Идти было некуда, и я машинально вернулся к телефону.
Заря Востока рассаживала семинолок между борцами против апартеида, а я — тоже машинально — нащёлкивал свой номер, хотя по-прежнему упирался и не подходил к телефону на другом конце провода.
За круглым столом не было уже ни овербаевца, ни непонятливой собеседницы. Она, должно быть, поняла его и удалилась с ним. Попугай смотрел уже не на меня, а на Чайковского, — и одобрительно кивал головой. Старику песня нравилась и самому:
Скажи мне, наша речка говорливая,
Длиною в сотни вёрст и сотни лет:
Что видела ты самое красивое
На этих сотнях вёрст за сотни лет?
Попугай навострил уши, а старик подмигнул ему и допел:
Ответила мне речка края горного:
Не знала я красивей ничего
Бесформенного камня — камня чёрного
У самого истока моего.
Я вспомнил о Нателиных камнях. Вспомнил с нежностью и Зилфу, её мать. Себя даже вспомнил у «самого истока моего», подростком. Впервые тогда — как раз в связи с Зилфиным колдовством над камнями и самоубийством её мужа Меир-Хаима — впервые тогда испугавшимся той догадки, что тайное в природе или душе тайным и остаётся.
Вспомнил и изумлённое лицо моего отца, прочитавшего предсмертную записку Меир-Хаима о своей невыносимой любви к Зилфе. Я расслабился и затаился в ожидании той уже не отвратимой горячей волны, которая разливается из горла по всему телу, растворяя его в пространстве и времени…
Раствориться я не успел: снова подкатил бульдозер. Теперь — вконец развинченный. Забрал у меня из рук трубку и опустил её на рычаг. Я не протестовал: не ждал даже извинений. Ждал того, что было мне важнее. Десятку.
Начал он с извинений:
— Ты уж прости меня, старик, но она настаивает. С другой стороны, она права: телефон не твой, а она тут фигура — мэтр! Фигура к тому же, старик, у неё как раз вполне! Я люблю когда жопа и живот облетают бабу как карниз. Это мне нравится: у черножопых и ещё, как она, у жёлтожопых. Да, обезьяны, но — есть что помять!
Нолик обвил меня за талию и подталкивал к выходу, а Заря Востока стояла неподалёку и торжествовала. Осознав к своему ужасу, что десятки он мне давать не надумал, а надумал, наоборот, угодить «жёлтожопому мэтру» и вышвырнуть меня, я перестал его слушать. Сперва двинул левым локтём в бак, взболтав в нём горючее, а потом левою же ладонью схватил его за мошонку и сильно её сдавил.
Нолик перестал держать меня за талию: закинул голову вверх и стал глухо хрипеть. Почему-то мне подумалось, что никому на свете он не нужен, — и я решил его взорвать. Кулак мой сомкнулся крепче, но шарики в нём оказались мелкими, и искры разлетелись не оттуда, а из глаз. Догадавшись, что взрыва не состоится, я заглянул Нолику в задымленные глаза и спросил:
— Понял?
Он в ответ заскулил и пригнулся ниже.
— Норик Вартаныч! — окликнул его из-за стола полковник.
Не ответил он и ему.
— Отвечай же, Нолик! Понял или не понял? — повторил я, и теперь уже он кивнул головой:
— Понял.
Никто кроме него, однако, ничего не понял. Не поняла даже Заря Востока, норовившая зайти сбоку, чтобы разглядеть — отчего же это вдруг московский гость начал вертеться вокруг своей обширной оси.
— Норик Вартаныч! — крикнул Фёдоров. — Тебе плохо?
— Иду… — откликнулся Нолик истончённым голосом и посмотрел на меня умоляюще.
Пошёл и я. К выходу.
Заря Востока провожала меня взглядом, в котором презрение ко мне соперничало с непонятым мною восторгом по отношению к Нолику.
Ещё больше запутал меня Чайковский:
Оставьте одного меня, молю,
Устал я от дороги и от шума.
Я на траве, как бурку, постелю
Свою заветную мечту и думу.
Это мне было понятно, но, открывая дверь, я услышал иное:
О люди, подойдите же ко мне,
Возьмите в путь: я никогда не думал,
Что будет страшно так наедине
С моей мечтой, с моей заветной думой.