дворовая. А особенно сильно трогала Виталика горькая судьба несчастной девушки из Нагасаки:
У ней такая маленькая грудь
И губы алые как маки,
Уходит капитан в далекий путь
И любит девушку из Нагасаки.
Там еще что-то безрадостное происходило, а в заключение:
Вернулся капитан издалека,
И он узнал, что джентльмен во фраке,
Однажды накурившись гашиша,
Зарезал девушку из Нагасаки.
Повзрослев, он узнал, что сочинила песенку вполне-таки известная Вера Инбер — даже лауреат Сталинской премии. Правда, сочинила еще совсем молодой, когда об этой премии не помышляла, да и не существовало еще такой. И слова были немного другие — без маленькой груди (не к лицу такой эротизм приличной еврейской барышне), но все равно девушку в конце зарезал какой-то мерзавец. Музыку сочинил тоже (уж простите, правда есть правда) еврей из Марселя по имени Леопольд Иоселевич, он же Павел Русаков, он же Поль Марсель. В Россию, на родину предков, он вернулся еще ребенком, прожил очень сложную жизнь (включая десять лет ГУЛАГа) и сочинил десятки популярнейших в пору молодости ВИ мелодий (кто помоложе, слышал его романс «Когда простым и нежным взором» в фильме «Зимний вечер в Гаграх»).
Не был глух Виталий Иосифович и кое к каким песням, услышанным во вполне зрелом возрасте — за сорок и за пятьдесят. Его завораживали Une vie d’amour Азнавура и хрип Криса Ри в The Blue Cafe, а скорпионовское Here I am, will you send me an angel сразу же напоминало Авраамово хинени: вот я... И The House of the Rising Sun, конечно, и I’m Making Believe Эллы Фицджеральд. А уж когда он услышал предсмертно-прощальное You want it darker Леонарда Коэна... Да что тут говорить — кто слышал, поймет и так, кто не слышал — немедленно найдите и послушайте.
А вот с высокой музыкой ВИ был явно не в ладах и немного стыдился этой своей ущербности и — да, да — завидовал тому же Мише, который не то чтобы был усердным слушателем классики, но чувствовал ее и знал намного лучше. Сам же Виталий Иосифович, случайно обнаружив на канале «Культура» — телевизор-то они с Еленой Ивановной изредка включали, хотя он предпочитал всем каналам «черный квадрат», как называл ВИ пустой экран, полагая это остроумным, — так вот, увидав картинку с диагоналями одновременно взлетающих и падающих смычков, занятых извлечением чего-то безусловно бессмертного, возвышающего дух и т. п., тут же терял интерес и удалялся в свой шатер. Так что к постановлению Стоглавого собора, который еще лет пятьсот тому назад положил решительный запрет на такие богопротивные вещи, как игру «и в гусли, и в смычки, и в сопели», да и вообще на всякие игры, зрелища и пляски, опричь одобренных церковью, чем лет на двести оградил русскую музыку от тлетворного влияния бездуховного (как сейчас подтверждено) Запада, ВИ отнесся не то чтобы с одобрением, но с пониманием и уж точно без внутреннего протеста. Что касается позиции этого собора по вопросу двоеперстия и сугубой (по-нашему — двоекратной) аллилуйи, Виталий Иосифович не сформулировал своего отношения к ней, признав себя некомпетентным. Беда в том, что даже те мелодии, которые западали в его очерствевшую душу, он никак не мог, извините за выражение, атрибутировать: то есть сами-то мелодии помнил, они звучали у него внутри, но вот как сие произведение называется и какой композитор его сочинил — напрочь забывал. Да и вкусы у него были непритязательные, примыкал к большинству: если Рахманинов, то Прелюдия до-диез минор или Второй концерт (то есть именно то, что шибко умный Теодор Адорно назвал китчем), если Чайковский, то — к стыду своему — Первый концерт, меломану самому завалящему стыдно признаться. Правда, с детства почему-то запомнил голос из радиотарелки: «Прослушайте “Рассвет над Москвой-рекой”, вступление к опере Модеста Петровича Мусоргского “Хованщина”, в исполнении оркестра Большого театра под управлением народного артиста СССР лауреата Сталинской премии Николая Голованова». И вот этот-то рассвет ВИ помнит до сих пор и точно знает, чей он и откуда. Еще