Для раненых крутили кинохронику. Шел специальный союзнический выпуск, предназначенный для показа в частях Красной Армии. На экране шли, смеялись, ехали на машинах веселые английские солдаты, диктор говорил по-русски, а с самого начала, в титрах, было написано, что сюжеты сняты киностудией «Британский союзник». «Посмотрите на них! — восторгался диктор. — Они стали коричневыми от загара! У них выработался свой собственный жаргон, потому что им не надо много говорить друг другу. Бок о бок они прошли по пустыне почти две с половиной тысячи километров! Вот они — герои Эль-Аламейна, Триполи и Сицилии! Теперь они идут по улицам Вечного Рима! Они достойны его героев и богов! Они равны им! Фельдмаршал Монтгомери и нынешний его преемник сэр Оливер Лиз создали восьмую победоносную армию Британии! Она преодолевает все препятствия, поставленные на ее пути местностью, климатом и готовым на все врагом!»
Сосед Фомина, сапер с покалеченной рукой, ткнул старшину под бок.
— Слышь, старшина. У них восьмая и у нас — тоже. Только наша-то — гвардейская. И город, город-то целенький! Мы, куда ни входили, целого кирпичика не отыскать. Так, как у них, конечно, веселее. И бабы, гляди, на них чуть не телешом прыгают. Это тебе не наши паненки. Там, где баба такая, как нынче у нас по тылам, то и от мужика добра не жди.
На последние слова сапер имел веские основания. Недавно на тропинке, ведущей на шоссе Люблин — Варшава, подорвалось двое офицеров из двести сорок четвертого полка. Тропа была хоженой-перехоженой, и вдруг такое. Вызвали саперов, начали разминирование и обнаружили еще три, судя по всему, совсем недавно поставленные мины: две немецкие — типа С или «эски» — шпрингмины с четырьмя проволочными усиками — курками вышибного взрывателя и одну нашу противопехотную ПОМЗ, еще сохранившую на себе пушечное сало заводской упаковки. Находка насторожила, но наутро, несмотря на заверения саперов о разминировании, на этой же тропинке подорвалась Лида Ершакова. Саперы при повторном проходе пострадали и сами — тот, который сейчас смотрел кино рядом с Фоминым, неудачно ткнул щупом, и при взрыве ему сломало палец на руке и кость предплечья. Вот и остался в медсанбате.
Случаем занялись ребята из армейской контрразведки и выследили пани Стефаник, смазливую бабенку, приторговывающую бимбером — мутной самогонкой из буряка. Охотнее всего она меняла самогон на медикаменты, которыми, как сказал товарищ из СМЕРШа, проводивший беседу о бдительности, снабжала аковцев.
Лида Ершакова была признана нетранспортабельной и умерла на третьи сутки, так и не придя в сознание.
А на экране показывали бокс. Знаменитый Джек Патерсон, чемпион мира в весе «мухи», красовался перед комментатором и давал интервью о своем победном бое с экс-чемпионом мира Питером Кейном. Бой длился шестьдесят одну секунду, но комментарий был долгим, с цифрами величины мускулов, обхвата груди, шеи, показателями прыгучести и другой ерундой. Соседу Фомина это надоело, и он закурил, прикрыв огонек зажигалки полой наброшенной внакидку шинели.
— Скорей бы кончали эту тягомотину. Подумаешь, один раз стукнул — и уже чемпион. Я в детдоме каждый день по пять раз дрался, и если б рука была здоровая, то я бы этому замухрышке показал. Ну его. Лучше бы Швейка крутили.
Чемпион и Фомину не нравился. Прилизанный, причесанный, но насчет Швейка он с сапером не согласился. Очень уж там немцы были все глупые, и Фомин не мог себя даже заставить улыбнуться на этих комедиях. Умом понимал, что кино делали люди, может быть, сроду не видавшие живых немецких солдат или видевшие не тех немцев, на каких он сам насмотрелся. Если кино верить, хоть нашему, хоть английскому, то таких немцев можно разбить если не завтра, то уж послезавтра — это наверняка, да еще с такими развеселыми парнями, как Джек Патерсон и веселые английские солдаты армии Монтгомери. Где они теперь?
