СОЛДАТЫ РЯДОВЫЕ, ЕЗДОВЫЕ, НЕСТРОЕВЫЕ…

1

— Значит, они на танках, а мы — на санках, — подытожил полученный приказ сниматься и догонять ушедшие вперед части дивизии ездовой медсанбата Никитич. — Ну ничего, дело обыкновенное, куда нитка, туда и иголка. — И медсанбат восемьдесят второй двинулся на Лодзь.

Начсанслужбы армии поторапливал, разворачивался сам и уже доставил в Лодзь врачей самолетами, чтоб на месте организовать госпитали и для своих и для танкистов, но в массе своей санитарные подразделения армии безнадежно отстали. Правда, перед началом наступления передовые перевязочные пункты были усилены, но перевязочный пункт — это даже не санбат и тем более не госпиталь. Из освобожденных польских городов все прибывали и прибывали сводки о количестве оставленных там на перевязочных пунктах раненых, и каждый понимал и мог сопоставить трудность занятия того или другого населенного пункта. Радом, Томашув, Рава Мазовецка, Гловно, Лодзь, Згеж — все давалось, несмотря на кажущуюся легкость, с людскими потерями. Они были не только в строю, но и среди медиков, ушедших с передовыми эшелонами войск. Пуля не разбирает, где солдат, а где фельдшер. По батальонным рапортам и строевым приказам полка врач восемьдесят второй дивизии узнавал о своих погибших: «Военфельдшеры Шумкова, Прокопов, Долина, Юхин».

Когда дошла очередь до клепиковского, двести сорок шестого полка, дивизионный доктор присвистнул и сказал сидевшей напротив Касьяновой:

— Ересь какая-то. Этого нам не хватало.

— Напутали что-то? — спросила Касьянова, пришедшая узнать о своих, тех, что накануне наступления отправила в батальоны.

— Ничего не напутали. Разворовывают нас. Яко тати в нощи. Ваш Беляев с благословения своего командира полка старшину Фомина в командиры взводов произвел! Им мало, что они под огонь медперсонал суют и того, что дали, уберечь не могут, так они еще их в полководцы вместо себя определили. Что бы они запели, если бы я у них пару комбатов в хирурги произвел — они мне ведь тоже позарез нужны! Так я не могу, а им, видите, можно. Им все можно. Честное слово, до члена военного совета армии дойду.

Касьянова поглядела на дату последнего дошедшего до них приказа по двести сорок шестому. Четверо суток приказ шел вместе со строевой запиской из строевого отделения в санитарное, да и то для ознакомления дали.

— В первый день лейтенантов много доставили, — как бы оправдывая самоуправство майора Беляева, сказала Касьянова.

Но начсан дивизии и сам знал, что никому он жаловаться не будет, и что старшину Фомина не на танцы от него забрали, и, видно, он себя проявил, если его на строевую должность сочли возможным временно утвердить, но остановиться сразу не мог и проворчал, сопоставляя даты.

— В первый же день наступления назначили, а сегодня, дай бог, шестой. За это время ваши любимцы, Людмила Алексеевна, Клепиков с Беляевым, в ба-альшие чины вашего санинструктора произведут. ОПРОСа им не хватает, грабителям.

Касьянова вспомнила долговязого старшину, которого она когда-то сделала поверенным своей сумасшедшей поздней любви, и подумала, что старшина, наверное, обязательно встретит Сушкова. Она почему-то представляла, что они воюют где-то рядом.

Она ушла из госпиталя и села в поджидавший ее «студебеккер» с санбатовским имуществом и людьми и по пути перегнала санный обоз медсанбата. На передней повозке восседал Никитич. Касьянова не стала останавливаться, все равно Рассохин знал в своем деле много больше ее, и подгонять его не было смысла, и она помахала ему рукой, а ездовой в ответ тоже, мол, езжай, здесь мы и ничего нам не станется.

