Марко возвращался с дальних полей, когда мягкие вечерние долины начали прорастать и зарастать сизыми кустами тумана. Между небом и землей пролетели темные комочки чирят, а в тумане отозвался коростель, казалось, он приглашал в свои владения гостей, то и дело отворяя им скрипучую калитку. Что и говорить, немудренная песня коростеля, но и она вечерами, а особенно рассветами веселит хлеборобское сердце. Идешь, бывало, на заре, прислушаешься к этому «дыр-дыр» и чувствуешь, как трудится в темноте птица — отдирает и отдирает ночь от земли.
На леваде уже темнели и срастались деревья, под ногами качалась роса и туман, а над всем миром стояла такая тишина, что слышен был плач надломленной ветки.
Марко остановился, прислушиваясь к этому плачу, потом подошел к кладке, к тому месту, где он когда-то в молодости впервые поднял на руки девушку и перенес на другой берег. Как не сошлись берега с берегами, так не сошлась и его судьба с судьбой учительницы. А под кладкой, как и когда-то, влюбленно воркует вода и так же плачут над ней надломленные ветви.
«Старею, — подумал Марко, — потому что чаще необходимого вспоминаю то, что называлось любовью, и чаще потребного с печалью или удивлением останавливаю взор на женской красе, но уже по-другому волнует она тебя — как произведение искусства, как чудо природы, и чаще в книге девичий образ раскрывает затуманенную синь далеких вечеров… Стареешь, мужик».
От этой мысли Марко резко встал у кладки и осмотрелся: не стоит ли за его плечами старость? Верба качнула над ним девичьим рукавом и струсила несколько росинок, а издали снова закричал коростель.
Марко перешел на тот берег и капризной тропой подался на другой край села — надо было зайти к Мавре Покритченко.
Когда он переступил порог землянки, Мавра как раз возилась возле небольшой печи, в которой на подоле пламени чернел единственный, с кулак величиной, чугунок. На скрип дверей вдова порывисто повернула голову, удивление и страх мелькнули на ее лице. Вот на самые глазницы налегли брови, под ними трепетно сузились диковатые глаза, а ресницы погасили в них огонь. Еще не веря сама себе, женщина выпрямилась, почему-то коснулась руками живота и сразу же испуганно отдернула их, опустила вниз.
— Чего так напугалась? — удивился Марко. Ему показалось, что Мавра в последнее время пополнела. С каких бы достатков? — Добрый вечер тебе!
— Доброго здоровья, — настороженно кивнула головой Мавра, и теперь на ее красиво округленном лице зашевелились упрямство и болезненная озлобленность. Она поправила платок цвета утиной лапы, потянулась к кочерге, сжала ее в руках и глухо спросила: — Вы пришли меня гнать на работу?
Возле усов Марка шевельнулась задиристая смешинка:
— А ты боишься ее, что сразу за кочергу ухватилась?
— Не боюсь, — глянула на мужчину и снова убрала в глаза отблески пламени.
— И я так думал.
— Что хотите, то и думайте себе, а я работать в колхоз не пойду. И не агитируйте меня, агитировали уже разные, — женщина решительно и строптиво отвернулась от Марка, снова сунула в печь кочергу и так начала ею орудовать, что жар полетел на шесток и пол.
— Хорошо же ты, как посмотрю, научилась встречать людей, — улыбнулся Марко.
— Так как они меня, — ответила от печи Мавра. Сейчас все ее лицо и увеличенный бюст были охвачены подвижным багрянцем. — Никому, никому я теперь не верю.
— И это может быть, — согласился Марко, а Мавра удивилась.
— Что может быть?
— То, о чем говоришь ты. Обидит человека кто-то раз, обидит второй раз, вот и закачается у него вера… Тебя кто-то обидел?
— Кто же нашу сестру не обижает! — со стоном вырвалось у Мавры, но и теперь она говорила к огню, а не к Марку. — Доброго чего-то не допросишься, от злого не отобьешься, да еще тогда, когда вдова имеет лицо, а не морду.
