Что-то альковное, любострастное есть в густосладком и властном благоухании жасмина. Буйно расцветший куст его, словно возлюбленная, заглядывает в окно молодого Киселя и встряхивает на подоконник ароматную росу.
Недалеко от куста в уютном уголке заворковали, разбрызгивая смех, молодые влюбленные, и Юрий Андронович, грустно покачав головой, приоткрывает окно. На мужчину из светлой темени белыми глазами смотрит куст жасмина, а на подоконные лежит опавшая роса и крошечки желтой пыльцы…
Еще так недавно и так давно и он возле этого куста говорил самые лучшие слова своей грустноглазой Марьяне, а она стыдливо прятала голову на его груди, ближе к сердцу. Это были счастливейшие минуты его жизни, когда казалось, что он все сможет сделать, когда мерещилось, что даже шелковистая, прозрачная темень ночи, и звездная пыль небесных путей, и лунное сияние, и сказочные силуэты древнего города совершались для них.
— Взгляни, Марьяна, какая волшебная ночь…
Но слово «ночь» всегда бросало девушку в трепетную дрожь.
— Чего ты боишься? — поднимал ее голову к небу, чтобы и она видела всю первозданную красоту ночи, чтобы и в ее глазах пересевалась звездная пыль.
Но девушка вяла от того, что радовало его, и снова прятала голову на его груди, ближе к сердцу. А как-то ночью Марьяна выпрямилась перед ним и встала в слезах, как куст жасмина в росе. Такой красивой и такой грустной он никогда не видел ее.
— Что с тобой, сердце? — прижал девушку и гневно взглянул кругом: не пряталась ли где-то поблизости кривда. Нет, кажется, нигде никого, только ветер отозвался за садом, только звезды встрепенулись, как цветы от ветра.
— Юрий, милый, забери меня, — застонал ее голос, и недевичья скорбь прорвалась из глаз.
— Куда тебя забрать?.. — растерялся, целуя ее. Привкус слезы и жасмина он тоже запомнил на всю жизнь. — Куда, любовь моя?
— Куда хочешь, на край света, лишь бы подальше от своего отца, от… Черноволенко, — снова волной у берега стонет девичий голос.
— Почему, Марьяна? — непонятно смотрит на нее и на небо, которое уже не может вместить всех растревоженных звезд и росой отряхивает их на остывшую землю. — Чего?
— И не спрашивай… Я не могу смотреть на него. Забери, если любишь… Потому что и от тебя уйду.
— Что ты говоришь? — обхватил ее обеими руками, будто девушка уже уходила от него.
Он и не догадывался, какая драма стояла между отцом и дочерью, но из книг хорошо знал, что противоречие между поколениями является определенной закономерностью, и сразу же невзлюбил Черноволенко.
Тесно обнявшись, они всю эту ночь пробродили и простояли, как лунатики, на берегу реки, на волнах которой дремали и крошились лунные лучи. А утром молодожены расписались в небольшом прибугском селе, где родилась Марьяна. В этом селе они сыграли скромную свадьбу, на которой оскорбленный следователь Черноволенко до сумерек сидел, как черная туча. А вечером неотложные дела оторвали его от свадьбы, и на ней сразу стало просторнее и веселее…
Из этого же села они оба пошли в партизанские леса, а вернулся из них только он. И вот уже возле куста жасмина другая пара восхищается счастьем, а кому-то от него остались только крохи воспоминаний.
Юрий Андронович снова приседал к столу, где лежит развернутая рукопись Григория Заднепровского. Здесь сердечно и почтительно вспоминается о партизанке Марьяне, хоть она была в другом отряде. Мужчину снова поражают и события партизанского жизни, и их описание.
Как в этой книге воедино соединились и драматизм, и величие человеческой души, и терпкий юмор, и золотая нить народного творчества. Разве не реквиемом звучат вот эти слова о Марьяне: «Мертвая трава скоро становится сеном, мертвый человек не скоро становится травой… В нашей памяти Марьяна осталась лебедкой, и в зеленых прибугских плавнях она нашла свою смерть, как раненная лебедка…»
«Щедрый, Григорий, ты человек», — призадумался Юрий Андронович над рукописью, припоминая, что партизаны Лебедем назвали самого Заднепровского. Возможно, что кто-то и пожалел бы отдать другому свое чудесное прозвище…
А в это время за тоненькой стенкой во второй, большей комнате, звенят рюмки и громче выплескиваются слова подвыпивших сватов. Безразлично, что уже темнеет, они именно сейчас начнут вспоминать свою тревожную молодость, брюзжать чуть ли не на все сегодняшнее и глухо негодовать, что они при своих заслугах и талантах остановились на промежуточных станциях. И хоть больно так думать о своей родне, но он понимает, что и его отец, и тесть — мелкие, омертвевшие светила, светила без жаркого огня в груди, без высоких порывов в голове. Очевидно, когда-то в них тоже было что-то свежее, талантливое, пока они, достигнув некоторого служебного уровня, не уцепились зубами и руками в кресла, пока не начали бояться, когда гремело, за свою шкуру, не отдернули свои плечи от ноши, которую поровну должны были нести наши люди, пока не заврались в чем-то, когда страшновато было говорить правду, и не стали понемногу жать не сеянное ими. А теперь с удивлением и негодованием замечают неуважение к себе и не понимают, почему становится неустойчивым грунт под их ногами. И напрасно надеются, что они еще свое возьмут. Нет, из холодной души не родится горячее дело.