Едва начальство проехало, как сзади, из середины обоза, к Никитичу прибежала Оля Кожухова.

— Никитич! Я с тобой поеду!

Она бежала рядом с двуколкой как колобок в своем полушубке и неуставном пуховом платке и валенками на пару номеров больше, чем ноге требовалось. Потом наконец примерилась и плюхнулась на задок повозки и, дурачась, болтала ногами. Рассохин потянулся и втащил девчонку за шиворот, как кутенка.

— Садись, коли охота. Сенца под себя подпихни, теплее сидеть и помягче будет. Чего с Ярыгиным не усидела?

— А ну его. Зануда он.

На одиннадцать медсанбатовских двуколок было всего три ездовых, и в помощь им выделили двух сестер Кожухову и только что прибывшую Дашу Осипову. Остальных перебрасывали на машинах.

Двое ездовых, отряженных вместе с Никитичем, были людьми совсем разными. Ярыгин был хмурым матерщинником из того сорта людей, что не то чтоб лишнего переработали, а и то, что полагается, умудряются на тяп-ляп сгоношить и после этого требовать себе похвалы и отдыха. Зато Самусь из недавно призванных белорусов был работящ, стеснителен, и хоть был молод по сравнению с Никитичем и Ярыгиным, которым было за пятьдесят, но коней понимал не по возрасту. Несмотря на его стеснительность и невидность, да еще вдобавок и глухоту — из-за того по молодости и попал в ездовые, — Никитич доверял Самусю больше, чем Ярыгину, и советовался с ним. Понимание лошади в глазах Никитича было едва ли не главным из человеческих качеств. «По подкове и казака видать», — любил повторять Рассохин и в случае надобности мог в доказательство этой истины привести уйму примеров и случаев из жизни.

Оля была не из тех, которые садятся рядом помолчать. Примостившись поудобнее, она, зная слабость Никитича, «выкатила» для разговора «пристрелочный» вопрос:

— А чьи лошади лучше? Наши или немецкие?

— Какой же казак своего коня хаять будет? Наши, конечно. Немецкий першерон — он с виду покрупнее, а по дыху капризней наших и к еде разборчивей. Им фураж отдай и не греши, с ковкой не прозевай, а то копыто так расшлепает, что и подкову такую не найдешь, ну а наши, особо башкирские и степные, хоть на вид так из себя, а служат надежнее, особого фуража не требуют, меньше едят и нековаными работать могут — копыто у них ядреное, крепенькое. Да что там, Олюшка, говорить — мы вот на своих немца-то гоним. Вот и соображай, чьи лучше.

— Соображаю, Пров Никитич. Нам бы сейчас Конек-горбунок пригодился! Только бы — вжжик! — и в Лодзь раньше «студера» примчались бы.

Никитич насчет Конька-горбунка оказался другого мнения.

— Нестроевой этот конек, и сказка про него, я думаю, неправильная. Шаг у такого при короткой ноге совсем козий, на манер ишачьего, и при горбе седло не пристроишь, в упряжь не поставишь — мал. Верблюд, хоть горбатый, у нас их до тебя еще, в Сталинграде, много было, так на нем все возить можно, а вот под седло без привычки плох. И на коня любой командир сядет, а на верблюда попробуй посади, я уж про твоего конька горбатого не говорю — смехота одна. А казахи по степям и солончакам только на них и ездят. У каждого народа привычки и сказки свои. Вот я считаю, что это не наша сказка, хотя, слов нет, красивая.

— Скажешь тоже, Никитич. Выходит, если звери в сказке не наши, крокодилы, птица-чудища, единороги всякие, то и сказка не наша?

— Не так. У народа в сказках друг-попутчик, конь, зверь или птица всегда свои, природные, русские. Вот Сивка-Бурка — нормальный конь, кот Баюн или вот, как ты у меня, красна девица всегда нашего Ивана от беды упасут и в трудный час не отвернутся, не бросят. Все как в солдатской жизни — сам погибай, а друга-товарища вызволяй.

