«Время пролетает над нами то как черная птица, то как белоснежный лебедь; непрочное и быстротечное оно заметает снегами, пылью забвения, а непреходящее поднимает в новой красе, не имеющей ни конца, ни края.
Великие годы, годы неспокойного солнца и жизни пролетели над землей. На пьедесталы мира встали те, кто со свинцом в груди покинул нас в войну, рядом с мадоннами встали в музеях наши милые девушки, и в новых жилищах на вечерних и ранних зорях матери родили сынов, возможно, тех, которые не будут знать страхов и вьюг войны, не будут знать кривды. Пусть только добрые вьюги цветения осыпаются в их колыбели и на их дороги».
Вот такое думалось учителю и писателю Григорию Заднепровскому, когда за воротами поликлиники Марко положил ему на ладонь два кусочка свинца, еще недавно шевелившихся возле сердца человека.
Григорий Стратонович долго взвешивал их на руке, долго присматривался к вишням в цвету, сквозь которые просеивались лучи предвечернего солнца, а потом неловко спросил у Марка:
— Последние?
— Последние.
— Напились же они, Марко, крови, аж дырчатыми стали и потемнели от нее.
— Рожденное злобой никогда не бывает светлым! Ну, как в селе?
— А ты, бедненький, будто и не знаешь? — прищурился Григорий Стратонович.
— Да знаю пятое через десятое, но хочу, чтобы ты обрисовал картину, — улыбнулся Марко. — У тебя это здорово иногда выходит.
— Подсмеиваешься над моими писаниями? — насторожился Григорий Стратонович.
— Горжусь твоей последней книгой! — обнял побратима Марко. — Буду ее брать с собой в поле.
— В самом деле? — растроганно посмотрел в карие глаза с теми золотистыми ободками, в глубинах которых то таился, то дрожал легкий туманец. — Что же в ней понравилось тебе?
— Прежде всего, Григорий, правда! Пусть она временами и горькой, и нелегкой, и полуголодной была, но это правда. Ее кое-кто хотел бы в литературе и везде видеть лишь в подрисованных румянцах и бумажных цветах, кое-кто хотел бы чирикать о медовых реках с кисельными берегами и не видеть, что не в каждом жилище есть хлеб на столе. Но теперь всюду наводится порядок, всюду! Богаче становятся наши сердца, и щедрее начинает родить земля. Сейчас даже чиновник, чиновник по должности и натуре, задумывается, как ему «на данном этапе» ухитриться, чтобы и гром пересидеть, и сухим к коммунизму хоть боком притереться: понимает, что последние осколки вынимаем из нашей жизни.
Побратимы подошли к открытому, припавшему пылью и пыльцой кленового цвета газику, Григорий Стратонович сел за баранку и с преувеличенным почетом кланялся Марку:
— Прошу садиться того, кто уже в бронзе стоит на площади!
— А ты и рад позлословить! — пренебрежительно скривился Бессмертный. — Читал твою заметку об этой персональной бронзе и так ругал тебя последними словами, что даже температура подскочила вверх.
— За что?! — чистосердечно удивился Григорий Стратонович.
— За то, что прилизал меня со всех сторон, и вышел я у тебя прямо знаменитым, сильным и лубочным Русланом Лазаревичем, который едет на чудо-юдо большое — на змея о трех головах, а прекрасная царевна Анастасия Вахромеевна встречает его. Тьху!.. Словом, перевели некоторые деятели государственную бронзу еще и радуются от этого.
— Цыц, не умничай, ворчун, это уж не твоего ума дело. Не надо было снова выскакивать в Герои, — засмеялся Григорий Стратонович.
— Он еще и хохочет.
— Потому что есть от чего… Позавчера вечером возле твоего монумента застал Безбородько…
— А он вернулся в село, после всех служб? — оживился Марко.
— Не знаю, вернулся или возвратили, но ищет новую работу — не бей лежачего.
— Руководящую?
— А какую же иначе?..
Друзья выехали на окраину города. Вокруг под белыми тучами буйно цвели сады, придорожные клены осыпали последнюю пыльцу, на обочинах дороги по-детски трогательно засыпали одуванчики, и только без живого цвета мрачно серела старая тюрьма. Вдруг из ее настежь раскрытых ворот выскочило несколько человек и побежало к дороге, где стояла небольшая гурьба с лопатами в руках.
Григорий Стратонович в удивлении остановил машину. В это время, как в немом кино, неуклюже зашевелилась, перекосилась тюрьма; распухая, она изнутри загремела громом и вмиг забилась пыльной тучей, выворачивая из своего нутра кирпич и камни.
— Вот и все! — взволнованно отозвался чей-то голос.
Марко выскочил из машины и быстро подошел к людям, весело присматривающимся к тем темным клубкам, что до этого мгновения назывались тюрьмой. Корреспондент областной газеты узнал Марка, озабоченно поздоровался и опустился на колено дописывать заметку об уничтожении того, что отжило.
— Что будет вместо нее? — спросил у него Марко.
— Городской сад, — оторвался корреспондент от своего писания, и вдруг его лицо стало мечтательным. — И знаете, каких больше всего посадим здесь деревьев?
— Нет, не знаю.
— Черешен! Чтобы люди и цветом любовались, и, отдыхая, могли себе ягоду сорвать. Бегу! — и он в самом деле побежал к тому месту, над которым оседала последняя пыль давних времен…
Из-за садов, как из туч, выплыла полнолицая луна, в листве зашуршала роса, неподалеку отозвался соловей, зовя к себе соловьиху: даже взрыв сотен килограммов тола не ошеломил птичье щебетание и любовь.
Побратимы поздно ночью приехали в село. Григорий Стратонович остановил газик на площади, неподалеку от бюста Бессмертному, и кивнул головой на него:
— Посмотрим, мужик, на этого усатого дядьку?
— Можно и посмотреть, — совсем спокойно сказал Марко.
— Ну и выдержка у тебя! — покачал головой Григорий Стратонович.
Они подошли к монументу и остановились у низенькой изгороди, за которой кустилась яровая пшеница. И только здесь, когда Марко взглянул в глаза своему образу, ощутил и волнение, и глубину прожитого, и невероятность сделанного вокруг и всюду за последние годы. На какой-то миг показалось, что и эта ночь, и просеянный лунный свет, легко дрожащий над землей, и молчаливый бронзовый мужичонка напротив него были только сном.
— Ну как, Марко? — не терпелось Григорию Стратоновичу.
Но Марко заговорил не к побратиму, а к своему образу:
— Красивым тебя здесь сделали, более солидным, и спокойным, и молодым. Видать, на морщины материала не хватило…
— А чтоб тебя!.. — возмутился Григорий Стратонович, но, присматриваясь к словно окаменевшему Марку, затих, сделал несколько шагов назад и тихонько пошел на другой край площади.
Марко, кажется, и не заметил этого и после долгого молчания снова тихо заговорил к своему бронзовому образу:
— Так оно и бывает… Ну, если уж тебе выпало стоять и днями и ночами, то стой, смотри, чтобы из тьмы не выползла кривда или какая-то нечисть, а нам надо дело делать — пахать, сеять…
Он поправил свой выгоревший на солнце картуз, взглянул на далекие, выкупанные в нежной лунной пыли нивы, на потемневший от ненастий ветряк, на темнеющие в полупрозрачном туманце луга и неторопливо пошел в предрассветные поля, породившие его.
Киев — Ирпень — Дяковцы
1959–1961 гг.