— Володька! Володечка! Фомин! — послышались женские голоса рядом, и старшина, не успев оглянуться, был смят и затискан шумной стайкой медсанбатовских девчат. Они говорили наперебой и все сразу, и Фомин, обрадовавшись нежданной и редкой на войне встрече с теми, кого знаешь уже давно, услыхал от них, что медсанбат тоже добрался, и говорят, что здесь будет разворачиваться. Дивизия снова собиралась в одно целое. Девчата оглядели старшину, бесцеремонно покрутив в разные стороны, посмеялись слухам, что будто он стал большим командиром, а погоны еще старшинские.
Молодые, веселые, шумные, девушки привлекали внимание тех, кто шел или ехал мимо, и Фомин был рад им, как бывают рады нечаянным встречам люди на войне, когда нет дурных вестей, никто не убит и можно поглядеть на дружка-товарища, с которым тебя опять свели военные дороги.
— Становись скорее генералом, Володечка, и обратно к нам! В медсанбат! — весело подтрунивали медсанбатовские над нежданной строевой карьерой санинструктора, тормошили, прыгали вокруг, и кто-то в общей сумятице даже дурашливо чмокнул его в щеку. Это заставило старшину принять ответные меры: он под визг и гомон обхватил сразу троих, понарошке сделал свирепое лицо.
— Ух! Я вас! Держись, казачки-лопотухи!
«Казачки-лопотухи» было всегдашней присказкой Никитича, когда он приструнивал не в меру разошедшихся и бойких на язык тараторок, какими и были молодые медсанбатовские девчата.
— Нету Прова Никитича, Володя. Погиб он, — сказала Кожухова. — Еще до Лодзи.
Старшину это известие не то чтобы ошеломило, стало странно, что он сам, все время проведший в первом эшелоне, даже не ранен, а Никитич, оказывается, убит, убит в бою, да еще, говорят, против танков, и ему, старшине Фомину, больно и странно слышать такое, словно потерял кого-то родного. И всем остальным он был дорог, степенный, хозяйственный и мудрый, умевший видеть и замечать все и везде поспевать. Девчата говорили, что собрали деньги для семьи Рассохина и с санпоездом собирались отправить из Лодзи, но поезда по Польше еще не ходят, а переводы в наших деньгах полевая почта на чужой земле не принимает.
Погоревав о Никитиче, вспомнили и остальных. Поделились новым медсанбатовским «секретом» — «нашей Людмиле пишет тот самый лейтенант Сушков, три письма написал, ждет ответа, как соловей лета, и твердо решил жениться, а сама Людмила похорошела и — что любовь с людьми делает! — курить бросила и дневник писать стала, честное слово, его Шурка Ерохина сама видела, и если быть до конца честным, то даже и читала».
— А лейтенанта ты за это время случайно не встречал, Вовчик?
— Нет. Не встречал. Мы на самоходках одиннадцатого гвардейского ехали, а он — в РГК.
Основные новости были исчерпаны, и, показав и рассказав, где нынче размещается медсанбат, девчата пошли к себе. Это только со стороны могло показаться, что санбатовская жизнь развеселая и беззаботная. Слов нет, «передок» — не халва, но оттуда на отдых отводят, а в медсанбатах персонал несменяемый, и работу война поставляет исправно, хоть будь то в обороне, хоть в наступлении. Хуже всего, когда передислокации, когда надо сворачивать и заново разворачивать все хозяйство. Одни матрацы соломой набить и то руки отмотаешь. Их не один, не два набивать, а все полтыщи, да и попробуй найди эту солому…
Расстались у поворота на медсанбат, почти у самого берега реки, под горой, которая на картах значилась Девичья, а через Варту на запад все шли и шли войска.
Генерал Хетагуров, командир восемьдесят второй дивизии, готовился к штурму Познани с востока. Времени было мало, и о противнике сведения были скупые. О системе огня внешнего обвода крепости, которую предстояло штурмовать завтра, почти ничего не было известно, полоса наступления дивизии была ни много ни мало, а целых восемь километров — на такой впору не наступать, а обороняться силами одной дивизии, и то исхитряться потребовалось бы.