Летом на всех политинформациях говорили и в газетах писали, что союзники успешно высадились в Нормандии, на полуострове Котантен, поначалу вроде бойко пошли по Франции, но сейчас, поговаривают, застряли, и надолго, у какой-то линии Зигфрида.
В Тихом океане американцы сбили несколько японских самолетов с летчиками-смертниками — камикадзе. Среди раненых эта новость почему-то вызвала оживление.
— Это вроде нашего штрафбата у них, но только за деньги, ну и ордена там разные, — пояснял сапер другому раненому, сидевшему впереди. — Сразу, авансом, дают, а не посмертно, чтоб мог по молодому делу перед своими японками покрасоваться.
— Ты думаешь, японке его деньги-ордена нужны? Бабе, она везде одинакова, хочется, чтоб он с войны вернулся, — вздохнул впередисидящий, но его замечание не расхолодило сапера, и он развил свою мысль: — Я бы на месте наших генералов такое и у нас бы сделал. Набрал бы дивизию, а то и целую армию — и прямиком на Берлин! Вот бы шороху навели! Скажи, старшина, — призвал в свидетели Фомина разошедшийся сапер. — Запросто бы до Берлина дошли, если так, чтоб вся армия сплошь из Героев Советского Союза!
— И даже ездовые из нестроевых? — уточнил рядом сидящий Никитич.
— Нестроевых в такую армию не брали бы, — парировал сапер.
— Тогда вот что я тебе скажу, милок. Сдохнет на третьи сутки без нашего брата твоя самая геройская армия. Кто ж им харч готовить будет, обихаживать их, раненых героев таскать? Не знаешь? Тогда не мели. Негерои тоже нужны, и до Берлина им без нас не дойти, и без всех наших баб и детишек, что в тылу остались.
Над сапером посмеялись — Никитич поддел его ловко, и Фомин с ним полностью был согласен, но что касалось его самого, то тут он считал себя обиженным. Здоровый мужик, способный носить оружие, должен околачиваться с девчатами во втором эшелоне, да с перестарками, вроде Никитича. Тут ранить могут только по глупости или по нечаянности: под бомбежкой или на дурной мине, что ставила аковская самогонщица, а то и нарваться на бандеровскую пулю, но по-настоящему воевать с фашистами можно только на фронте. В это Фомин твердо уверовал и непоколебимо на этой мысли стоял. Хотелось мстить за погибших на его глазах, за Борьку, за все, что испытал. Так и написал в заявлении о вступлении в комсомол:
«Хочу быть в первых рядах борьбы с проклятыми фашистскими извергами».
В комсомол его приняли. Лейтенант из политотдела дивизии вручил билет, пожал руку и пожелал боевых успехов. И все. Оказалось, что комсомольский билет в кармане вовсе не обозначал, что его, старшину Фомина, немедленно отправят туда, где он с оружием в руках делом может доказать все, чего на бумаге не выскажешь.
Тогда он написал рапорт по команде с просьбой отправить его на фронт. Капитан Касьянова вызвала его к себе и сказала, что за такие рапорты, будь ее воля, она бы отдавала под суд военного трибунала. «Ваш фронт там, куда вас послали! — сказала она, подытожив свой разнос, и тут же, при старшине, порвала его рапорт. — Жалуйтесь на меня кому хотите».
Жаловаться Фомин не стал. При всех вывертах характера Касьяновой была она хорошим доктором и добрым человеком, раненые ее любили и верили ей, поэтому ни о каких жалобах и речи быть не могло. Оставалось ждать.
Кинохроника подходила к концу. Вокруг громко разговаривали, курили, смеялись люди, когда открылась дверь и кто-то крикнул:
— Персонал! На выход!
Фомин вместе со всеми санбатовскими поднялся и, совсем не сожалея, что не удалось посмотреть кино, покинул темный сарай. Прибыла новая партия раненых, и надо было их выгружать, размещать, готовить к операциям и перевязкам. Где-то за Вислой прошла неудачная разведка боем, и вот теперь санбату работа.
— Сейчас, ребятки, сейчас. Раз сюда приехали — жить будете. Терпи, казаки, у нас тут девчата такие, кого хочешь на ноги поставят. Давай, милок, вставай. Рука у тебя поранена, а ноги целы. Пошли, сами пошли, а я тебя поддержу, — говорил первое, что придет в голову, Фомин, совсем не замечая, что делает это совсем как Никитич, лучше которого мало кто мог утешить человека.
