Разноцветных дипломатов, возбуждённых состоявшимся успехом и предстоявшим разгулом, уже сажали за банкетный стол.
Но занимался этим не Тариел. Занималась этим Заря Востока.
— Где Тариел? — спросил я, но она не ответила.
Ответил — на родном ему, грузинском — попугай. Тариела, мол, нету.
— Сегодня же банкет! — возмутился я. — Конец апартеиду!
Заря Востока промолчала, а попугай крякнул по-английски:
— Апартеиду нет!
Я велел ему заткнуться, но он грязно выругался.
— Почему молчишь? — спросил я Зарю Востока.
— Сказали же тебе: его нету, — огрызнулась она.
— В бильярдной?
— В Квинсе, как ты ему и советовал! На кладбище. Там ведь у вас подох кто-то! А твой Тариел звонит и — плевать, грит, на банкет, тут у нас похороны затягиваются, — хмыкнула она.
— Как именно он сказал? — оживился я.
— Так и сказал — «затягиваются»! — осклабилась Заря Востока. — Ямку что ли недоковыряли?! Ты-то ведь отхоронился уже, кутить нагрянул! А он застрял в этом гавёном Квинсе! Уже второй раз за десять дней! Завёл, наверно, поблядушку из землячек!
— Успокойся! — сказал я. — Похороны да, затянулись.
— А то ты очень того хочешь, чтобы я успокоилась! — пронзила она меня злобным взглядом.
— Конечно, хочу! — заверил я. — Мне надо у тебя получить десятку, раз уж Тариела нету.
Заря Востока вскинула глаза на попугая и прищёлкнула пальцами. Попугай тоже обрадовался:
— Ты — жопа!
Мне было не до скандала. Обратился я поэтому не к нему:
— Что это ты, Заря Востока?
— А что слышал! — раскричалась она. — Сперва советуешь бросить меня на фиг, а потом у меня же требуешь деньги!
— Это не так всё просто, — побледнел я. — Объяснить?
— Я занята! — и снова щёлкнула пальцами.
Я показал попугаю кулак — и он сомкнул клюв. Зато весь проголодавшийся третий мир сверлил меня убийственными взглядами и был полон решимости бороться уже то ли за сверх-эмансипацию женщин в американском обществе, то ли за новые привилегии для индейцев в том же обществе.
Кивнув на попугая, я дал им понять, что грозил кулаком не женщине, а птице. Причём, за дело: за недипломатичность речи. Понимания не добился: смотрели они на меня по-прежнему враждебно. «Неужели хотят защищать уже и фауну?» — подумал я, но решил, что это было бы явным лицемерием, поскольку, судя по внешности, некоторые делегаты не перестали пока есть человечину.
Догадавшись, однако, что десятки мне здесь не добиться, я одолжил у попугая слово «жопа» и адресовал его третьему миру.
Шагнул я, между тем, не к выходу, а вглубь зала. К столику с телефоном: налаживать связь с цивилизацией. Возле столика паслись несколько семинолок. Пахли одинаковыми резкими духами и одинаково виновато улыбались. Даже рты были раскрашены одинаковой, бордовой, помадой и напоминали куриные гузки.
Оттеснив их, я поднял трубку. Звонить, как и прежде, было некуда. Я набрал бессмысленно собственный номер. Никто не отвечал. Не отнимая трубки от уха, я стал разглядывать затопленный светом зал.
На помосте, перед микрофоном, с гитарой на коленях сидел в соломенном кресле седовласый Чайковский. Композитор из Саратова. Которого Тариел держал за старомодность манер. Чайковский был облачён в белый фрак, смотрел на гитару и подпевал ей по-русски с деланным кавказским акцентом:
Облака за облаками по небу плывут,
Весть от девушки любимой мне они несут…
Кроме делегатов — за другим длинным столом — суетилась ещё одна группа людей. Эти гоготали сразу по-русски и по-английски. Особенно громко веселился габаритный, но недозавинченный бульдозер в зеркальных очках, ослепивших меня отражённым светом юпитера.
Чайковский зато был грустен и невозмутим:
Птица радости моей улетела со двора,
Мне не петь уже, как раньше —
Нана-нана-нана-ра.
Без тебя мне мир не светел, мир — нора,
Без тебя душа моя — нора.
Ты — арзрумская зарница, Гюльнара,
Ты — взошедшее светило, Гюльнара…
Заря Востока отыскала меня взглядом и сердитым жестом велела опустить телефонную трубку. «Пошла в жопу!» — решил я и сместил глаза в сторону.
За круглым столом, точнее, под ним, знакомый мне пожилой овербаевец поглаживал ботинком тонкую голень юной семинолки. Она слушала его внимательно, но не понимала и потому силилась вызволить кисть из его ладони. Я подумал, что он загубил карьеру чрезмерной тягой к сладострастию, ибо в его возрасте не выслеживают дипломатов из Африки.
С трубкой в руке, я, как заколдованный, стоял на месте и не мог ничего придумать.
Равномерные телефонные гудки посреди разбродного гвалта — гудки, на которые никто не отзывался — предвещали то особое беспокойное ощущение, когда бессвязность всех жизней меж собой или разобщённость всех мгновений отдельной жизни обретает отчётливость простейших звуков или образов. Отрешённых друг от друга, но одинаковых гудков. Или бесконечной вереницы одинаковых пунктирных чёрточек.
Символы всепроникающего и всеобъемлющего отсутствия! Не вещей полон мир, а их отсутствия!
Потом мой взгляд перехватила крыса. Растерянная, шмыгала от стола к столу, а потом ринулась к плинтусу и стала перемещаться короткими перебежками. Движения её показались мне лишёнными смысла, но вскоре я заметил другую крысу. За которой она гналась. Никто их не видел, и я представил себе переполох, если кто-нибудь нечаянно наступит либо на гонимую крысу, либо на гонявшуюся.