Но в штабе корпуса, видно, думали иначе. Там и выше еще не прошла приподнятость донесений и масштабность успехов — каждый день от начала наступления приносил цифры, ставшие привычными, и расстояния мерились десятками километров. Познань, уже оставшуюся в тылу наших войск, вышедших к Одеру, нужно было брать без лишних рассуждений, потому что окруженная группировка немцев прерывала наши армейские коммуникации.
Штурм назначался на завтра и должен был начаться в шесть ноль-ноль, но фактически уже начался — усиленные роты первых эшелонов прощупывали оборону мелкими группами для уточнения крепостных систем огня. Восемьдесят вторая действовала на вспомогательном направлении, и основной удар корпус предполагал провести с юга — там Варта была форсирована, и в ходе боя за город не было бы лишней мороки с преодолением водной преграды.
Комдив с командирами полков отрабатывал детали предстоящего боя.
— Могу довести для общего развития мнение, бытующее на сегодня в штабе армии, — сказал Хетагуров, и непонятно было, как он сам к этому мнению относится. — Считается, что окруженные боя на уничтожение в городе постараются не принимать. До Одера рукой подать, сплошного фронта пока нет, поэтому при сильном давлении с нашей стороны гарнизон вполне может начать отход на запад, где дорогу блокирует танковая бригада, и там, в чистом поле, и при нашем содействии — танкам все карты в руки.
— А если немцы из города не пойдут? — поинтересовался Клепиков. — Хотели бы уйти, могли бы сделать при подходе танкистов, а то четвертые сутки в окружении сидят. По допросам пленных пока ясно, что у них делается, но сегодня утром один интересную штуку сообщил, что будто бы приказ новый читали солдатам, за дословность не ручаюсь, а смысл такой — Познань должна стать немецким Сталинградом. Тогда я на этот треп внимания не обратил, а теперь думаю, что не уйдут они так гладко.
Хетагуров промолчал. Он сам думал так же, как Клепиков, но развивать дискуссию на командирском совещании не хотел, потому что доложил в корпус свое мнение и оттуда ему намекнули, что диспозиция принята по личному указанию командарма, и, по предварительным оценкам, численность окруженного гарнизона совсем невелика, и думать так, как думает он, генерал Хетагуров, нельзя, поскольку нынче нет никаких оснований считать противника сильнее, чем он есть на самом деле. Будет смешно, если фронт войдет в Берлин — а к тому все идет, — а гвардейская, сталинградская армия будет топтаться на месте около Познани, которую немцы в тридцать девятом взяли за двое суток.
Это был косвенный упрек в неумении мыслить высокими оперативными категориями, и самолюбивый Хетагуров перенес его болезненно, но в мнении своем не усомнился, и то, что умница Клепиков разделяет его догадку и опасения, только утвердило комдива в своей правоте в оценке противника и его будущих действий. Однако приказ надо было выполнять, и большая протяженность фронта в полосе дивизии позволяла действовать по собственной инициативе в любом избранном для атаки участке — на все восемь километров дивизии все равно не хватило бы. Про Сталинград Клепиков хорошо напомнил — уличные бои там просто хрестоматийными были. Не грех бы и сейчас вспомнить кое-что из того опыта.
Комдив обвел глазами собравшихся, которых толкнул на споры между собой вопрос командира двести сорок шестого. Подытожил:
— Дивизии поставлена цель к исходу дня выйти к Варте и мостам через нее, а думает противник отходить или не думает — это все будет зависеть не от его мыслей, а от наших действий. Мы — сталинградцы. Кое-что придется вспомнить. За ночь приказываю создать в батальонах штурмовые группы. Две-три на батальон. Саперы, артиллерия, связь — все чтоб было в группах самое лучшее.
Тут же наметили возможные маршруты движения штурмовых групп.