как-то раз с начала до конца прослушал орфовскую «Кармину Бурану», проникся, видно, средневековым диковатым напором. Ну а что посложнее, что в старое время называли формализмом и прочим сумбуром вместо музыки, до неразвитого слуха ВИ не доходило, не говоря уж о In С и прочих минимализмах. Одно, правда, было изъятие в равнодушии Виталия Иосифовича к высокому музыкальному искусству — был он падок до всякой дьявольщины, что звучала в самых разных сочинениях, от «Марша Черномора» Глинки и «Полета валькирий» Вагнера до «Фауста» Берлиоза, Гуно, Бойто и прочих до, страшно сказать, Альфреда Шнитке. Что уж тут поделать — видать, сказывался малоприятный мизантропический нрав ВИ, а уж если людей не жалуешь, ищешь общества нечистой силы. Вот и с оперой, если смотреть ее глазами, а не просто слушать, у него не сложилось. Со школьных еще лет. Пошел как-то — да еще с учительницей литературы — на «Евгения Онегина» и был страшно удручен пожилой Татьяной в балахоне, так что музыку уже не очень и слушал (понравились мальчику, правда, куплеты Трике), а последний гвоздь в крышку гроба, принявшего его попытки признать этот вид искусства, вбила «Кармен», ставшая второй и последней оперой, которую он выдел на сцене. Там Кармен в три обхвата стояла рядом с коротеньким румынским Хозе, и каждый из них пел что-то невразумительное, обращаясь, почему-то, в зал к совершенно чужим людям. Такая степень условности юному Виталику оказалась недоступна. Вот оперетта — это да. Веселенькая музыка, изящные персонажи, фраки... Скажем, «Прекрасную Елену» он слышал только по радио, только один раз и больше шестидесяти лет тому назад, однако ж запомнил меню пирующих ахейских царей: жирные утки, почки бараньи, два поросенка, ножки телячьи... И что поразительно, врезались в память несколько строк из арии Елены, которая пела совсем уж малоинтересные для подростка слова:
Мы часто слышим обвиненья,
Что легкомысленны мы все,
Но как нам быть, коль искушенье
Всегда сопутствует красе...
А дальше что-то вроде:
Ах можно ль нам преступлением счесть,
Если порой попадет под удар наша честь...
Сравнительно недавно, вспомнив вдруг эти слова, ВИ попытался найти весь текст — но безоглядные просторы Интернета не помогли. Ничего подобного там не оказалось. Откуда же они взялись? Сам-то он их точно не придумал. Так до сих пор и пребывает в смущении. Виталий Иосифович даже отыскал эту оперетку, худо-бедно прослушал все арии Елены, но не нашел ничего подобного. На ту же мелодию она пела нечто совсем другое:
Нет, нет, ему сердце я не отдам,
Мои уста не шепнут, не шепнут слова «да»...
Подобное отношение к музыке, впрочем, не помешало любознательному ВИ еще с юности заинтересоваться такой исторической загогулиной, как создание первого в Ойкумене сводного хора (а то и оркестра) под управлением самого царя Давида. Создан же был таковой в процессе подготовки к устроению дома Господня, то бишь Первого иерусалимского храма. Вчитавшись в источник, Виталий Иосифович (тогда — просто Виталик) выяснил, что Давид был в этом деле (как, видимо, и в других) вельми крут. Он рекрутировал в свой хор чуть не три сотни юношей приличного происхождения, сыновей Асафа, Емана и Идифуна (те вроде бы и сами были к пению способны, занимали должности начальников хора, по-современному — регентов). Как ни любил Виталик читать всякие списки, как ни трудился, но в перечне многочисленных детишек, обреченных на тяжкий труд хористов и исполнителей тогдашних музыкальных произведений на кимвалах, цитрах и псалтирях (надо же, был и такой инструмент — псалтирь, что-то вроде маленькой арфочки треугольной формы), до третьей сотни не добрался — оплошал. Так вот, можно только представить себе, что за адский шум издавали эти три сотни глоток под удары кимвалов и дребезг струн цитр и псалтирей во славу Господа! Наш-то объединенный хор студентов, исполнявший во дни юности ВИ вальс «Амурские волны» а капелла, хоть и поскромней был в громкости и живой силе, но для уха явно попристойней.
