Шагая по улице с тяжёлой канистрой без цента на тоннель, я снова увидел велосипедиста в мерцающих ботинках и красных рейтузах. Он оглянулся на меня ещё раз. А может быть, подумалось мне, он вовсе и не педик. Может быть, смотреть ему больше не на кого. Или хочет сообщить, мне что канистра моя протекает.
О Нателе, с которой мне ещё предстояло оказаться наедине, я старался не думать. Я ощущал перед ней неясную вину, хотя сейчас уже жизнь тяготила и меня. Когда затекла рука, я остановился у края тротуара и облокотился на белый «Мерседес». Отдышавшись, пригнулся к канистре, но прежде, чем приподнять её с тротуара, обомлел.
Я увидел покойника!
Прямо перед носом.
Покрытый чёрным пледом и с торчащими наружу ботинками, он лежал на хромированной каталке, застрявшей между запаркованными машинами.
Я огляделся.
Всё показалось мне мёртвым. Здания, выстроившиеся вдоль улицы, пустые автомобили вдоль тротуаров, деревья, афишные тумбы, телефонные будки — ничто не двигалось. Что же он тут делает? — подумал я в ужасе о трупе и медленно зашёл ему в изголовье. Потом осторожно приподнял плед и вздрогнул ещё раз, ибо в полумраке покойник обрёл конкретность.
Это был мужчина моих лет. В тёмно-синем пиджаке поверх белоснежной рубашки и с широкой красной бабочкой. Лицо — совершенно белое — выражало недовольство, одна из причин которого представилась мне очевидной: ремень, пристёгивавший труп к каталке, был затянут на груди чересчур туго.
Очевидной же представилась мне и другая причина его недовольства. Лежал он на каталке как-то сам по себе, без присмотра, одинокий и, несмотря на парадный вид, потерянный.
Вот именно! — догадался я. Он ведь, наверное, и есть потерянный!
Закатился сюда и застрял между машинами. Но откуда?
Я опустил плед ему на грудь и снова осмотрелся, теперь уже внимательней. Вокруг было безмятежно. Обычно. За перекрёстком, в свете открытой парадной двери под козырьком, я различил двух живых людей. У одного из них светились фосфором ботинки. Присмотревшись, я различил в полумраке прислонённый к дереву велосипед и поспешил к перекрёстку.
Оба обернулись ко мне, и один оказался, как я и ждал, знакомым — в белых ботинках и красных рейтузах. Я остановился поодаль и уставился на второго мужчину. Хоть и не знакомого мне, но зато облачённого в солидный фрак с атласными лацканами.
— Кого-нибудь ждёте? — начал я.
— Ищем, — ответили рейтузы.
Я обрадовался:
— В синем пиджаке, да? В чёрных ботинках?
— Может быть! — обрадовался и фрак.
— Как это — «может быть»?! Ищете и не знаете?
— Не валяй дурака! — сказали рейтузы. — Где он?
Заподозрив ужасное, я отступил на шаг и пожалел, что, не имея оружия, оставил на тротуаре канистру с горючим.
— Надо объяснить человеку! — рассудил фрак и шагнул вперёд. — Мы, знаете ли, не знаем как он одет, но знаем о нём всё другое.
— Что именно? — потребовал я.
— Всё! Знаем даже, что вчера он был в Филадельфии.
Мне стало хуже:
— В Филадельфии? А кто он есть? То есть — был…
— Киссельборг! — сказали рейтузы. — Балетный критик.
— Балетный?! А почему не знаете как выглядит, если ищете?
— Я как раз знаю! Я танцор. Это он не знает.
— А почему молчишь — как выглядит? — спросил я.
— Слушай! — вспылили рейтузы. — Ты издеваешься! Ты же спрашивал — как одет, а не — как выглядит! Он высокий. И белое лицо.
— Подожди, подожди, — вмешался фрак. — У них у всех белые лица — когда не негры. Я имею в виду не критиков, а людей.
— Но у него слишком белое, понимаешь?
— Это плохой вкус! — возразил фрак. — Я не употребляю белил. Я люблю, чтобы люди выглядели натурально, как мёртвые!
— Ты не понимаешь меня! — вздохнул танцор. — У него как раз в жизни было очень белое лицо. Чересчур!
