Петхаинцы праздновали Национальную Независимость охотно, ибо жили в квартирах без центрального охлаждения, а гуляния устраивались в холле Торгового Центра, где, несмотря на скопление выходцев из Африки, Узбекистана и Индии, циркулировал остуженный благовонный воздух.
Если бы июль в Нью-Йорке был посуше, как в Тбилиси, или прохладней, как в Москве, не было бы на празднике и меня. Я не терпел сборищ. Они утверждали правоту некоего марксистско-кафкианского учения, что человек есть общественное насекомое, коллектив которых обладает возможностями, немыслимыми для отдельного организма. Особенно моего.
Мне казалось немыслимым гуляние в честь независимости. Причём, независимости всеобщей, а не моей личной.
Об отсутствии личной напоминало мне присутствие жены. Кризис этой независимости ощущал я в тот праздничный день особенно остро: в отличие от пасшихся косяком петхаинских жён, моя не отступала от меня ни на шаг.
Раввин Ботерашвили с повисшей на его руке грузной раввиншей приветствовал нас со страдальческой улыбкой. Я поздравил его с великим праздником.
В ответ он поправил каравеллу под гладко выбритым подбородком, кивнул в сторону петхаинских жён и шёпотом поздравил меня с тем, что моя, как видно, так и не примкнула к дуализму. Наградил её за это поцелуем руки с изнанки и назвал её не «женой» моей, а «супругой». Потом повернул голову и чмокнул в волосатый подбородок свою «супругу». Похвалился, что и она всю жизнь следует за ним по пятам, «как следовала за Гамлетом тень его отца».
Я не понял сравнения, но отозвался вопросом: Не гложет ли его, не дай Бог, боль в селезёнке? Или в каком-нибудь прочем скрытом от глаз органе? Не понял теперь он. Я выразился возвышенней. Отчего, спросил, на мудром раввинском лице стынет печать вселенского страдания?
Ответила раввинша. Вчера она купила ему вот эти итальянские туфли с фантастической скидкой по случаю сегодняшней Независимости. Размер не тот, но можно разносить.
Я в ответ сообщил ей с тревогой в голосе, что местный писатель Хемингуэй застрелился именно из-за тесной обуви. Ни она, ни раввин этому не поверили. Я оскорбился, но жена ущипнула меня в локоть — и пришлось поменять тему. Спросил: Не кажется ли им, обоим супругам, что в холле пахнет пряным запахом прижжённых трав?
Воистину! — согласился раввин и качнул головой: Американская культура благовоний не перестаёт поражать воображение. Раввинша добавила, что аромат напоминает ей бабушкину деревню в Западной Грузии, что у неё ноет сердце и хочется от счастья плакать. И что она уже купила целый пакет распылителей с запахом прижжённых трав.
Гвалт в огромном холле нарастал быстро и настойчиво, как шум приземляющегося «корабля дураков». Люди стали толкаться, и всех обволакивал дух неспешащего гулянья. Повсюду пестрели разноцветные лотки: орехи, блины, пироги, пицца, бублики, шашлыки, фалафелы, раки, устрицы, тако, джаиро — всё, что бурлящий котёл Америки выбрасывает чревоугодливым пришельцам из Старого Света.
Покупали пищу все, кроме самых новых пришельцев, которые, тем не менее, понатаскали сэндвичей из дому, но к которым мы с раввином себя уже не относили и поэтому могли щегольнуть перед супругами приобретением в складчину объёмистой коробки с пушистыми кукурузными хлопьями.
Со всех сторон, даже с верхних ярусов, доносились по-праздничному наглые звуки чавканья бесчисленных ртов. Гадких запахов не было — только звуки, и, подобно раввину, я ощущал гордость за американскую культуру борьбы со зловониями.
Непонятными показались мне только отсеки для курящих. Хотя они ничем не были отгорожены, раввин с восторгом отозвался о власти, защищавшей его право оградить себя от табака. Я обратил его внимание, что эти открытые отсеки защищают его от гадкого табачного перегара не лучше, чем защитили бы в бассейне от чужой, а значит, гадкой, мочи неперегороженные зоны для писающих.
