В предместье, недалеко от большака, за оградой и колючей проволокой стоит это серое двухэтажное здание, здание человеческого падения и подлости, нерешенных страстей и неописанных трагедий, страданий и раскаяния.
Марко стоит возле кованных одноглазых дверей, словно перед потусторонним миром. И только одинокий недоразвитый подсолнечник, неизвестно как выросший возле тюрьмы, напоминает, что не только тени искалеченных душ скучились возле каменной ограды.
«Нет, я не буду вспоминать о вас, а буду держать в памяти вчерашний вечер, девичьи песни и девичью скорбь, потому что только из-за нее я приехал сюда», — приказывает себе Марко. Одни видения отходят от него, а вместо них приближаются тени тридцать седьмого года, он морщится от самого воспоминания об одной из тяжелейших, как он в глубине души считал, человеческих трагедий: это когда неизвестно кем выпущенная на свет змея подозрения проползла между людьми и вчерашнего друга назвали врагом, бойца — шпионом, творца — продажным человеком, а хлебороба — хлебогноителем. Но и тогда, когда злодейство каждую ночь паковало в тюрьмы ни в чем не повинных сынов, а везде по жилищам стояла печаль, когда злобный доносчик измельчал до предела подлости, а верная душа принимала муки, свято веря своей Родине, когда теряли головы даже самые умные люди и когда на плаху поднимались орлы революции, в самых неожиданный местах и условиях можно было встретить по-своему незабываемых людей. Таким был и начальник тюрьмы, потомок донского казака Степан Петрович Дончак.
Чистой совестью, умом, правдивостью и даже хитростью он спас не одного человека в то по-библейски трагическое время. Помог он тогда и Бессмертному. Уже с воли Марко пришел с благодарностью на квартиру Степана Петровича, а тот отмахнул здоровенной косарской рукой и благодарность, и клубы табачного дыма, а потом невесело сказал:
— За правду, мужик, не благодарят, — это закон нашей жизни; за нее и я поднимал саблю от Дона и до Варшавы. И не приписывай мне лишнего. А когда, может, и я стану арестантом, выпей рюмку за мое здоровье или, может, за душу.
— Неужели и вас хотят съесть? — аж задрожал.
— Хотят, Марко, — ответил с доверием. — У меня, оказывается, в тюрьме меньше врагов, чем хочется одному человечку. Он со своего кабинета разнарядки спускает: кровь из носу, а выяви столько-то врагов…
— Неужели это правда? — ужаснулся Марко.
— Даже это правда, и потому кривда нависла над моей головой. Вот и не знаю, куда, в какую сторону завтра качнутся мои весы. Ну, будь здоров. Сей, Марко. Наше дело сеять: и зерно, и правду, а главное — людей любить и верить им. — Высокий, немного сутуловатый, с первой сединой во вьющихся волосах, он встал из-за стола в поношенной рубашке котовца, на которой тускло поблескивал орден Боевого Красного Знамени…
Вот уже восемь лет пролетело с того дня. Сколько воды и сколько крови сбежало в реки и землю! Сильно ли изменился за эти годы старый котовец Степан Дончак?
У ворот скрипнули одноглазые двери, и перед Марком появилась высокая фигура начальника тюрьмы. Он немного раздался в плечах и в туловище, сизоватым румянцем налились щеки, совсем поседели вьющиеся волосы, а в карих колющих глазах и в морщинах вокруг них залегла неспокойная усталость.
— Здоров, Марко, — протянул руку, пристально присматриваясь к мужчине.
— Доброго здоровья, Степан Петрович. Будто сомневаетесь: я или не я?
Дончак улыбнулся:
— В тебе, Марко, я никогда не сомневался. А просто присматриваюсь к твоему иконостасу. Много заработал ты благородного металла.
— Было на чем, было и за что, Степан Петрович.
— Молодец, Марко, молодец, хотя и до сих пор, как кое-кто поговаривает, ломаешь дрова.
— С дровами теплее.
— Гляди, не доломайся до дрючкования. Ну, пошли ко мне, — махнул рукой на тюрьму. — Какая нужда пригнала тебя сюда? Только не говори, что приехал меня увидеть, все равно не поверю. Меня стараются поменьше видеть.
— Дела пригнали, Степан Петрович.
— Да, теперь у каждого под завязку дел. А может, вспомнил тюремные харчи?
— Пусть их черт вспоминает.
В небольшом прокуренном кабинете они сели за стол, на котором еще поблескивал утренней росой жасминный цвет.
— Закоптишь, Марко? — придвигает папиросы и достает зажигалку тюремной работы.
