Пришёл он один только раз, в понедельник. Накануне намеченного мною похода в особняк Нателы Элигуловой. Пришёл — и сразу же заговорил именно о ней. Не дожидаясь чая и не дав мне времени привыкнуть к его полинявшей в столице внешности. Исчезли даже волосы на черепе. Зато в осанке его появилась бодрость, ибо в Вашингтоне не признают права на печаль или поражения.
Пришёл и сразу же заявил, что разговор предстоит серьёзней, чем бывало. Иначе бы он не приехал в Нью-Йорк лично. Просил отвечать без художеств, то есть — как гражданин. Не как поэт или мыслитель. Тем более что, добавил он, Нателой заинтересовались «важные люди в системе». Так и выразился: «в системе». Словно хотел внушить мне, что вне её, вне системы, нынче существовать неприлично и что временам одиночек нет возврата нигде.
«Важных людей в системе» интересовали вопросы, на которые я ответов не имел.
Знала ли Натела кого-нибудь из американцев до эмиграции?
Могли ли петхаинцы до её приезда осуществлять связь между нею и Мистером Пэнном из Торговой Палаты Квинса? А также сенатором Холперном, то есть Гальпериным, приславшим ей, оказывается, цветы на адрес синагоги?
Возможно ли, что Бретская библия существует в двух экземплярах, и если да, то каким образом один из них мог оказаться в Израиле?
Правда ли, что, подобно своей матери, Натела принадлежит к тайной кавказской секте, которая чтит камень в качестве символа неизменяемости и телесности мира, а также верит, будто человеческий дух возникает из раскрошенного в пыль камня?
И правда ли ещё, что помимо наследственного камушка на шее Натела привезла из Петхаина груду старых окатышей — как делали то в древности уходящие в кочевье племенные вожди, которые боялись исчезновения своего народа?
Можно ли допустить, будто отец Элигуловой покончил самоубийством не из-за любви к супруге, а в результате приступа чёрной меланхолии? И можно ли поэтому предположить, что Натела уйдёт из жизни в качестве жертвы такого же приступа?
И наконец: если вдруг объявить, что она ушла из жизни именно по этой причине, — станет ли в этом кто-нибудь сомневаться?
Эти вопросы возбудили меня и породили много подозрений. Ответов, однако, я не имел. Так и сказал Кливленду, без художеств. Но он не огорчился. Смысл его визита заключался, видимо, не в том, чтобы услышать мои ответы на его вопросы, но в том, чтобы подсказать мне свои ответы. На те из моих вопросов, которым суждено было скоро возникнуть. Эту догадку мне подсказал тот единственный из его вопросов, на который я всё-таки сумел ответить. И который Кливленд задал мне с видом человека, давно уже этим ответом располагающего.
Прежде, чем задать его, он протянул мне большую фотографию, в левом углу которой стояла дата трёхдневной давности. Это был, видимо, кадр из видеоплёнки.
На фоне центральной нью-йоркской библиотеки импозантный мужчина жевал со страдальческой улыбкой проткнутую сосиской булочку. Поначалу мне показалось, что мужчина сочувствует булочке, но, присмотревшись, я пришёл к выводу, что страдание в его взгляде порождено более предметным переживанием: либо приступом гастрита, либо мыслью о неотвязном венерическом недуге.
— Абасов? — сказал Кливленд и сам же кивнул головой.
Готовность, с которой я опознал генерала, ввела Кливленда в заблуждение. Он вдруг предложил мне завтра же наведаться в роскошный особняк и выкрасть у Нателы дневник.
— Выкрасть дневник? — не поверил я.
— Или увести хозяйку из дому, — ответил не-Кливленд. — В этом случае мы позаботились бы о дневнике сами…
— Почему?! — вскрикнул я.
— Ну, а кто ещё? — не понял он.
— Почему, говорю, вы сочли возможным предложить мне такое?!
Теперь уже не-Кливленд передал взглядом вопрос Кливленду, но тот не ответил. Ответа, впрочем, я и не ждал. Он был мне ясен: Овербая ввела в заблуждение готовность, с которой я опознал Абасова, хотя с тою же готовностью я опознал бы и Кливленда для Абасова. Они стоили друг друга, ибо оба заподозрили меня в том, будто я способен быть не только гражданином, но и патриотом.
У меня возникло желание выпроводить Кливленда и предложить ему в дорогу два близко расположенных друг к другу адреса. Из чувства меры я назвал лишь один. Менее зловонный. Я потребовал у него вернуться туда, откуда он объявился. Не в географическом смысле, не в Вашингтон, а в биологическом. В утробу. И я потребовал того не в этих словах, а без художеств.
С Овербаем мы больше не встречались, хотя в утробу он так и не возвратился. Даже в Вашингтон уехал не сразу: наутро мне позвонил доктор и справился — правда ли, что Бретская библия существует в двух экземплярах. А через неделю моя жена приметила Кливленда в бесцветном «Олдсмобиле» напротив кирпичного особняка Элигуловой.
В особняк этот я так и не сходил. Из страха, что мне, увы, не чуждо ничто человеческое. Если бы вдруг Натела послала меня туда же, куда я предложил вернуться Кливленду, я бы вполне мог рассерчать и, вообразив, будто поддался приступу патриотизма, лишить её дневника.
И в этом случае я бы стал скоро горько раскаиваться, поскольку через две недели после того, как я не сходил к Нателе, и через три дня после того, как прислуживавшая ей одесситка Рая с изумлением рассказала петхаинцам, что кто-то, оказывается, выкрал у хозяйки не деньги или драгоценности, а дневник, — та же самая Рая, вся в слезах, прибежала в синагогу с дурною вестью: Натела не отпирает ей дверь и не откликается.