— Чистую правду говоришь: еще очень по-свински мы, мужчины, держимся, — согласился Марко.
Эти слова больно поразили женщину, она выхватила из печи кочергу, уже курящуюся дымом, обернулась к гостю, хотела что-то ответить на его речь, но сразу передумала и заговорила о другом:
— Наговорили, наплели вам три мешка напраслины обо мне?
— Сама понимаешь, не маленькая.
— Не маленькая, — пугливо повторила женщин, прислонила руку к груди и на миг с мукой на лице полетела в те года, когда бы маленькой, а потом снова озлобилась. — И пусть плещут, если языки не прищемило. Не тяжело оговорить человека, а кто ему посоветует, как это время прожить? Вот и вы стали председателем, начали порядок наводить, уже кому-то лесом помогли, людям огороды пашете, а кто мне его вспашет? Эти пальцы? — протянула хорошие, но потрескавшиеся руки к Марку, в отблеске огня они дрожали, будто осенняя кленовая листва.
Что-то в ее движениях, во взгляде и пугливости обеспокоило Марка.
«Эй, женщина добрая, видать, не пахота, что-то большее поедом ест твою душу, дрожит она в тебе, как рыбина в сетке».
— Завтра тебе вспашем огород.
— Завтра? — недоверчиво переспросила и остро, всей диковатостью глаз, измерила Марка. Какое-то нехорошее воспоминание мстительно наморщило ее лоб, но Мавра отогнала его, нервно приложила руку к красивым, с дыханием гнева губам. — За какую же такую ласку будете пахать мне?
— Не за ласку, не за твою работу, а за твою судьбу, — тихо ответил Марко.
— За мою судьбу? — вздрогнула Мавра. — А вы знаете, какая она?
— Почему же не знаю — вдовья…
И это подкосило женщину, она потеряла равновесие пошатнулась назад, с мукой посмотрела на Марка; во взгляде ее серым туманом шевельнулась боль, а уголки губ жалостно задергались двумя складками. Вдруг Мавра вскрикнула и неутешительно заголосила, слезы, догоняя друг друга, покатились по щекам и высокой груди с резко очерченными сосками. Она ладонями закрыла лицо, но скоро слезы пробились и сквозь пальцы.
— Ты чего, женщина добрая?.. — растерялся Марко. — Что с тобой? — Он подвел Мавру к столу, посадил на стул, и она, положив голову на руки, наплакалась с всхлипами, как обиженное дитя. А Марко сел с другого конца стола, подпер лицо рукой и скорбно посматривал на женщину, не умея утешить ее. Наконец она немного успокоилась, рукавами обтерла слезы и не глазами, а их туманом взглянула на гостя:
— Теперь вы все знаете о моей судьбе.
— Ничего я не знаю.
— Так будете знать. И все будут знать… Я с дитятей хожу. Ой господи, господи, что мне с ним делать в этом мире? — в ее голосе отозвалось такое мучение, такая скорбь, что Марко невольно вздрогнул и встал из-за стола. — Поэтому и на работу не выхожу, оттягиваю от себя людские разговоры, и не могу оттянуть свою бесталанность… Дитя незаконное у меня.
Марко съежил, женская скорбь впитывалась в каждую клетку его тела. Разве же не знает он, сколько вот такой матери придется выпить горечи? Он подошел к вдове, положил ей руку между плечами, и они напряженно сдвинулись, и съежилась женщина, ожидая не удара, а хоть каплю сочувствия, хотя и знала — не будет его к ней…
— И не говори, и не думай, Мавра, такого. Слышишь?
— С… — только один звук сорвался с чуб вдовы.
— Чего не бывает в жизни? Всякое случается, всякое… Только знай: любовь может быть незаконной, а дети все законные. И мы уже не судьи их, а родители, воспитатели. Понимаешь?
— В самом деле? Вы так думаете, что все дети законные? — встрепенулась женщина и тоже встала, наклонилась перед ним. — А я его убить хотела.