— Спасибо, до сих пор не научился.
— А я до сих пор отвыкнуть не могу, — пристально присматривается к Марку. — Значит, снова председательствуешь, пашешь, сеешь, даже чужие рои переманиваешь к себе.
— И это знаете? — чистосердечно удивился Марко.
— И даже то, что успел с Киселем заесться. Не заботишься о безопасности своих тылов.
— А чем их делать безопасными, поросятами?
Степан Петрович засмеялся:
— Можно и медом. Но ты человек упрямый, и я рад за тебя. Какой волей или неволей прибыл ко мне?
— Любовь принесла, Степан Петровичу.
— Говори-балакай! — изумленно глянул и тряхнул седым вихром. — Или, может, твоя милка, если обзавелся такой, ненароком попала в мои покои?
— По женской линии я не мастак, — нахмурил Марко лоб. — Здесь дело сложнее, не знаю, приезжал ли кто сюда за тем, что может стать любовью.
— Что-то ты загадками заговорил.
— Начну проще. Скажите, Степан Петрович, как вы понимаете любовь?
— Оставь, Марко, свои шутки! — весело наморщился мужчина. — Ты еще через двадцать лет задай мне такой актуальный вопрос, когда я уже с печи не смогу слазить. Ну, что хитришь? О твоих некоторых фокусах я больше слышал, чем ты думаешь. Еще не всыпали тебе хорошо по одном месту?
— Кому из нас не перепадает по тому месту? Так не хотите, сказать, что такое любовь?
— Лучше тебя послушаю, ты же младше.
— Пусть будет по-вашему, где мое ни пропадало. Любовь, я себе мыслю, — большое дело!
— Да ты ба, какое открытие! — засмеялся начальник тюрьмы. — Ты это с какой-то трибуны скажи, осчастливь людей.
— И скажу! — загорячился Марко, румянцы на его щеках начали подползать к неровной подковке усов. — Что случилось бы с человеком, если бы у него какой-то нехороший чародей забрал любовь? Стала бы она двуногим животным, а может, даже и тварью. И недаром уже при капитализме были Ромео и Джульетта.
— Еще раньше — при феодализме, — поправил Дончак, — уже с любопытством слушая Марка.
— Вот видите, даже еще до капитализма так любились люди, — будто обрадовался Марко, хотя нарочно перепутал формации, чтобы лучше втянуть в разговор Дончака. — Но тогда все было проще: не было таких страшных войн, как теперь, и потому больше было и джульетт, и ромео. А кто теперь напишет о такой любви, когда есть Джульетта, но некому ее любить? Это не только девичье горе, а, если подумать, и государственная беда, потому что уменьшается в ней любви. Не так ли мыслю?
Степан Петрович пожал плечами и развел руками:
— Думаешь ты, Марко, так, но к чему все это ведешь — никак не пойму.
— К чему я веду? К самому простейшему: что к девушке и теперь непременно должен ходить парень, ворковать ей что-то, как голубь, шептать в одно ухо правду, а в другое, может, и привирать…
— Зачем же привирать? — насторожился Дончак.
— А разве же вы когда-то не привирали своей, что она лучшая на свете?
— Ох, и хитрый ты черт! — расхохотался Дончак. — Даже я за такое преувеличение. Хорошо прядешь свою нить, только что шьешь ею?
— Это уже зависит от вас. Надо, чтобы жизнь кружила, как жизнь: чтобы вечерами молодые любовался и звездами, и вербами, и дорогами, надо, чтобы парень девушку прижимал к себе и руку ей клал на грудь и чтобы потом к этой груди тянулось дитя и засыпало возле них, как и мы когда-то засыпали. Тогда наши дети будут расти спокойными, кроткими и добрыми, а не истерическими сиротами, которых горькая любовь или баловство подкидывали под чужие двери. Это я говорил в широком масштабе, а теперь хочу о девушках своего села. Чахнут они без любви. Так отпусти мне, Степан Петрович, тех ребят, которые имеют небольшую и не очень плохую статью.
— Вот так вывел концы! — оторопел Дончак. — Да в своем ли ты уме, мужик, или ты с похмелья приехал ко мне!?
— Я при своем уме, а во рту и росинки не было, — ничуть не смутился Марко. — Так не дошла до вас моя слезная просьба?
— Нет, это невозможно. Это неслыханно по своей смелости и, извини, наглости! — Дончак встал со стула, прошелся по кабинету и остановился перед Марком, укоризненно покачивая головой.
— В самом деле, это неслыханно, — согласился Марк, — но, если подумать, возможно.
— Как ты все быстро и с плеча решаешь, — поморщился Дончак. — Скис уже?