— Тем более! — парировал фрак. — Таких вообще надо не белилами, а румянами, чтобы было видно, что когда-то были живые, — и повернулся ко мне. — Но его привезли из Филадельфии, а Филадельфия уже давно не Нью-Йорк!
Сперва мне почудилось, будто я начал что-то понимать, но потом решил, что безопаснее убежать.
— Так где же Киссельборг? — спросил танцор.
— А зачем он вам? — ответил я.
— Слушай! — опять вспылил он. — Что ты за человек! Ты не издеваешься, нет, ты такой и есть. Зачем он нам может быть нужен, а? Не догадываешься? В конце концов, ты же сам к нам и пришёл!
— Правильно! — признал я. — А сейчас сам же и уйду.
— Постой! — вскинулся и фрак. — Как — «уйду»?! Где, говорю, критик?
— А зачем он вам? — настаивал я.
Теперь уже оба, видимо, поняли, что в помощи нуждаюсь именно я. Фрак выступил было вперёд, но я дал понять, что помогать следует издали. Он вернулся назад и сказал:
— Критик этот… Как же его в жопу звать-то?
— Киссельборг, — сказал танцор. — Но не надо о нём так!
— Да я к слову… Так вот, Киссельборг нужен мне, чтобы его похоронить. В земле. Это так принято — хоронить если мёртв.
— А как же получилось, что его надо хоронить? — сказал я и поправился. — Зачем вдруг хоронить должен ты?
— Дай-ка я объясню ему, ладно? — перебил танцор и повернулся ко мне. — Видишь ли, Киссельборг жил в Нью-Йорке, но умер в Филадельфии на ленинградском балете…
— Кировском? — перебил и я.
— Правильно, Кировском, — продолжил танцор. — Так вот, он скончался там, но сразу его сюда везти не стали: с ним хотели попрощаться и там… А сегодня ночью, конечно, привезли: утром уже панихида, придёт весь балетный мир! Мы, из балета, стараемся хоронить своих днём, потому что вечером спектакли. Понятно пока?
— Пока да! — подбодрил я его, поскольку он старался.
— Его, одним словом, выгрузили из машины, дали Карлосу расписаться и уехали… Карлос — это он! — и ткнул пальцем во фрак.
— Да! — показал тот плохие зубы. — Карлос Бонавентура!
— Карлос расписался, машина уехала, а Карлос вернулся к себе отодвинуть стулья для каталки с Киссельборгом. Понимаешь?
Не всё. Соотвественно — я и кивнул головой лишь слегка.
— Вот! Возвращается Карлос за Киссельбергом, а его уже нету! Я думаю так: те, кто выгрузили каталку, не замкнули тормоза, и он покатился. То есть коляска покатилась, а Киссельборг — вместе с ней. Понимаешь? Куда-то туда. Я всё объехал, ищу, но его нету.
— Всё понятно! — улыбнулся я. — Единственное что…
— Скажи, — разрешил Карлос.
— Почему критика привезли к тебе? — спросил я его. — Родственник? Но ты ведь даже его имени не знаешь!
— Нет, не родственник, — ответил Карлос, — но куда ж его тут ещё везти?! Весь балет хоронят у меня! Ну, многих…
— Карлос, видишь ли, был первый, кто догадался открыть дом для гомиков, — объяснил танцор.
— «Для гомиков»?
— Да, «Аполлон», — подтвердил танцор и указал рукой на вывеску за спиною Карлоса.
«Аполлон», прочёл я, «Похоронный дом К. Бонавентуры».
Я засиял от удовольствия, ибо, хотя непонимание и приносит счастье, именно понимание приносит наслаждение:
— Так бы и сказали, что — «Аполлон»! А то закрываете собою вывеску… Теперь всё ясно: «Аполлон»!
— Меня тут все знают! — зашевелился К. Бонавентура.
— Я, например, знаю давно! — соврал я. — Очень хорошая идея!
— Назревшая, — зашевелился и танцор.
— Конечно! — зашевелился теперь и я. — Все мы умираем.
— Всегда! — согласился он. — А ты тоже, да?
— Очень! Хотя не хочется.