— И как ты могла такую нечисть в голову впихнуть? — возмутился Марко. — Ты же мать, слышишь — мать!
— На которую все будут тыкать пальцами, — застонала Мавра.
— Совсем не утешу тебя — всякие еще есть люди, и дурак может пальцем или словом резануть душу, как ножом, но от этого ума у него не прибавится…
— Если бы так отец говорил, — снова слезы задрожали на ресницах вдовы.
— Кто он?
— Разве еще не слышали, не догадываетесь? В селе же ничего не скроешь… Антон Безбородько.
— И что он?
— И просит, и грозится, и деньги дает, чтобы не делала ему стыда. К одной бабе посылает, от которой половина женщин переходит на кладбище.
Марко стиснул кулаки.
— Плюнь ему в глаза… А он же детей не имеет. Чего бы и не порадоваться этим?
— Порадоваться? — впервые в глазах Мавры шевельнулась капля далекой надежды. — Не знаю, не знаю, Марко Трофимович, что мне делать… Уже из монастыря приходили, звали к себе. Может, в самом деле податься туда?
— И не вздумай! — гневно взглянул поверх женщины, туда, откуда приходили посланцы схимы. «Ишь, услышали вороны, что горе у женщины, и сразу закружили вокруг ее души… Как еще мало мы умеем своевременно помочь человеку в тяжелое время…» — Когда родится ребенок, совсем другая жизнь начнется у тебя. Вот и присматривай свою кровинку, а она тебе сначала улыбнется, дальше забубнит, потом что-то залепечет и говорить начнет, — и сам улыбаться стал, вспоминая то время, когда его дочь лежала в колыбели.
— Скажете такое, — покачала головой Мавра.
В это время тихо, по-злодейски, отворилась дверь, и в землянку на цыпочках вошел Безбородько. Увидев Марка, он испуганно мигнул веками, опустился на каблуки, сорвал картуз с головы и сразу же рукой начал вытирать вспотевший лоб.
— Хоть здесь встретились, когда не можем на поле увидеться, — сквозь ресницы взглянул на него Марко.
— А-а-а… чего, практически, ты здесь? Будто сюда и не по пути… — растерянно пробубнил Безбородько, осторожно упиваясь глазами в лицо Марка и Мавры: говорили ли они что-то о нем? Этой дурехе, практически, теперь хватит совести рассказать о том, чего он больше всего опасался.
— Чего я здесь? Пришел сказать Мавре, чтобы выходила на работу.
Безбородько облегченно вздохнул, тихонько фукнул, деланно улыбнулся:
— Вот оно что! Работу, работу подгоняешь, за все хватаешься, чтобы не упустить? Стараешься снова заработать какую-то медаль или орденок? С нашими людьми не заработаешь. А я, грешным делом, подумал себе: не понравилась ли, практически, тебе Мавра? Чем не красавица она?
Это кощунство передернуло Марка, но он сдержался, а у Мавры болезненно затряслись веки.
— А чего ты убиваешься? — хотел похлопать ее по плечу Безбородько. — Ставь на стол какую-нибудь паленку и угощай нового председателя, если не хочешь старика. С новым председателем, да еще с вдовцом, хорошая вдова никогда не пропадет, — пас взглядом то Марка, то Мавру, пустил жирный смешок, рассчитывая им хоть немного развеселить женщину, но не развеселил, а еще больше опечалил.
У Марка же возле глаз выразительнее очертились пучки морщин.
— Умную же ты, Антон, имеешь голову на плечах, умную.
— Спасибо и за это. От тебя, мужик, не так легко дождаться похвалы, — оживился Безбородько. — Может, и в самом деле нам хлопнуть по рюмочке?
— А чего же, можно, — пронзительно посмотрел на Безбородько. — И знаешь, за что я хотел бы выпить?
— За какие-то новые идеи или за то, чтобы росло-зеленело? Угадал? — беззаботно спрашивает Безбородько.
— Нет, не угадал. Мы выпьем за твоего сына или дочь, что родит Мавра.