— За твое здоровье, сват, за твою службу после эвакуации, — глухо, как осенний дождь, бубнит отец.
— Спасибо, Андрон. Уже, можно сказать, как-то и устроился, хотя и подбивали некоторые под меня клинья. Эх и трудную имею фортуну… Живу, как ночная птица.
— А у кого теперь легкая фортуна?
— Э, не скажи, не скажи. Ты все-таки разъезжаешь между хлебами, дышишь нектарами, любуешься, как пашется, сеется, растет, цветет и наливается. А я обязан из нутра вырывать другие наливы.
— Если надо, то надо.
— Об этом же и говорю. Я, если надо, и родного отца не пожалею, специальность у меня с гуманизмами не целуется. За твое здоровье. А знаешь, что обо мне в характеристике написано? — у Черноволенко прорвалось пьяное самодовольство.
«Значит, уже до чертиков допиваются», — поморщился Юрий Андронович. Он хочет сосредоточить внимание на рукописи, но самодовольство Черноволенко густо натекает и сюда.
— Там, дорогой сват, написано, что я мастер групповых обличений. О!.. Были когда-то у меня разные дела. И еще будут!
— Да неужели и теперь?.. — даже с боязнью переспрашивает отец.
— Конечно. Война много напутала, а разбираться во всем надо вот таким Черноволенко, как я. Вот недавно один мужчина принес мне разные материалы, которые не снились и тем писателям, что выдумывают всячину о шпионах. Понимаешь, не материалы, а золотой берег.
— Интересно. И кто же сидит на этом берегу?
— Никогда бы ты при своей рже-пшенице и разном хлебе не придумал! Вчерашний командир партизанского отряда! Наградами тебя ослепить может, а сам — замаскированный шпион.
— Да что ты, сват!?
— Еще в Турции его завербовали. Вот какие могут быть истории.
— А партизанил этот… у нас?
— В наших лесах. Твой Юрий должен знать его как облупленного.
— Кто же он?
— Григорий Заднепровский, — стишил голос Черноволенко.
— Заднепровский? И я его знаю! — пораженно вырвалось у Андрона Потаповича.
— Если знаешь, держи язык за зубами, пригодится… — и не досказал, потому что в комнату вошел бледный от волнения и гнева Юрий Андронович.
— О, зятек пришли! — с притворной радостью потянулся к нему с рюмкой Черноволенко. — Посиди, в конце концов, с нами, пусть наука немного подождет без твоего движения вперед.
— Какой негодяй подал вам материалы на Заднепровского? — дрожа, Юрий Андронович ест глазами Черноволенко.
— А ты подслушивал? — на миг растерялся тот.
— Слышал всю мерзопакость, которую в нашем доме выливали на хрустально чистого человека.
— Гляди, чтобы за этот хрусталь и сам не попал туда, где козам рога правят, — зашипел Черноволенко. — Ты, может, с ним и панибратство вел?
— За честь считал бы дружить с Заднепровским. Головой клянусь: Заднепровский чистый, как лебедь. А лебедей только преступники поедают. Вы копнитесь в душе того, кто писал донос.
— Не учи ученого! — свысока ответил Черноволенко. — Сами под чубом сало имеем. Тебе известно, что отряд Заднепровского был самочинным?
— И что из того?
— А ты знаешь, что такими отрядами, как правило, руководили иностранные разведки?
Страшное и дикое подозрение сразу черным пятном легло на сотни верных сынов Родины. Задыхаясь от злости, Юрий Андронович обрушился на Черноволенко:
— Откуда вам это знать, разве вы из своего укрытия видели, как боролся народ? Какая сволочь, какой кретин сотворил эту кривду?
Черноволенко вскочил со стула, будто его шилом укололи, и сжал кулаки. Лицо и пятна ржавых румянцев на нем перекосились от злости, и глаза, казалось, даже на очки налили злобы.
— Мальчишка! Ветреник! Недоумок! Дурында! Что ты смыслишь в жизни и ее перипетиях? Послонялся немного в лесах и уже собираешься кого-то учить, а на кого-то тень бросать. Губы раньше оботри! Это сказал не кто-нибудь, а та голова, которая не первый день по нашей линии руководит!
И после этих слов настороженная тишина залегла в комнате. Ее первым разорвал Юрий Андронович:
— Так сказала ваша высокая голова?
— Так сказала наша голова. Вот и начнем просевать вашего брата на сито, отделять чистых от нечистых.
— Тогда и она подлостью и гноем набита! — гневно отрезал Юрий Андронович. — Теперь и на меня напишете донос?
Мертвая тишина была ему ответом. Даже Черноволенко побледнел, и под круглыми очками у него округлились глаза… Зачем он только пришел в этот дом? И что теперь делать? Он взглядом ищет свой портфель и картуз, а страшные слова зятя холодными лапищами сжали ему сердце и мозг. К этим словам еще глупо цепляются и другие: «Лебедей только преступники поедают». Что наделал этот мальчишка? Молчать или не молчать? Скажи, то и тебя… А не скажи?.. «Лебедей только преступники поедают…» После этого и тебе могут открутить голову, как гусаку… Аж небо качнулось за окном. Давно не было такой ночки…