Все три командира полка выросли за войну, были молодыми, и продвижение их по меркам мирного времени выглядело бы стремительным. Клепиков войну начинал лейтенантом, а теперь вот подполковник и вся грудь в орденах — ни много ни мало, а целых шесть, а если по комбатам пройти, то капитан Шарко — двадцать один год, пришел в дивизию зеленый, как гороховый стручок, а завтра сам вызывается штурмовой группой командовать, и не от молодого своего возраста, когда шило в одном месте, а с четким сознанием обстановки перед фронтом своего батальона — тактик! Этот капитан еще за день до войны из рогатки стрелял и пушку только в кино видел, а теперь его голыми руками не возьмешь. «Быстро растут», — подумал Хетагуров и даже позавидовал этим ребятам.
Совещание кончилось. Все стали расходиться, Клепиков застегивал планшетку у двери, когда генерал его окликнул:
— Останься, Клепиков.
Генерал прикрыл дверь, жестом показал на лавку.
— Знаешь, зачем оставил?
— Нет, товарищ генерал.
— После штурма забираю у тебя Беляева. Думай, кого на батальон назначать будем — Абрамова или кого еще?
— Беляева на оперативный? Потянет, товарищ генерал.
— Куда назначить, я найду. Это моя забота, а про батальон мне ответь, Вениамин Степанович. Не крути.
— Абрамов вполне достоин.
Вопрос был непростой. Капитан Абрамов, нынешний зам у майора Беляева, давно бы и сам ходил в комбатах, если бы не закрутил романа с военфельдшером Чепраковой. Что в этой Клаве он нашел — непонятно: рост — метр с шапкой, курносая, стриженная под мужской «бобрик», в выражениях, мягко сказать, невоздержанная — ее связисты в дивизии узнавали сразу по первым трем словам, которые ни в одном рапорте и написать-то было нельзя. Генерал сам ей обещал за сквернословие много суток жизни на гауптвахте. С Абрамовым дважды говорил начальник политотдела дивизии и несчетно — замполит полка, но похоже, что душеспасительные беседы на заместителя командира второго батальона не влияли. Ссориться с политотдельцами комдив не хотел и назначать Абрамова на батальон не стал, и тогда прислали Беляева, «попридержав» в капитанах реального претендента на должность.
Но это была еще одна сторона дела. Говоря о «ком-то еще», генерал имел в виду ротного Абассова, но прямо Клепикову не говорил — в армии высказанное пожелание начальника — это форма приказа, и Хетагуров хотел, чтоб командир двести сорок шестого сам догадался, о ком идет речь. Тут была своя причина. Абассов был осетин, как и генерал, а значит, почти родственник, и выдвигать родственника, пользуясь своей властью, Хетагуров никак не хотел. Вот если бы из полка, снизу, представили. Абассов — боевой офицер, воюет хорошо и выдвижения вполне достоин — за нерадивого осетин Георгий Хетагуров не стал бы беспокоиться, будь он хоть трижды родственником.
— Мое мнение — Абрамова, — твердо сказал Клепиков и, показывая, что соображения генерала насчет земляка ему известны, добавил без обиняков: — Абассова можно на курсы «Выстрел» отправить. Там его до нужной температуры остудят, а то горяч. Иногда слишком.
— Мнение командира полка мне понятно. Больше не держу. Свободен. И поговори ты там с Абрамовым, ну и с этой, с ней. Пусть они рапорта по команде напишут — женим, в порядке исключения, если так всерьез. Свадьбы — это по части замполита, но он нас за инициативу простит. Я так думаю. Как думаешь?
— Тут вам видней, товарищ генерал.
Клепиков вышел от комдива и позвал своего адъютанта — «лейтенанта Кольку», как того звали по всей дивизии, потому что был он из тех, кого принято называть «рубаха-парень». Они шли к себе в полк, когда Клепиков поинтересовался:
— Николай, ты когда-нибудь жениться думаешь?
Адъютант от негодования даже остановился. На его лице было ясно написано недоумение и досада по поводу того, что серьезный боевой человек, командир полка, у которого завтра бой и все такое, тратит время на такие пустяки.