— Ты, наверное, Никитич, сказок знаешь пропасть! Я маленькая была, так страшные любила. Боялась, самой жутко, чуть что — я реветь, а все равно нравились. Дура была, аж смешно вспоминать. Все самое страшное вовсе не в сказке оказалось. Теперь вот, если услышу когда-нибудь сказку, хоть самую страшную-престрашную, все равно знать буду, что там конец счастливый. Как победа после войны. И когда она будет?

— К лету надо бы. Для справедливости я даже срок загадал, когда нам на гитлерюгах точку поставить надо — двадцать второго июня. Чтоб все сукины дети знали и до седьмого колена своим заказали про этот черный для нас день, но им на века вечные, этот день, чернее нашего казался. Такого прощать невозможно.

Никитич умолк, и дальше они ехали, каждый думая о своем. Шоссе, до того забитое машинами, незаметно опустело, и медсанбатовские упряжки оказались на дороге одни, среди холмов и перелесков Пилицкой долины. Ночевать им сегодня полагалось в Раве Мазовецкой, и только к исходу завтрашнего дня рассчитывали попасть в Лодзь, но сколько там придется стоять, никто не знал, только догадывались, что недолго, потому что дивизия ушла еще дальше.

Лошади двигались мерно и спокойно. Заиндевелые морды лошадей повозки, идущей следом, выпавший недавно снег, нежданно выглянувшее морозное солнце, низкое и красноватое, тишина вокруг делали картину мирной и совсем не военной. Никитич мельком поглядел на девушку и увидал, что она сидит, уставясь перед собой, и беззвучно двигает губами. Щеки раскраснелись, и была она как неженка невеста, которую в первый раз на масленицу вывозят на ярмарку. Только Никитич знал, что никакая Оля не неженка, а девка с характером и сноровистыми руками, которые многое умеют, а что балабонит иногда — так они, весь полк их женский, все такие — язык длинней вожжей, и неизвестно еще, от какой мужику неприятностей больше — от языкатой или тихони. А вот эта пичуга, пристроившаяся на его повозке, успела на всю жизнь оправдать себя за непоседливость свою. Под Ковелем двое суток, одна как перст, сидела в окружении при полном блиндаже раненых, говорят, что даже отстреливалась, хотя стрелок из нее, известно, никакой. Потом уже, когда все в норму пришло и немцев турнули, нашли ее вместе со всеми, разревелась в три ручья — успокоить не могли. Через месяц танковый полковник приезжал лично вручать ей орден, при всех расцеловал и звал к себе, в краснознаменную бригаду. Не пошла. Никитич окликнул девушку.

— Гляди не обморозься. Пробегись немножко, разомни косточки, сразу потеплеет.

— А мне не холодно. Совсем-совсем не холодно.

— Скажешь тоже, давай не ленись, а то скоро через губу не переплюнешь. До Равы ледышкой станешь.

Дорога стала спускаться со ската холма к речушке, к мостику, разбитому-расколоченному прошедшими по нему танками, машинами, и Рассохин уже ясно видел вдрызг измочаленные доски настила и взъерошенную свежую щепу на бревнах. «Придется коней в поводу, а то, не приведи господь, ноги поломать могут. Надо бы Самуся с Ярыгиным ссадить, а то один по неопытности, другой по лени своей лошадей покалечат», — подумал ездовой и толкнул Олю.

— Подержи вожжи. Не дергай ими, кони сами дорогу знают. Перед мостиком остановишь, а я к Ярыгину в хвост схожу. — Никитич слез и, держась за передок двуколки, сделал несколько шагов, разминая затекшие ноги.