— От этих слов и молоко скиснет.
— Ну, предположим, я пошлю в твой колхоз нескольких арестантов…
— Не арестантов, Степан Петрович, а уже освобожденных и равноправных граждан, которые должны честной работой отработать свои сякие-такие грешки, — деликатно поправил Марко.
— Пусть будет так: свободных и равноправных, — почувствовалась насмешка. — И ты скажешь им, что они из тюрьмы сразу же попадут в женихи? Не принизишь ли ты этим свое чудное намерение и не многовато ли даешь чести новоиспеченным женишкам?
— Что вы, Степан Петрович! О нашем намерении никто, кроме нас, вовеки не будет знать. Это же такая деликатная вещь. Просто я беру ребят работать в колхоз ровно на такое время, какое они не досидели здесь.
— А потом половина их разбредется по своим домам.
— В добрый час. Но кто-то останется и в нашем селе. И радость познает от честной работы, и под звездами свою любовь найдет, и свадьбу справит.
— Нет, нет, Марко, это совсем не типично, как пишут некоторые критики.
— Не типично, но дети типичными будут. Вот увидите на чьих-то крестинах.
— Агитатор, где ты взялся на мою голову? Разве таким способом ты решишь этот вопрос?
— Конечно, нет. Но если даже одному человеку мы сделаем добро, то это будет добро!
— Нет, нет, Марко, я не могу этого сделать.
— Почему же не можете? — спросил с просьбой и болью. — Добро же, а не зло в ваших руках.
— Это добро называется превышением власти. Думаешь ты об этом своей горячей головой?
— Пока что думаю. И хоть каким я был небольшим начальником, где мог — превышал свою власть. И главное, почти никто не порицал меня за это.
— Ты можешь! Ты и не такое можешь, сегодня уже доказал, — оживился Степан Петрович. — И как это выходило у тебя?
— Когда я был председателем колхоза, то превышал свою власть и по пшенице, и по ржи, и по сахарной свекле, а проса собрал больше всех на весь район — об этом превышении и в газете писалось. Вот и ты, Степан Петрович, превысь свою власть.
— Ох, и хитрец ты, Марко, каких мало на свете есть! Куда загнул!?
— Однако же на добро или на зло я загнул?
— Кто его ведает, — призадумался Дончак. — Не знаю, если послушаться этого совета, как оно выйдет у тебя, а у меня — плохо. Подведешь ты меня под монастырь.
— И вам будет хорошо, — убедительно сказал Марко. — Это столько же людей потом с признательностью будут вспоминать старого котовца Дончака.
— Ох и лисица же ты! — покачал головой начальник тюрьмы. — У тебя что ни слово, то новая хитрость. Послушать тебя, так мне после смерти еще и памятник поставят за это дело.
— Едва ли какой-то начальник по вашей профессии заслужит такой чести, потому что профессия ваша, извините, не имеет перспективы роста.
— Убил, убил ты меня, Марко! — улыбнулся Дончак, а в морщинах под глазами, в глазах и кустистых бровях шевельнулась боль. — Ты, может, думаешь, я вприпрыжку бежал на эту должность, чтобы не иметь перспективы роста?.. Я, поверишь, плакал у секретаря окружкома, как ребенок. А мне сказали одно: так нужно… Еще какие имеешь, сват, претензии ко мне? — И словом «сват» он сам себе облегчил боль и уже с некоторой насмешкой посмотрел на этого странного, с неровной подковкой усов мужчину.
— Претензий нет, — душевно ответил Марко. — Разве я не знаю, что ваша работа радости не кладет на сердце? И очень порядочным надо быть человеком, чтобы не отупеть от ежедневной людской подлости и страданий. Я до сих пор не могу забыть следователя, который вел мое дело в тридцать седьмом году.
— Черноволенко? — в хмурой задумчивости прикрыл тонкими веками глаза.
— Черноволенко. Ох, и упорно же допрашивал он меня, с огоньком. Непременно хотел прицепить мне ярлык врага народа. После первых допросов он уже не говорил со мной, а визжал, ворчал, грозился, матерился, ревел. Все на испуг брал. И таки перепугал однажды.
— Кулаками?
— Нет, мелочностью, тупостью души и ума. А кулаками или танками сам черт, где-то, не испугает меня, — стреляный я уже воробей.
— Ну-ка расскажи, Марко, и об этом.
— Для чего?
— Как-то слышал краем уха, что Черноволенко из эвакуации снова приезжает сюда. От фронта открутился. Рассказывай.
— Да невеселая это история.
— А мне мало приходится веселое слушать.