Тяжелых перетаскивали на носилках в приемную, где среди запаха крови, пота, пороха и хлорной извести распоряжалась дежурная служба: обрезали лохмотья одежды, раздевали, отделяли живых от мертвых, отчищали от песка, копоти и грязи — все это было среди стонов и криков, всхлипов и воплей.
— Терпи, зайчик, — приговаривала Шурка Ерохина, теперь она не казалась сонной, движения были резкие, уверенные. — Терпи, зайчик. — А сама прикручивала руки зашедшемуся в крике солдату к доске, лежащей поперек стола, солдат вырывался, от боли силы его утроились, и он никак не давался. — Помогите кто-нибудь!
Фомин от двери, едва положив своего раненого, прыжком поспешил на помощь Ерохиной, придавил бьющееся в судорогах тело и прикрутил ремнем вторую руку до самого плеча.
— Вот и готов, зайчик. Ори. Когда кричишь, легче. Перевяжем тебя сейчас.
К прикрученному раненому уже шла Касьянова, которая всегда принимала раненых сама, не передоверяя этого никому, определяла характер и степень тяжести ранения, назначала операции, если их только можно было делать в условиях медсанбата, и везде и всюду умудрялась поспевать.
Однажды, под новый, сорок пятый год в медсанбат прибыл незнакомый офицер. Судя по тому, что он прибыл на «додже» начальника оперативного отдела штаба дивизии, думали, что он какое-то большое начальство, но он представился как комбат-два двести сорок шестого гвардейского полка. Фамилия майора была Беляев. Фомин сам слышал, как тот представлялся Касьяновой.
— Здесь у вас двое моих обосновались — Абассов и лейтенант Покровский. Можно их увидеть, товарищ капитан?
— Не возбраняется, майор. Я давно уже заметила, что командиры к нам прибывают только тогда, когда их подчиненные, что лежат на излечении, вдруг становятся им крайне необходимыми. Думаю, что вы не исключение.
— Если начистоту, то да. От обоих имею сведения, что готовы в строй.
— Лихо у вас получается. Нам, грешным, только фиксировать ваши решения или вы медицине хоть что-нибудь оставляете?
Майор был обходителен, но настойчив. Насчет выписки своих не настаивал, но с его слов получалось, что его офицерам и делать тут больше нечего.
— Идите к своим, товарищ майор. Вот старшина вас проводит, — Касьянова показала на Фомина, оказавшегося под рукой. — А я пока посмотрю их истории на предмет вашей просьбы.
Они разошлись. Касьянова и без бумаг знала, что те, о ком просил Беляев, практически здоровы и день-два для них ничего не решает, и поэтому много времени на раздумья ей не понадобилось. Она была согласна выполнить просьбу комбата, но не хотелось показывать, что вот так запросто из медсанбата можно получить кого пожелаешь — тогда сюда понаедут из всех частей дивизии и растащат своих. Выждав кое-какое время и посчитав его достаточным, она пошла в палату, где лежали беляевские кадры.
У двери толпились раненые, сестры, а из палаты слышался гитарный перебор, и спокойный чистый голос пел так хорошо и задушевно.
Ты не плачь, моя отрада,
Грустных писем мне не шли.
Знаю я, что ты не рада,
От моей любви вдали.
Песня всем нравилась, у дверей и в палате было тихо.
Если, землю обнимая,
Лягу с пулею в груди,
Ты не плачь, моя родная,
Грустных писем ты не жди.
Пусть другой вернется из огня,
Сбросит с плеч походные ремни,
Обними его ты, как меня,
Так же просто обними.
Людмила Алексеевна, едва закончилась песня, протиснулась в палату и увидела, что комбат Беляев стоит с гитарой.
— Плохая песня, майор, — несмотря на всеобщее одобрение, сказала она. — Неужели вы думаете, что женщинам все равно, кого обнимать?
При этих словах кое-кто из медсанбата, судачивших о ее «романе», насторожился.
— Нет, не думаю, — ответил Беляев. — Но из песни слова не выкинешь.
— Тогда выкидывайте ее целиком. Шучу, конечно. Спасибо за шефский концерт, и можете забирать ваших.