Вдруг позади в хруст копыт и равномерное дыхание лошадей ворвался новый звук — рев мощного мотора, и Никитич подумал, что перед самым мостиком их обоз будет кто-то обгонять, но, поглядев назад, на дорогу, обнаружил, к своему удивлению, что она пуста, а мотор заработал сбоку, из леска, мимо которого они только что проехали. Там редкий сосняк с кустарником по опушке выходил прямо к шоссе, и в аккурат оттуда, подминая кусты и молодые сосенки, выкатилась угловатая махина самоходки с рублеными прямыми крестами на бортах, а за ней по следам гусениц выбегали немцы, одетые по-разному, кто в сером, кто в черном, а кто в маскировочном белом, но все с оружием, и самоходка, качнув, переползая через придорожную канаву стволом пушки, развернулась на шоссе в сторону моста, вслед маленькому обозу медсанбата.

Наверное, немцы пережидали здесь день, наблюдая за дорогой, и удачно выбрали место, чтоб незадолго до темноты форсировать речушку по шоссе, когда позволит обстановка. И вот наконец она позволила. Окруженцам, хоть они и были с самоходкой, не было резону нападать на колонны с войсками и артиллерией — те и сами могли управиться и вызвать подмогу, а эти несколько подвод можно не считать — они трофей, и трофей нужный. Немцы специально не стреляли, чтоб не покалечить лошадей, которые были нужны как транспорт для уставших и раненых и, на худой конец, как подвижный запас продовольствия. Конина — не самая худшая еда.

Не знал и не мог знать этих планов выходящих из окружения немцев Пров Никитич Рассохин, но осознал одно, что сзади нежданно-негаданно выкатила и тарахтит погибель и для него, и для этой пигалицы-несмышленыша, и для всех остальных. Все они, как рыба на сковородке, остается только ждать, пока зажарят. Он настолько был поражен увиденным, что напрочь забыл про автомат, лежавший в сене на передке, где он только что сидел, да если бы и помнил, то что можно сделать с этой трещоткой против железного чудища и все выбегавших и выбегавших из леска вслед за ним солдат в чужой форме? «Ох, как их много!»

— Держись, Оля! Держись, краля ты моя мороженая! — крикнул Никитич и вытянул кнутом — единственным «оружием», что было у него сейчас — своих лошадей.

Лошади испуганно рванули, и Кожухова, несмотря на предупреждение, чуть не выпала из повозки.

«Пронеси! Пронеси, святые угодники!» — думал Рассохин о досках настила и бежал рядом с упряжкой, охаживая лошадей кнутом, потом, поотстав, погнал следующую пару, потом еще одну.

Промелькнуло испуганное лицо Самуся.

— Гони! — крикнул ему Никитич и замахал кнутом, подгоняя самусевских лошадей.

Последние две повозки были ярыгинские, и тот, никогда с первого раза не делавший того, что ему говорили, заартачился.

— Что ты, мать твою, раскомандовался? Мне, может, не к спеху…

«Дурак. Как есть дурак», — подумал Никитич и за все прошлые обиды, за дурь, за смерть свою, что в глаза уже заглядывала, прошелся во всю силушку кнутом-сыромятиной по дураку, а потом по его лошадям, и последние две упряжки, почуяв недоброе, понесли вскачь следом за остальными, а там, на передних двуколках, и Самусь, и Оля — сообразила-таки девка! — гнали лошадей сами, и была надежда, что уйдут. Там, за мостиком, можно было надеяться на спасение, самоходке его с ходу не проскочить, а там видно будет. «И наши, как на грех, пропали».

У Никитича никак не получалось запрыгнуть на последнюю повозку. Он держался за нее руками и чувствовал, что сердце заходится от бега и вот-вот готово выскочить. «Годы не те, чтоб как стригунок бегать», — пришла мысль о себе, когда он, держась за повозку, пробегал по мосту, но потом еще подумалось о своих: «Далеко от танка на лошади не уйти».

