Вера в паутину досталась Нателе от матери Зилфы, искусной толковательницы камней, которые, подобно паутине, не только не боятся времени, но, как считалось раньше, таят в себе живые силы — потеют, растут, размножаются и даже страдают, а царапины, поры и дырки на них являются лишь следами хлопотливой борьбы со злыми духами. Зилфа скончалась в таком же молодом возрасте в тбилисской тюрьме, куда власти отправили её за «развращение народного сознания».
Следуя советам моего отца, муж её, Меир-Хаим Элигулов, Нателин родитель, недоучившийся юрист и популярный в городе свадебный певец, сумел доказать на суде, что, практикуя древнее искусство, Зилфа, если и грешила против власти, то — по душевной простоте, из любви к людям и ненависти к дьяволам. Присудили ей поэтому только год, но выйти из тюрьмы не удалось: за неделю до её освобождения Меир-Хаим получил уведомление, будто в камере его жену постигла внезапная, но естественная смерть, чему никто не поверил, ибо тюремные власти не выдали трупа и захоронили его на неназванном пустыре.
Петхаинцы ждали, что Меир-Хаим тотчас же сойдётся с одной из своих многих любовниц, но он удивил даже моего отца, который, как прокурор и поэт, обладал репутацией знатока человеческих душ. Меир-Хаим слыл самым распутным из петхаинских гуляк. По крайней мере, в отличие от других, он не пытался скрывать свою неостановимую тягу к любовным приключениям. Это его качество, вместе с будоражащей внешностью — влажными голубыми с зеленью глазами, широкими скулами, сильными губами и острым подбородком — досталось в наследство дочери. Говорили ещё, будто Зилфа не возражала против эротической разнузданности мужа.
Возражали — правда, всуе — её родственники. Не исключено — из зависти. Утратив терпение, они приволокли как-то Меир-Хаима к моему отцу, служившему в общине третейским судьёй, и пожаловались, что зять позорит не только Зилфу и её родню, но и весь Петхаин, ибо не умеет сопротивляться даже курдянкам. Отец мой рассмеялся и рассудил, что если кому и позволено страдать из-за эротической расточительности зятя, — то не родне и не Петхаину, а одной только Зилфе. Поскольку же она не страдает, никаких мер против Меир-Хаима принимать не следует; тем более что, согласно признанию самого певца, любит он до беспамятства только жену и каждый раз изменяет ей по глупейшей причине: при виде красоток в нём, оказывается, встаёт на дыбы какой-то жуткий зверь, затмевающий ему рассудок и отключающий память о жене.
Когда Меир-Хаим объявил об этом во время третейского суда, отец мой рассмеялся ещё громче, но, к удовольствию истцов, наказал обвиняемому завязывать на указательном пальце красную бечёвку, которая в критический момент напомнила бы ему о Зилфе и удержала от измены. Не согласившись с формулировкой своей слабости как «измены», певец, тем не менее, обещал не выходить из дому без бечёвки. Обещание сдержал, но бечёвка не спасала: жуткий зверь оказывался всякий раз ловчее него, и Меир-Хаим, поговаривали, сам уже сомневался в силе своей любви к Зилфе.
Но стоило ей оказаться в тюрьме, он перестал интересоваться женщинами, а после известия о смерти жены случилось такое, чему поначалу не поверил никто. Получив из тюрьмы Зилфину одежду и прочие принадлежности, Меир-Хаим объявил, что хочет провести первые семь суток траура в одиночестве. Он отослал дочь к своему брату Солу и заперся в квартире, не отзываясь даже на оклики участкового. На третий день родственники Зилфы стали утверждать, будто Меир-Хаим улизнул из города с заезжей шиксой, но брат и друзья заподозрили неладное.
Правы оказались последние: когда, наконец, взломали дверь, его застали мёртвым. Рядом с запиской, в которой он сообщал, что не в силах жить без Зилфы, лежал серый морской камушек с проткнутым сквозь него чёрным шнурком. Этот камушек с Зилфиной шеи Меир-Хаим велел в записке передать пятнадцатилетней дочери Нателе, которой, по его мнению, предстояли нелёгкие поединки со злыми духами.
Через двадцать четыре года, в Нью-Йорке, одна из петхаинских старушек, прибиравших к похоронам труп Нателы Элигуловой, рассказала, что — весь уже испещрённый порами — камушек этот, выпав у неё из рук когда она развязала его на шее усопшей, раскрошился, как ломтик сухаря…