— Я что, с печки упал, что ли? Дуры они все. Я вон и Абрамову про Клавку так сказал, а он… — Адъютант понял, что вгорячах проговорился, и замолчал. Даже засопел.
«Пацан, — подумал про Кольку Клепиков. — В семнадцать — училище, через год — лейтенант, и у меня полгода». Но вслух сказал, пытаясь все-таки уточнить, что произошло у Абрамова и о чем Колька до сих пор не сказал.
— Что он? Договаривай, если начал.
— Поставил меня по стойке «смирно», сопляком обозвал и пообещал морду набить, если еще сунусь в то, что не понимаю.
— И ты на него злишься? Зря. Если б на месте Абрамова я был… Знаешь бы, как все обстояло?
— Так вы ж командир полка, я вам на замечания никакого права не имею, товарищ подполковник.
Адъютант произносил «подполковник», глотая букву «д» и выходило «поолковник». Это был не подхалимаж. Колька был на него абсолютно не способен. Он просто любил Клепикова.
— По твоей глубокой теории, боевой мой адъютант, мне замечаний делать нельзя, а старшим по званию, фронтовикам, можно. Абрамов с сорок второго на фронте, и то, что он капитан, а я подполковник, еще ничего не значит. Важно, что ты пока лейтенант, и хоть считается, что пороху понюхал, а роту тебе давать рано. Ты у Абассова поменьше учись, хоть там храбрость через край прет. Ты лучше к таким, как Абрамов, приглядись. Он без шума, без гонора, а везде успевает и многое может. Одно только позабыл сделать. Я тебя не зря спросил, что бы я на месте Абрамова с тобой сделал. Отвечаю. Все то же самое, что и он, кроме одного — морду не в следующий раз бы пообещал набить, а немедленно, как говорится, не отходя от кассы. Не лезь туда, где ни хрена не понимаешь. У него и так советчиков хоть отбавляй, и ты туда же.
Лейтенант обиженно молчал, Клепиков знал, что все сказанное им Кольке раз и навсегда усваивается прочно и намертво, потому что он сам для адъютанта был живым воплощением кодекса офицерской чести. Клепикову и самому не хотелось лезть в личное дело Абрамова, но сегодняшним разговором генерал обязал его к этому, и он, командир полка, мог показаться Абрамову таким же нахальным и бесцеремонным, если бы сунулся к капитану так же, как его Колька. Он ни на минуту не забывал, что капитану Абрамову завтра идти в бой, вести людей, а послезавтра — принимать батальон у Беляева и командовать дальше, а ставить на батальон человека с раздерганной личной жизнью — это нехорошо, и пусть считается, что время военное и все остальное, кроме войны, можно задвинуть на второй план, сам Клепиков так не считал. За спиной у солдата, у каждого фронтовика, не должно быть руин и обломков любви, семьи и всего остального, что могут сделать свой. Враг — это другое дело. На то он и враг. И если от него в душе ненависть, то она воевать помогает.
«С любовью на войне — одни хлопоты», — думал Клепиков и не догадывался, что шедший за ним Колька держался того же мнения.
Первый штурм Познани не удался. Нигде и никто не выполнил поставленных штабами задач. В восемьдесят второй дивизии Хетагурова батальоны не вышли к Варте, как планировалось, а застряли в пригородах, пройдя сотню-другую метров от исходных. Но совсем бесполезным день назвать было нельзя — он дал ответы на многие вопросы, которые занимали командирские головы накануне штурма. Теперь точно можно было сказать, что немцы уходить из города и прорываться на запад не собираются, выбить их из города будет стоить много сил и крови, а утверждения пленных насчет того, что «Познань — это немецкий Сталинград», совсем небезосновательны, потому что система огня, сильный гарнизон, запасы техники и продовольствия у немцев тут солидные, не зря крепость была заложена здесь еще со времен франко-прусской войны.