Ему попался на глаза ящик с противотанковыми гранатами в повозке, за которую он держался и в которую до сих пор не мог запрыгнуть. Плоский зеленый ящик был приоткрыт, и вместо положенных десяти там была всего одна граната, которую он подобрал для хозяйственных нужд: гранатой можно было ямы заваливать и могилы копать.

Ездовой примерился, прицелился и дотянулся-таки до гранаты, израсходовав на это движение почти все свои силы, и, поняв, что все получилось, как он хотел, упал. Холодный металл ручки, податливость предохранительной чеки и тяжесть готовой к броску гранаты обрадовали Никитича. Он лежа оглянулся назад. До мостика было десяток шагов. То, что надо.

«С ней не надо подниматься. А то могут помешать».

Автоматы немцев молчали, и это даже порадовало его.

«Насчет мостика дырка у вас получилась. Недоглядели», — снисходительно подумал он о бегущих за самоходкой солдатах, откладывая чеку в карман, а не отбрасывая в сторону — не мог он по натуре своей ничего выбрасывать; едва самоходка вкатила на мостик, ездовой, не поднимаясь, швырнул гранату в самую середину хлипкого настила.

Автоматчики среагировали на бросок, но поздно. Все, что они могли сделать, — убить. И несколько коротких, но точных очередей впились в распластанного на дороге Рассохина.

Самоходку не повредило, она просто-напросто провалилась на мосту и все еще рычала мотором, пытаясь выбраться, но только глубже влезала в болотистое дно неглубокой — воробью по колено — речушки, разворачивая остатки моста, пока не заглохла.

Из машины вылез немецкий майор-танкист. Он вышел на тот берег, где лежал убитый русский рядовой в полушубке и ватных штанах и сыромятный кнут с хвостиком из конского волоса. Майор приказал перевернуть труп и поглядел в умиротворенное лицо, обрамленное завязанными наушниками солдатской шапки. Совсем старик. Морщинистая кожа под глазами и жесткие седые усы. Оказывается, хватило одного старика и одной гранаты, чтоб поставить точку на всех планах прорваться на запад. Хода нет, и с минуты на минуту сюда подойдут русские, и бой с ними здесь абсолютно бессмыслен — это будет уничтожением, самоубийством. Он устал за эти дни. Отдав приказ всем, не задерживаясь, двигаться вперед и проследив, как цепочка солдат с несколькими прибившимися за эти страшные дни к нему уже в окружении офицерами уходит в лес, майор влез в самоходку, поглядел на пустую кассету снарядов боекомплекта — там оставалось только два.

Два снаряда в утонувшей самоходке, он сам — это все, что теперь оставалось от 25-й танковой дивизии, которой идиоты из штаба группы войск пытались остановить массированный прорыв русских танков. С таким же успехом можно было пробовать заткнуть жерло вулкана пробкой от шампанского. Он посмотрел вниз, где на месте водителя набралось воды — самоходка запрудила речушку, и вода поднялась настолько, что стала протекать через открытый лобовой люк.

Майор достал из кобуры «вальтер», снял с предохранителя и, помедлив самую малость, выстрелил прямо в белый алюминий взрывателя ближайшего к нему снаряда. «Фердинанд» дернулся от взрыва и остался стоять среди развалин мостика безжизненной грудой металла.

Гвардейский минометный дивизион, который перебрасывали вдогонку передовым частям, подъехал через пятнадцать минут после всего, что произошло с медсанбатовским обозом, к тому же мосту, и командир дивизиона, прикинув по карте, что объездов нет, принял решение восстанавливать мост.

Командир не мог знать, что здесь происходило, но тело Никитича и подорванная самоходка вместе с цепочкой уходящих в лес следов немецких сапог помогли восстановить картину. Документы ездового отдали командиру.

Через час мост был готов, его настелили прямо поверх «фердинанда», а рядом установили столбик с надписью:

Рядовой Рассохин Пров Никитич
Геройски погиб 21.01.1945 г. при отражении танковой атаки.
Загрузка...