Что же касается гадких звуков разжёвывания и проглатывания пищи, — я с надеждой посматривал в сторону помоста в конце холла. Согласно обещанию, с минуты на минуту, после короткого митинга, к микрофонам на сцене вылетят из-за гардины вокалисты из Мексики — и стеклянный купол над этим захмелевшим от обжорства пространством задребезжит от бешеных ритмов во славу национальной независимости гринго. Самого старшего в братской семье народов Нового Света.
И правда: не успел я ответить на приветствие протиснувшегося к нам доктора Даварашвили, как на сцену плеснул сзади — нам в глаза — слепящий свет юпитеров, а из группы выступивших из-за гардины людей отделился и шагнул к микрофону фундаментально упитанный рыжеволосый гринго. С рыжими же подтяжками и с универсальным голосом представителя власти.
Он сразу же объявил, что все мы, собравшиеся в холле, живём в самое историческое из времён, но объяснять это не стал.
Раввин одобрительно качнул головой, а доктор шепнул мне, что этого англосакса зовут Мистер Пэнн и он является председателем Торговой Палаты всего Квинса.
Мистер Пэнн сказал ещё, что Америка есть оплот мира во всём мире. И что она представляет собой лучшее изо всего, что случилось с человечеством после того, как оно спустилось с деревьев. И создало Библию.
Раввин снова согласился, а оратор воскликнул, что будущее Америки сосредоточено в руках простых тружеников, и поэтому всем нам следует проявлять осторожность в движении к цели. Которую он опять же не назвал.
Раввин испугался ответственности, а доктор объявил нам, что оратор является его пациентом. Жена снова ущипнула меня в локоть. Чтобы я не позволил себе усомниться вслух, что Мистер Пэнн, крупный начальник и англосакс, нашёл необходимым лечиться у петхаинца.
Хотя ущипнули меня, — дрогнула рука у раввинши. Коробка с кукурузой полетела вниз. Раввин, доктор и я кинулись подбирать хлопья с мраморного настила. Сидя на корточках, Залман спросил шёпотом у доктора — не смог бы он в процессе лечения походатайствовать перед Мистером Пэнном об удвоении государственной дотации на закупку нами, петхаинцами, синагоги в Квинсе.
Ответил ему Мистер Пэнн. Объявил, что только американское правительство является правительством законов, а не людей. То есть — ответ вышел отрицательный, ибо по закону правительство не может выделить нам больше того, что нам же удалось собрать между собой.
Доктор, тем не менее, пообещал поговорить с оратором. В процессе лечения. Сказал даже, будто у нас неплохой шанс, поскольку — и это секрет — наиболее благосклонно оратор относится к грузинам. Ненавидит же он дальнеазиатов. Называет их недоносками и возмущается тем, что им не запрещают иммигрировать.
Продолжая подбирать кукурузу, доктор прыснул со смеху и сообщил, что вспомнил рассказанный Мистером Пэнном анекдот о корейцах: Даже эпилептики среди них легко тут пристраиваются. В качестве эротических вибраторов.
Раввин застенчиво улыбнулся, но я рассмеялся громко: передо мной стояли и жужжали, как вибраторы, крохотные кореянки с одинаково кривыми ногами в бесцветных ситцевых шортах.
Одна из них обернулась и растерялась, увидев меня — на корточках и со вскинутыми на неё глазами. Отшатнулась и бросила подругам звонкую корейскую фразу — как если бы вдруг оборвалась пружина в механизме. Вибраторы все вместе испортились — умолкли и тоже испугались, ибо на корточках сидел не только я. Перекинулись взглядами, проткнули, как буравчики, брешь в толпе и скрылись.
Мистер Пэнн тотчас же заговорил о них. Особенно охотно, радостно объявил он, приезжают к нам из Азии. За последние годы иммиграция корейцев выросла на 108 процентов!
Теперь уже затряслись в хохоте и раввин с доктором.
Моя жена и раввинша глядели на нас с недоумением.
Я взглянул в сторону юпитеров, на фоне которых, под аплодисменты толпы, Мистер Пэнн отошёл от микрофона и уступил место следующему оратору. Тощему корейцу с кривыми ногами в бесцветных ситцевых шортах. Кореец квакнул несколько слов, и они оказались английскими.