— Это вам за них спасибо, но не сочтите за нахала, если выскажу еще одну просьбу.
— Какую?
Они вышли из палаты, и, когда остались наедине, Майор изложил суть.
— Тот старшина, что меня провожал сюда, Фомин, просился в батальон, и я ему сказал, что есть вакансия. Как вы на это смотрите?
— Подумаю, — серьезно сказала Касьянова, вспомнив рапорт старшины и свой разговор с ним.
Через неделю после Нового года в медсанбат пришел приказ об усилении эвакопунктов в частях дивизии и организации полевых перевязочных пунктов, а это могло значить только одно — наступление должно начаться не сегодня завтра. Вся дивизия перебрасывалась за Вислу.
В полк Клепикова, двести сорок шестой гвардейский, из медсанбата отправлялись шестеро — пять девушек и Фомин.
— К утру быть в ротах. Фомин за старшего, — объявила свой приказ Касьянова, и старшина повел свою девчачьи группу по хоженой-перехоженой тропинке к шоссе, по которому каждую ночь шли и шли войска за Вислу.
Фомин выругался бессвязно, длинно и зло. Было отчего. Весь его маленький отрядик, девушки, порученные начальством его попечению, беспомощно валялись перед ним в свежем, пушистом снегу и не подавали никаких признаков жизни, потому что успели угореть в наглухо закрытой землянке за те три часа, что он пытался найти оказию на тот берег Вислы.
«Чего зря ноги ломать», — вспомнил старшина свои же собственные слова и сплюнул. Обещал как королев довезти. Вот и привез. Берег был пустынным, и на всем видимом пространстве не было ни души. Над пробитыми бомбами полыньями поднимался пар, застилавший и переправу, и противоположный берег. Все было безжизненно, режим дневной маскировки соблюдался, и за его нарушение в армии спрашивали строго, а в особенности в районе переправ.
Ночами тут было людно, пропускали на плацдарм подкрепления, части усиления и поддержки, резервы Ставки, зато к началу дня пологий берег замирал и таился — все, кого заставало светлое время суток, просиживали и пережидали в землянках и блиндажах, отрытых еще по осени, когда плацдарм не вмещал всех войск сразу и резервы для его поддержки приходилось располагать прямо на берегу.
Землянка прельстила старшину тем, что была с хорошо пригнанной дверью и тепло в ней держалось дольше и надежнее. Те, что похуже, завешивались плащ-палаткой или просто куском брезента, а тут самая настоящая дверь. Злую шутку сыграла въевшаяся в плоть и кровь привычка везде устраиваться так, словно собираешься жить на этом месте все отпущенное тебе до самого конца жизни.
Уходя, он растопил печурку и, приказав своим ждать его возвращения, ушел.
За то время, что ходил к коменданту переправы, девчата заснули, ветром и снегопадом завалило трубу печурки, составленную неизвестным умельцем из тушеночных американских банок, огонь потух, дверь закрыта, а дрова продолжали тлеть — вот и приключилось такое.
На памяти Фомина такое случалось. Угорали и раньше в набитых донельзя крестьянских избах, землянках и блиндажах, иногда и до смерти, но тогда он сам к таким делам причастным не был, а выступал обычно в роли спасителя — кому, как не медицине, этим заниматься, — а вот сегодня сам чуть не отправил на тот свет вверенных ему людей.
Первым делом он открыл дверь и вытащил всех на снег. Они были живы, но степень отравления была глубокой, и тогда Фомин, найдя в одной из сумок нашатырный спирт, обильно полил им ватный тампон и принялся отхаживать пострадавших, чередуя зверские понюшки нашатыря с немилосердным растиранием снегом. Ему было жарко, угоревшие мычали, в их одуревших глазах появились слезы, и носы покраснели от изуверских понюшек.
— Не вертись. Я тебе поверчусь, — приговаривал он, вспотевший от собственных стараний и сознания, что промедли он еще чуть, то мог бы безнадежно опоздать. И дело даже не в том, что мог бы оказаться штрафником, а в том, что не в бою, не по необходимому на войне делу положил бы людей, а по дурости своей, и, случись такое, казалось старшине, он бы до конца дней своих не простил бы себе такой потери, даже если бы после штрафного и считался бы искупившим свою вину. Там после ранения в бою, говорят, все прощают. За опоздание в полк, конечно, влепят по первое число, но такая степень вины, за которую тоже могли «раскрутить» до штрафбата, отошла на второй план. Самому можно куда хочешь, дальше фронта все равно не пошлют, и если разобраться, то туда ему и самому надо, а вот девчат ни за что потерять — это никак невозможно.