Безбородько от неожиданности, задыхаясь, впопыхах глотнул воздуха, побледнел, обмяк, будто из него вынули сердцевину. В глазах сначала мелькнул испуг, а потом его сменило страшное опустошение.
— Ты… ты все, практически, знаешь? — на искривленных губах, будто привязанные к ним, плачевно дрожали слова.
— Знаю.
Безбородько ладонью провел по лбу, с безнадежным укором взглянул на Мавру.
— Сказала? Зачем ты?..
Вдова забилась в уголок, всхлипнула, а он тяжело спросил у Марка:
— И как ты? Радуешься?…
— Радуюсь, Антон. Но не так, как подумалось тебе. Разве же это не радость, что у тебя наконец будет ребенок, что ты тоже становишься отцом, а не бесплодным деревом?
— А может, лучше без него?.. Эх, Мавра, Мавра, довела ты меня до беды и стыда, — сказал невесело, а из глаз не сходило опустошение. — Еще, гляди, не поздно что-то сделать, а ты к людям с наветами, наветами…
Мавра молча заплакала, Безбородько трагически махнул рукой, расстегнул пиджак и достал из одного кармана бутылку, а из другого кусок залежалого сала.
— Ну вот, выпьем или что? — обратился к Марку. — Потому что больше нечего делать… Ситуация…
— Непременно выпьем, Антон, — Марко на полке для посуды нашел глиняные стопочки, поставил их на шатком столе, сам налил водку. — За твое дитя, за продолжение твоего рода.
— Эт, — безнадежно сморщилось все лицо Безбородько. Думая свою думу, он поднимал рюмку, как каменный жернов. — Ты же пока никому ничего не говори, потому что, может, дитя и безжизненным будет, а молва заранее пойдет по всему району.
Марко остро измерил Безбородько:
— Что это у тебя за глупые разговоры?
— Мавра же хотела избавиться от ребенка — в погреб падала. А это дело такое… деликатное… Помолчи пока что, братец…
Марка аж затрясло, он подошел к Мавре, как-то уговорил ее сесть за стол…
Трудной была эта ночь для Марка. Перед ним сидело двое людей, которые имели сякую-такую любовь, а теперь оба проклинали ее и каждый считал себя обиженным. Марку негаданно пришлось быть и судьей, и защитником, и руководителем, и набиваться в крестные родители. Он даже поддабривался к Безбородько, чтобы добыть из него скупую искру родительского чувства. А тот хмурился, сокрушался, выкручивался, последними словами клял в душе и Марка, и Мавру и сидел возле неродившегося ребенка, как на похоронах. С горем пополам как-то примирив Антона и Мавру, Марко первым вышел из землянки.
Бархатная праздничная тишина пеленала весеннюю землю, в этой тишине роилось глубокое бездонное небо, между его роями к самому надземью гнулся Млечный Путь, рассеивая над лугами серебряную пергу. Небесная пасека напомнила Марку об их настоящей, убогой, всего на двадцать один улей, и он огородами, а потом полями пошел к дубраве, где в предполье потерялась небольшая пасека.
В лесу стало еще тише, здесь пахло прелой листвой и горьковатым соком черемши. Вся дубрава сейчас так была осыпана звездами, что казалось — небо поймало ее в свою золотую сеть и призадумалось: что ему делать с этим уловом.
Марко вышел на пасеку, окинул ее внимательным взглядом. Между рамочными ульями, как окаменелые рыцари, стояли высокие дуплянки. Они, будто шлемами, были накрыты большими полумисками. Марко прислонился к одному улью, и он отозвался мелодичным гудением. Сейчас в прохладный час тысячи пчел становились заботливыми матерями — обогревали собой соты с не родившейся детворой. И это снова перенесло его в землянку вдовы, словно он оттуда прихватил частицу ее кручины. Нелегко, ох и нелегко тебе будет, женщина добрая, не одни глаза, не один язык обидят твое несчастное материнство, но ты не имеешь права обидеть дитя. И может, у тебя никогда ничего лучшего на свете не будет, чем оно.