Какой-то бруклинский старик прорвался на грузовике к самому безобразному монументу в столице и пригрозил его взорвать, если в течение суток Белый Дом не распорядится остановить производство оружия массового убийства. Белый Дом издал иное распоряжение. Полоумного старика окружили десятки лучших снайперов державы и изрешетили пулями. Позже выяснилось, что монументу опасность не грозила, ибо в грузовике взрывчатки не оказалось. Старик блефовал. Впрочем, его расстреляли бы, наверное, и в том случае, если бы властям это было известно. Ибо ничто не впечатляет граждан так сильно и ничто не служит порядку так исправно, как казнь на фоне столичной достопримечательности.
Прежде, чем застрелить старика, властям удалось установить, что он был не террористом, а пацифистом, задумавшим — сразу же после выхода на пенсию — единолично покончить с угрозой ядерной катастрофы. Иными словами, надобности брать его живьём не было.
Пока снайперы окружали старика, а агенты ФБР вели с ним переговоры по громкоговорителям, журналисты разыскали во Флориде его брата. Тоже еврея. Он, однако, был растерян и повторял, что не приложит ума — когда же вдруг у родственника разыгралось воображение. Всю жизнь бруклинец жил, дескать, на зарплату, а после выхода на пенсию не знал что выгоднее коллекционировать — зелёные бутылки или мудрые изречения. Правда, поскольку постепенно у него оставалось меньше сил и больше свободного времени, он начал верить в бога, отзываться о человечестве хуже, чем раньше, и утверждать, будто коллективный разум — это Сатана, который погубит мир в ядерной катастрофе.
Флоридского брата спросили ещё — лечился ли бруклинец у психиатров.
Нет, нас, мол, воспитывали в честной еврейской семье, где болеют только диабетом и гастритом.
Журналисты рассмеялись: А что бы он посоветовал сейчас брату, если бы мог.
Флоридец захлопал глазами и замялся: хотелось бы, чтобы брат образумился, забыл о разоружении и покорился властям. Но, добавил он со слезою в голосе, в благополучный исход ему как раз не верится, ибо бруклинцу всегда недоставало фантазии. То есть — он всегда отличался упрямством.
Так и вышло: старик не сдавался и настаивал на отказе от вооружения.
— Дурак! — рассудил о нём Залман. — И негодяй!
— А почему негодяй? — не понял я.
— Родиться в такой стране, дожить до такой пенсии, иметь брата в самой Флориде и потом вдруг чокнуться!
— Думаешь, всё-таки застрелят? — спросил я.
— Обязательно! — пообещал он. — Если таких не стрелять, жить станет неприятно… Бог любит порядок, и всё прекрасное держится на порядке, а если не стрелять, завтра каждый, понимаешь, будет требовать своё. Один — вооружения, другой — разоружения… Противно! Молчи теперь и смотри: солдатики уже близко…
Кольцо снайперов вокруг старика стянулось достаточно туго для того, чтобы стрелять наверняка. Запаниковав, я убрал изображение, чем вызвал искренний гнев Залмана. Звуки открывшейся пальбы возбудили его ещё больше: он выругался и потребовал вернуть на экран свет.
Притворившись, будто не могу найти кнопку, я растягивал время — пока стрельба не утихла.
В засветившемся кадре на нас с раввином наплывало лицо подстреленного старика. Оно показалось мне удивительно безмятежным, а в углу рта, под растёкшейся кровью, стыла улыбка…
Залман шумно вздохнул, хлопнул ладонью по колену, поднялся со стула и сказал, что американское телевидение лучше любого кино. Не оставляет воображению ничего. Я завёл было разговор о чём-то другом, но раввин попросил прощения за то, что выругался и удалился в зал, где уставшие за день петхаинцы заждались ночной молитвы.
Пока шла служба, я записал наш разговор в тетрадь и положил её в сейф, не подозревая, что расстаюсь с ней навсегда. А после молитвы все мы направились на панихиду Нателы Элигуловой. В трёх кварталах от синагоги.