— Ночью вызывают как-то к нему. Иду — качаюсь. На столе у Черноволенко вижу котомку из своего дома, две буханки, что-то завернутое в белую материю, масло, наверное, несколько раздавленных головок мака — как раз Маккавей был, и крошечный, с грецкий орех, узелок. Догадываюсь — передачу принесли. Мать даже о маковниках не забыла, знает, как я их люблю. Вспомнил я дом и ощутил, что слезы покатили не по щекам, а вглубь. Жаль мне стало и себя, и матери, и жены, и дочери, и даже этих маковок из нашего огорода, которым Черноволенко провалил головки, выискивая в них записку или какого-то беса. Вот он подошел ко мне, холодный, словно кладбищенский камень, с круглыми проржавленными румянцами на щеках, показывает маленький узелок:
— Подсудимый, что это такое?
— Не знаю, сквозь материю еще не научился видеть.
— Научим, — многозначительно пообещал мне. — А пока что так посмотри. — Развязал узелок, и в нем я вижу, спасибо домашним, комочек родной земли.
— Ну, что это? — спрашивает меня, надеясь на чем-то поймать.
— Земля, — отвечаю и наклоняюсь к ней, чтобы поцеловать. Но Черноволенко молниеносно отдергивает руку и еще с большим подозрением прощупывает меня взглядом: не подумал ли глупой головой, что я хочу проглотить какой-то условный знак или документ.
— Земля? — недоверчиво переспрашивает.
— Ну да, из села, где я родился.
— И где ты не умрешь, — отрезал Черноволенко. — Для чего тебе передали ее?
— Понюхайте, почувствуете, — говорю, надеясь, что вспомнил он обычай наших дедов и родителей и что земля и ему хоть немного смягчит душу.
Снял Черноволенко очки, осторожно поднял узелок к носу, будто он мог выстрелить.
— Чем пахнет земля? — спрашиваю его.
— Чем? — вперяет в меня глаза. — Червяками пахнет. — Мне сделалось жутко: неужели так может измельчать человек, что ему и земля, на которой он родился, с которой ест хлеб, пахнет червями. И тогда я впервые сам стал следователем над Черноволенко.
— Сам ты несчастный тюремный червь. И по какому закону и беззаконию ты, недочеловек, имеешь право судить людей, которые любят землю?.. — Ну, а что дальше было — вы знаете. До последнего своего дня не забуду, как оттаскивали вы меня от еще не вырытой моей могилы. Тогда вы большим рисковали… Так отпустите мне, Степан Петрович, ребят с небольшими и приличными статьями.
— Боюсь, сват, что после этого, как говорят у нас, кому-то будет свадьба, а курильщикам — смерть.
— Не бойтесь, Степан Петрович. И мы с вами на чьей-то свадьбе погуляем.
— То на крестины приглашал, а это на свадьбу, а куда дальше пригласишь?
— Над этим еще подумаем… Будем сватами?
— Хорошо, Марко, — решительно сказал Дончак. — Дай подумать в одиночестве, потому что ты совсем забил мне баки. А утром приходи сюда.
— Вот и спасибо, Степан Петрович, — кланялся Марко, будто все уже было договорено. — И от себя, и от наших красавиц спасибо. Только же выбирайте мне ребят, как перемытых, без разных штучек…
— Выкуривайся скорее, агитатор, — полушутливо прикрикнул на него Дончак…
Почти во всех наших городах собрание краеведческих музеев начинается с мамонтовых бивней и скифских баб. Эта традиция не обошла и музей, в который сейчас входил Марко Бессмертный: сразу же из всех уголков первого зала в него вперились темные несовершенные фигуры, которые не имели ничего общего с женской красотой, а над ними в нескольких местах красовались многопудовые мамонтовые клыки.
— Добрый день, вы осматривать наш музей или экспонаты принесли? — из-за каменных памятников, как блестящее завершение давних эпох, вышла молодая приветливая женщина, в которой все подчеркивало материнство и искренность. И даже тряпка, какой она снимала пыль с камней истории, не казалась лишней в ее красиво округлой руке.
Марко невольно улыбнулся и поклонился женщине:
— Принес экспонат.
— Древний или современный?
— Современный.
— Сами нашли?
— Сам нашел.
— Покажите, пожалуйста.
— Можно и показать. А вы кто будете?
— Я?.. Уборщица, — смутилась женщина, — но страх как люблю все рассматривать, что приносят к нам. Или вам позарез надо к директору? Так его сейчас нет, и феодалиста, и современника тоже нет: поехали по районам.