Спасибо, дескать, Америке! И слава! И вообще! Подумал и ещё раз квакнул: Америка лучше Кореи! Демократия! Снова подумал: Прогресс! Труд! Равенство! Братство! И вообще! Потом ещё раз подумал, но ничего больше изречь по-английски не захотел или не смог. Раскланялся и спустил в себе пружину: выстрелил корейскую фразу.
В разных конца холла одобрительно и дружно застрекотали вибраторы, и под аплодисменты толпы корейца обступили фотографы. Я опять прыснул со смеху. Залман сделал то же самое и нечаянно толкнул раввиншу, которая снова выронила из рук коробку с кукурузой. Мы втроём переглянулись, взорвались в хохоте и опять же — теперь, правда, с радостью — бросились вниз на корточки подбирать хлопья и наслаждаться внезапным ребяческим припадком беспечности.
— Жжжжж… — жужжал сквозь гогот Даварашвили и вертел указательным пальцем, подражая вибратору.
Залман перешёл на четвереньки и, мотая головой, ржал, как взбесившийся конь. Сидя на корточках, я повизгивал, терял равновесие и, пытаясь удержаться, хватался поминутно за рыжие, как у Пэнна, подтяжки на раввинской спине.
— Ещё, ещё! — повернулся к нам, всхлипывая, доктор. — Про наших докторов! — и покрутил тремя пальцами в воздухе.
— Ну, ну? — захихикал раввин.
Даварашвили проглотил слюну и зашептал:
— Про проктолога это, про жопного доктора. Они, знаешь, ставят диагноз пальцем — жик туда и диагноз готов!
— Ну, ну? — торопил раввин.
— А один проктолог из беженцев пихает туда больному сразу три пальца! Почему? На случай, если больной потребует консилиум!
Раввин расставил локти шире и, уронив голову на пол, затрясся, как в лихорадке, а потом принялся хлопать ладонями по мраморному полу. Мы же с доктором хохотали уже не над проктологом, а над Залманом. Когда раввин стал униматься, Даварашвили не позволил ему приподнять голову, — склонился над нею и зачастил:
— А вот тебе ещё: Какая разница между распятием и обрезанием? Отвечаю: распятие лучше: отделываешься от еврея сразу, а не по частям!
Зелёная фетровая шляпа отделилась от Залмановой головы и упала рядом с нею, ковшом вверх. Раввин уже стонал. Стоя теперь на коленях, доктор жмурился от беззвучного хохота и то раскидывал руки в стороны — это распятый еврей! — а то складывал их и чиркал одним указательным пальцем по другому: а это обрезанный!
Зарывшись головою в колени, я гикал, икал, считал себя счастливейшим из трёх долдонов и наслаждался беспечностью существования. Не было привычного страха, что кто-нибудь или что-нибудь снова посягнёт на моё право быть беспробудно глупым, как любой на свете праздник, тем более — праздник независимости.
Посягнула, как и прежде, жена. Пригнувшись надо мной и поблёскивая кроткими глазами, потребовала подняться на ноги.
Раввинша сделала то же самое, но — с раввином.
Даже докторша, сторонница дуализма, бросила подруг, протиснулась к нам, вцепилась в трясущиеся плечи супруга и стала вытягивать его в вертикальную позу. Все мы — «три петхаинских долдона» — походили, должно быть, на загулявших чаплиновских пьянчуг, которых жёны пытаются вытащить из грязной лужи и поставить торчком. Как принято стоять среди трезвых.
После нелёгкой борьбы жёнам удалось вернуть нас к независимым соотечественникам. Благодаря вкусу к инерции, дольше всех сопротивлялся я. Выпрямившись и защёлкнув мускулы в коленных сгибах, повернулся к доктору с раввином — перемигнуться.
С застывшими лицами, они стояли на цыпочках, не шевелились и не смотрели в мою сторону.
— Туда! — шепнула жена и развернула мою голову к сцене.
Я как раз увиденному не удивился.
Напротив: было такое ощущение, что наконец случилось то, чему давно уже пора случиться.