Так думалось Фомину, и он от злости начинал орудовать тампоном еще энергичнее.
— Эй, старшина! — окликнул кто-то рядом, и он сразу вспомнил, что автомат свой в горячке оставил у входа в землянку, и сейчас его и оружие разделяют метров шесть. Старшина скосил глаза на звук голоса и заметил про себя, что пришедшие стоят с нашими автоматами, налегке, без «сидоров» и свободна только одна дорога — на лед Вислы, где на целый километр голый, как бабкина коленка, лед. Грамотно стоят. Пятеро.
В сорок третьем, на переправе под Пришибом, где санпоезд принимал раненых, прямо на рядом строящийся понтонный мост выкатился «виллис» с опознавательными знаками танкового корпуса и стал прокатываться на запад по еще не достроенному настилу. Вдруг прямо на виду саперов, раненых, санпоезда трое перевязанных офицеров, сидевших с краю от толпы раненых, в упор из пистолетов расстреляли всех, кто сидел в «виллисе», сами впрыгнули в него и рванули мимо остолбеневших свидетелей происходящего. Хорошо, что среди раненых оказался командир разведроты, который сообразил, что к чему. Разведчик первым крикнул: «Это шпионы!» И с левой руки высадил вдогонку машине всю обойму своего ТТ. Ни в кого из них он не попал, но дело сделал, общее оцепенение кончилось, и тогда стали стрелять все, у кого было оружие.
Последней вступила в дело счетверенная зенитная установка и в две длинные очереди подожгла машину и изрешетила двоих, которые пытались бежать от нее, когда «виллис» беспомощно ткнулся вместе с третьим, шофером, в песчаный откос предмостной выемки. Они так и сгорели вместе с машиной, хотя разведчик призывал, требовал, чтоб вытащили то, что осталось от этих «распроклятых шпионов и диверсантов, потому что у них там, должно быть, остались документы и карты». Тогда этого никто не сделал, и было такое ощущение, словно всем миром прикончили ядовитую змею. С тех пор у мостов Фомину всегда приходила в голову эта история.
— Эй, старшина! Ты что тут делаешь? Собирайся и айда к нашему коменданту, бо он дюже разузнать хочет, чего это ты тут народ за ноги тягаешь. Перепились, что ли? Аж сюда разит. Даже на денатурат не похоже.
— «Свои», — подумал с облегчением Фомин, спокойно подобрал автомат и повесил себе на шею, потом нахлобучил Лизе Уваровой шапку на голову, взвалил ее себе на спину и сказал сержанту:
— Давай, славяне, разбирай остальных. — И пошел со своей ношей к переправе.
— Кузя, та це ж бабы! — услыхал Фомин за собой удивленный возглас, но сержант оказался бывалым, и это его не особенно удивило.
— Бабы или нет — у коменданта разберутся. Волоки! Да бери любую, Нестеренко, не невесту выбираешь, а спасаешь отравленного бойца.
— Куды ж я ее визьму, колы вона бильш «тигры» важить?
— Легких баб не бывает, Нестеренко. Мужик в таком деле всю жизнь тащит что досталось. Не мешкай, работай.
Комендант, пожилой младший лейтенант, узнав, в чем дело, на Фомина и напустился:
— Какого ж ты беса, голова садовая, ночью не сказал, что с девками. Заладил: «Группа военнослужащих, срочно», а толком не вразумил. У меня тут всем срочно, а куда нам теперь твоих кукол в шинелях девать? На том берегу солдаты нужны, а не спящие царевны. В общем, так. Даю час на то, чтоб ты своих сонных в чувство привел — тогда пущу на тот берег, а если не сможешь — обратно отправлю, и пускай с тобой твое начальство по своему разумению управляется.
Через час, который пролетел для старшины Фомина как одна минута, комендант переправы оглядел «воскресших», сжалился над их бледным видом и посадил на машину с дневным пропуском, идущую на Магнушевский плацдарм.