Наступила пауза, в течение которой я, наконец, ужаснулся: Что это?
Как получилось, что Натела Элигулова и Исабела-Руфь выглядят одинаково?
Переселение плоти?
А не может ли быть, что это одна и та же женщина? Что пространство и время не разделяют, а соединяют сущее? И что существование отдельных людей — иллюзия? Две точки в пространстве или времени — что это: действительно ли две точки или линия, которую мы видим не всю?
А может, всё куда проще, и загадка с Исабелой-Руфь объясняется правдой, в которую из всех петхаинцев — кроме Сёмы «Шепилова» — не верил только я: Натела Элигулова есть всё-таки ведьма, повязанная с демонами пространства и времени теми же порочными узами, какие она сумела наладить между собой и властями? Ведьма, способная поэтому легко справляться с людьми, обладающими — согласно физиономистике — нервной натурой и уступчивой волей?
Может быть, она и заколдовала меня, глядя в затянутое паутиной зеркало и насылая на меня оттуда видение распутной испанки Исабелы-Руфь?
Быть может даже, этот слух, будто Бретская библия жива и находится в распоряжении генерала Абасова, пущен именно ею, Нателой, с тем, чтобы завлечь меня к себе?
С какою же целью?
Натела продолжала улыбаться и растирать на груди камушек, как если бы хотела разогреть его, задобрить и потом ладонью, наощупь, прочитать на нём обо мне какую-то важную тайну.
Мне стало не по себе. Я оторвал глаза от испещрённого оспинами и царапинами камня и принялся блуждать взглядом по комнате.
С правой стены в далёкое пространство за узким окном, располагавшимся напротив этой стены, напряженно смотрели отец и сын Бабаликашвили, которых, как поговаривали, в это далёкое пространство Натела и отправила. Рядом с ними висели ещё три мертвеца: Меир-Хаим, с разбухшими веками и глазами сатира; Зилфа, мать хозяйки, с тою же ехидною улыбкой и с тем же камушком на шее, только без пор и ссадин; и чуть ниже — англичанин Байрон.
Портреты были чёрно-белые, хотя под Байроном висела в рамке ещё одна, цветная, фотография молодого мужчины. Поскольку мужчина был похож на петхаинца, но сидел в позе прославленного романтика, я заключил, что это и есть Сёма «Шепилов», супруг хозяйки, наследник бриллиантов и неутомимый стихотворец.
Если бы не владевший мною ужас, я бы расхохотался. Панику нагнетали тогда во мне не только улыбки мертвецов, но — и бесхитростное лицо Сёмы. Тем более что волосы на фотографии оказались у него не светло-рыжего цвета, о чём я знал понаслышке, а малинового, — работа популярного тбилисского фотографа Мнджояна, только ещё осваивавшего технику цветной печати.
Не решаясь вернуть взгляд на хозяйку, я перевёл его к выходу в спальню — и обомлел. В дверях, широко расставив высокие сильные ноги, стоял на паркетном полу, отражался в нём и пялил на меня зрачки огромный петух. Цветистый, как колпак на голове королевского шута, и самоуверенный, как библейский пророк.
Мне захотелось вырваться наружу.
Я резко повернулся к открытому окну, но то, что находилось снаружи, за окном, само уже ломилось вовнутрь. Густой дымчатый клок свисавшего с неба облака протискивался сквозь узкую раму и, проникая в комнату, заполнял собою всё пространство. Дышать воздухом стало тяжелее, но видеть его — легко.
Не доверяя ощущениям, я поднял, наконец, глаза на хозяйку. По-прежнему улыбаясь, она поглаживала пальцами тугой хохолок на голове петуха, сидевшего уже на её коленях.
Слова, которые мне захотелось произнести, я забыл, но Натела, очевидно, их расслышала и ответила:
— Это облако. Наверное, из Турции, — и мотнула головой в сторону Турции за окном. — Облака идут с юга…
— Да, — согласился я. — Из Турции… — и, потянувшись за графином, вырвал из него хрустальную затычку, как если бы теперь уже то был комок в моём горле.
Спиртной дух мгновенно прижёг мне глотку. Задышалось легче, и, сливая водку в гранёный стакан, я произнёс очевидное:
— Сейчас выпью!
Бульканье жидкости в хрустальном горлышке встревожило петуха, и он вытянул шею. Натела властно пригнула её и, не переставая ухмыляться, обратилась к птице:
— Тише, это водка! А человек — наш…
Я опрокинул стакан залпом и перестал удивляться. Подумал даже, что порча, так открыто сквозившая в её влажных глазах сфинкса, есть порча вселенская, частица неистребимого начала, которое именуют злом и стесняются выказывать.
Натела не стеснялась.
— Натела! — сказал я. — Если верить нашим людям, ты любишь деньги. Я к тебе потому и пришёл…
— Нашим людям верить нельзя, — рассмеялась она. — Они недостойны даже моего мизинца на левой ноге! — и выбросила её мне из-под шёлкового халата: — Знаешь, что про это сказал Навуходоносор?
— Про твою ногу? — скосил я глаза на предложенную мне голую ногу. Тотчас же вспомнил, однако, что вавилонянин не был знаком ни с ней, ни даже с ножками Исабелы-Руфь, ибо жил очень давно. В чём, как убедил меня взгляд на Нателины колени, заключалась главная, но незарегистрированная историей ошибка Навуходоносора.
— А Навуходоносор сказал так: «Люди недостойны меня; выберу себе облако и переселюсь туда»!
— Значит, был прогрессистом: выбирал пространство с опережением времени! Обычно люди переселяются туда уже после кончины, — ответил я и добавил. — Иногда, правда, облака сами снисходят до них… Из Турции…
— Навуходоносор был не прогрессист, а реалист: люди, говорил он, недостойны того, чтобы жить среди них, — пояснила Натела. — Что такое люди? Лжецы и завистники! Снуют взад-вперёд с закисшими обедами в желудках. И ещё воняют потом. И носят вискозные трусы, которые влипают в жопу! А представь себе ещё напиханные в живот кишки! Ужас!
Я опешил, но Натела смотрела вниз, на петуха:
— Правда?
Петух не ответил, и она продолжила:
— За что только Бог их любит, людей?!
— Кто сказал, будто любит?! — возмутился я.
— Я говорю! — ответила Натела. — Меня, например, любит. Раз не убивает, раз потакает, значит, любит. Бог порченых любит. Без них мир давно загнил бы.
На лице её блуждала улыбка, но я не мог определить — над кем же она всё-таки издевалась: надо мною ли, над собой, или — что легче и понятней — надо всем человечеством.