— Коли нет начальства, то взгляните вы, — Марко с улыбкой покосился на женщину и начал выставлять своих коньков прямо на каменные плиты.
— Ой, как хорошо и смешно! — сразу вскрикнула и засмеялась молодица, когда увидела конек с печатью. — И это вы самые делали?
— Нет, один дед из села.
— Дед? А фантазия молодая! — уже восторженно осматривала второго конька. — Как звать-величать вас?
— Марком Трофимовичем.
— А я Валентина Александровна. Очень славные ваши экспонаты, но, к сожалению, не по нашему профилю. Я сейчас же сбегаю в Дом народного творчества — приведу товарища Мельника или Киселя. — Женщина стремглав выбежала из музея, а Марко насторожился: какого это Киселя приведет она. Через несколько минут Валентина Александровна вернулась с блондинистым молодцем, на груди которого красовались орден Отечественной войны и серебряная партизанская медаль.
— Кисель Юрий Андронович, — просто и приветливо отрекомендовал себя молодец и сразу же на корточки присел возле экспонатов. Он молча долго осматривает коньки, и сяк и так примеряется к ним, потом морщит лоб, и, в конце концов, улыбка округляет его губы.
— Здорово! Истинный художник делал их. Эти коники далеко попрыгают.
— В самом деле? — тоже радуется Марко.
— Я их сразу же беру на республиканскую выставку. Не возражаете?
— Аж на республиканскую?
— Надеюсь, они и дальше попрыгают, — сильно жмурится Юрий Андронович.
— Что вы? — еще больше удивляется Марко.
— Поверьте, на такие вещи у меня есть нюх. Спасибо, что принесли. Зайдите к нам завтра утром — оформим все документально. И деньги вашему мастеру переведем…
Марко бездумно начал слоняться полуразрушенным городом, черные обгорелые дома которого уже брались свежими лесами и звенели женскими голосами. И вдруг, как ножом в спину, кто-то сразу ударил его удивленным полузабытым голосом:
— Марко Проклятый!
В неистовом гневе задрожал Марко и резко обернулся. Напротив него, растопырив ноги, стоял невысокий мужик, в котором все было округлым: и глава, и щеки, и румянцы, и галифе, и живот.
— Я не знаю, кто из нас проклят, гражданин Черноволенко, — с ненавистью бросил ему между глаз.
Черноволенко увидел на груди Марка Золотую Звезду и от неожиданности оторопел, сорвал с переносицы очки, а потом смущенно и растерянно улыбнулся. Его приценивающиеся глаза, которые только что хотели что-то выковырять из мужчины, сделать его меньшим, сразу, как сеткой, огородили первое выражение и осели в глубину.
— Извините, извините, Марко, как ваше… отчество. Я неуместно вспомнил…
— Свои проступки перед людьми? — безжалостно секанул мужчина.
— Проступки? Что вы имеете в виду? — будто удивился Черноволенко, на его лице увеличились ржавые круги румянца. — Ну, с вами, значит, случилась когда-то неувязка. Но это только ошибка.
— Это вы самая страшная наша ошибка! Надеюсь, уже больше вам не придется допрашивать людей?
— Но почему? — удивился и обиделся Черноволенко.
— Хотя бы потому, что вы никогда не страдали с людьми — ни до войны, ни в войну. Перешли на другую работу?
— Я другой специальности не имею, — глупо вырвалось у Черноволенко.
— Вон как!.. Тогда езжайте ко мне в колхоз. Я, пока не поздно, научу вас ходить возле земли.
Черноволенко сначала негодующе загордился, а потом засмеялся:
— А вы до сих пор не растеряли крестьянский юмор. Ач, куда занесло вас! И это потому, что все ваши мысли крутятся лишь вокруг земли, а кому-то надо решать и другие проблемы. Вы прямо рассмешили меня: представляю картину — следователь работает у бывших подсудимых…
— Это не страшно, страшнее будет, если бывшие подсудимые начнут судить следователя за его… неувязки, — с отвращением отвернулся от Черноволенко и пошел к отелю.
Вечером позвонил Дончак.
— Какие еще, Марко, умные планы вынашиваешь в своей голове? — спросил с доброжелательной насмешкой. — Никаких? Диво дивное бывает на свете. И не готовишь налеты на другие учреждения?.. А твой прожект, хотя и очень, чтобы не сказать хуже, причудливый, таки выгорел. Начальство поддержало его, хотя и долго хохотало, когда я детально рассказал, что такое любовь в твоем понимании. И вышло по-твоему: любовь побеждает все!.. Ты слезу пускаешь? Настоящую или телефонную? Ну, будь здоров, причинный!