Да, приходится признаться, что мир искусства, и не только музыкального, открыл для ВИ только небольшую часть своих сокровищ, впустил лишь в подсобные помещения своих чертогов. А в парадные залы, приватные кабинеты, роскошные будуары, пещерки и уютные парковые гроты — ни-ни. Опричь искусств словесных, ВИ не увлекся почти ничем. Конечно же это не мешало ему толковать в приличествующем обстановке духе о том о сем, но это то-се его в себя не впускало, чуя, по всей видимости, его холодность и неготовность к восприятию. Особенно же досаждали Виталию Иосифовичу повсеместно распространенные ныне театральные новшества, уничтожившие милый старому сердцу ретрограда театр, от которого пахло не то чтобы лихой, но уж точно романтически-ветреной, а то и трепетной юностью, — театр традиционный, к которому он привык, приспособился еще в юности. Он хмурился от слов «иммерсионный театр» — или он иммерсивный? Один хрен, полагал ВИ, упрямо отстаивая принцип стеклянной стены и возражая против любого физического погружения в театральное действо — возможно, из брезгливости. Он решительно отвергал художественную ценность Медеи в драных джинсах и Эдипа с дредами. Увидев на представлении «Венецианского купца» (забрел то ли по нечаянности, то ли дочка повела, как же, Михаил Козаков играл Шейлока) фигуру знаменитого актера в мундире, который он принял за эсэсовский, бедняга так расстроился, что надрался в буфете коньяком до сумеречного состояния. С тех пор, как мне кажется, так в театре и не был. Эх, то ли дело раньше: на сцене Малого с толком выпивал и закусывал Михаил Жаров, сотрясал воздух Михаил Царев, стучала палкой Вера Пашенная, а в Художественном Павел Массальский, хоть и в годах немалых, играл остроумного лорда Горинга в самом что ни есть уместном прикиде английского аристократа, а не в дерюжном мешке. «Не люблю принципы, предпочитаю предрассудки», — ах как красиво.
ВИ слабо разбирался, где заканчиваются перформансы и начинаются хеппененги, но оставался хорошо если просто безразличным к обоим (обеим) этим жанрам? формам? театрального? искусства? (Прошу возможных редакторов и корректоров оставить все вопросительные знаки этой фразы, ибо они выражают именно то, что призван выразить этот почтенный препинающий знак: сомнение, неуверенность, даже растерянность.)
Вот и авангард изобразительный — всяческие инсталляции, мобили — не находил благожелательного отклика у Виталия Иосифовича. «Эх, думал я предложить хорошую, как мне казалось, идею, — говаривал он Мише, — создать съедобную инсталляцию: морковка, яблочки, котлетки румяные, графинчик наливки и прочее — продать ее на Сотбиз, и вот пожилая дама в бриллиантах под общую овацию съедает купленный за баснословные деньги шедевр. А что выяснилось? кто-то до меня придумал нечто очень похожее, хотя и не столь вкусное: в картину вмонтирован шредер, и после завершения сделки он приводится в действие и превращает это произведение в лоскуты».
Впрочем, в обществе ценителей, когда признание в безразличии к очередной композиции номер такой-то могло быть встречено холодным презрением, Виталий Иосифович с блистательным криводушием демонстрировал глубокое проникновение в замысел художника.
Ну да ладно, в завершение разговора о сомнительных музыкальных, театральных и художественных вкусах и связанных с ними обстоятельствах жизни Виталия Иосифовича следует сказать о двух важных вещах.
Во-первых, ВИ с юных лет твердо запомнил, что валторна похожа на самогонный аппарат — знал он это с того момента, когда одновременно увидел такой аппарат и валторну на даче у соседского мальчика, отец которого оказался валторнистом любительского духового оркестра.
А во-вторых, история с «парнем простым, провинциальным» имела продолжение. Виталий Иосифович, сам чуравшийся социальных сетей, попросил бывших коллег обратиться через Фейсбук к миру и граду: «Эй, кто постарше! Может быть, кто-нибудь помнит слова этой незамысловатой песенки?» Мир и град молчали две недели, а потом выделили из своей среды доброго человека по имени Вадим, который откликнулся на мольбу и прислал заветный линк. ВИ послушал блатное бульканье под гитарное треньканье, слов почти не разобрал, да и «Двух сольди» там не оказалось в помине. И, удовлетворенный, поставил мысленную «галку» против этого ранее незавершенного дела. Что ни говорите, а всякое дело надо доводить до конца.