— А почему не хочется? — удивился танцор.
— А кому хочется?!
Танцор подумал и переспросил:
— Я имею в виду — ты тоже гомик?
Я опешил:
— А ты-то сам как думаешь?
— Я догадался сразу! — обрадовался он.
— Пойдём? — рассердился вдруг на танцора Карлос.
Пока мы пересекали авеню и шагали вниз, я начал думать о Нателе, но вспомнил, что надо бы вырвать у танцора пару долларов на тоннель. Стал искать лучшую фразу. Нашёл, но выговорить не успел: каталки с критиком перед белым «Мерседесом» не было.
— Был здесь! — выдавил я.
— Увезли?! — всполошился Карлос.
— Как — увезли?! — хмыкнул я. — Кому тут нужен критик?! Особенно мёртвый.
— Людям всё нужно! — объяснил Карлос. — Что плохо лежит.
Я вспомнил о канистре. Её тоже не оказалось. Я взбесился. Посмотрел на всякий случай вверх по тротуару. Потом вниз.
Канистра стояла на месте. Рядом с другим белым «Мерседесом».
— Вот она! — воскликнул я. — Канистра!
— Что?! — не поверил Карлос. — При чём тут канистра?!
— И критик, наверное, тоже там, — ответил я.
Побежали все. Рядом с канистрой сразу увидели и каталку.
— Вот же он, сукин сын! — обрадовался Карлос.
Танцор кольнул Карлоса укоризненным взглядом, потом подошёл к голове покойника и приподнял плед.
— Да, — кивнул танцор. — Как живой: очень белый…
Карлос придал лицу философское выражение и сказал ему:
— А ты прав, он высокий… Смотри — куда ноги прут!
Я ещё раз взглянул на ботинки покойника и заметил, что подошва совершенно чиста. «Адолфо» — прочёл я на ней, заржал и стал оправдываться:
— Вспомнил кое-что. У нас в городе, где я родился, продали как-то народу импортные ботинки. Назывались «Адолфо». Но назавтра они у всех разошлись по швам. Выяснилось, что это специальная обувь для покойников. Наш министр, дурак, закупил за гроши в Италии огромную партию…
— Правильно, — проговорил Карлос. — Ничего смешного: для покойников выпускают специальный гардероб.
— А я, например, не знал, — признался танцор. — Мне всегда казалось, что жизнь для мертвецов не приспособлена.
— Это хорошая фраза, — сказал я, — потому что жизнь не для покойников. Особенно — если эмигрант.
— Каждому своё! — пропустил это Карлос. — У всех в мире свой гардероб. В балете — тоже своя обувь…
Говорить стало не о чём. Танцор покрыл критика пледом и посмотрел вопросительно на Карлоса.
— Я тоже пойду, — буркнул я. — Дайте мне только пару долларов. Да? И не обижайтесь, пожалуйста… Я всё-таки нашёл вам критика…
Они переглянулись. Карлос полез во фрак, вытащил пачку однодолларовых бумаг, отстегнул две, потом приложил к ним визитку и протянул руку.
И мы разошлись.
Канистра была теперь легче: протекло много. Шагалось мне, между тем, тяжелее.
На перекрёстке я отыскал их взглядом. Среди притихшего города, в полутьме, Карлос во фраке и танцор в мерцающих ботинках, оба полусогнувшись, подталкивали своего Киссельборга в гору. И всех их троих, да и самого себя, четвёртого, каждого из тех, кого вокруг не было видно и кто проснутся завтра в этих домах и разъедутся по городу в этих автомобилях, в том числе Чайковского с гитарой, даже Айвазовского с полковником Фёдоровым, Зарю Востока, юную семинолку, Бобби из ФБР, пакистанца с бензоколонки, — всех вокруг мне стало так жалко, что внутри больно защемило. Все они представились мне такими, какие они есть, какие есть и дожидавшиеся меня на кладбище петхаинцы: побеждённые, потерянные и жаждущие тепла.
И таким же представился себе я сам — смешным, ничтожно маленьким и лишённым любви.
Я взглянул вверх, на прожжённую звёздами и присыпанную пеплом молитвенную шаль из крохотных облачных лоскутов и искренне пожелал всем победы.