Как выяснилось, вокруг города был выстроен целый пояс фортов. На карте штаба корпуса почти девственно чистой накануне, к началу штурма как из рога изобилия возникали элементы устойчивой и мощной позиционной обороны с использованием старых и новых фортификационных сооружений, домов и подвалов, оборудованных под огневые точки — все это было по периметру, по внешнему обводу обороны крепости, а внутри всего этого находились еще четыре равелина и четыре редута цитадели, и она вместе с укрепленным Хвалищевским островом блокировала все переправы через Варту в черте города.
Было и еще одно обстоятельство, на которое поначалу никто не обратил внимания. Познань, отторгнутая от Польши, была провозглашена Гитлером столицей новой земли Германии, то есть собственно рейха, нареченной Вартенландом. Одно дело терять территории чужие, завоеванные, но объявить немцам о потере Познани — это было равносильно признанию того, что русские вступили на территорию рейха. Этого Гитлер не мог допустить и объявил оборону Познани не только делом армии, но и делом НСДАП. Именно поэтому комендант Коннель получил эсэсовский чин бригаденфюрера и неограниченную власть. Именно поэтому до самого конца, до апреля, радио и газеты уверяли берлинцев, что окруженные крепости рейха Торн, Шнайдемюль, Познань продолжают держаться в тылу подошедших к Берлину войск Жукова и Конева.
Фортов в Познани было восемнадцать, а пространства между ними прикрывались огнем пятидесяти четырех дотов, и дивизиям генералов Баканова и Глебова, действовавшим с юга, на направлении главного удара, только и удалось, что блокировать два форта в пригородах Дембсен и Гурчин.
Когда о результатах дня доложили командарму, который был на Одере — там уже заняли плацдарм на левом берегу и расширяли его, то генерал-полковник коротко и с явными нотками недовольства в голосе бросил в трубку:
— Штурм продолжать. Приеду, вместе разберемся, у кого что лишнее.
Про лишнее сказал потому, что ему перед этим только доложили, что гарнизон в Познани по численности намного выше, чем указывалось в первоначальных разведсводках — не пятнадцать-двадцать тысяч, а тысяч пятьдесят, а то и побольше. Кроме этих регулярных частей, по показаниям пленных, за три дня в крепости сформировано около двух полков фольксштурма — фашистского ополчения, обученного действовать фаустпатронами, противотанковыми фугасами и стрелковым оружием.
Только убедившись на месте сам, что просьбы корпуса обоснованны, командующий армией, назначенный Жуковым лично ответственным за операцию по взятию Познани, доложил маршалу о положении дел. Штаб фронта передал в оперативное подчинение армии еще две дивизии левого соседа, но их пока не было вблизи города.
Дислокацию частей до прихода свежих дивизий решили не менять, и дивизиям, уже втянувшимся в городские пригороды, продолжать вести активные действия, чтобы держать противника в напряжении и не позволить немцам свободно оперировать резервами.
Так виделось с высоких штабных колоколен, а батальоны продолжали продвигаться там, где удавалось, а где не удавалось — лежали в грязном снегу перед амбразурами дотов и фортов.
Штурмовая группа батальона Беляева к исходу дня просочилась за насыпь какого-то стрельбища, и дальше ходу никакого не было — головной взвод сидел в ровике для мишеней, и никто не мог высунуться, чтоб идти вперед или назад, — пулеметы в три ствола зажали так, что пальца показать было нельзя из распроклятого ровика, где валялись мишени. Фанерных щитов было много, и они были самые разные: грудные, ростовые, парные, обозначавшие пулеметный расчет, но раскрашены были все одинаково — на касках нарисованы наши звезды…
Немцы, зажав взвод, вот-вот могли начать швырять мины, и тогда в этом ровике для взвода останется только одна радость — похоронной команде не придется копать могилу — ровик с фанерными щитами как раз то, что для такого дела нужно.
«Настроили, гады, полигонов, лагерей и стрельбищ», — подумал про немцев Фомин, сидя в ровике рядом с Абассовым. Ротный подобрал грудную мишень на палке и чуть высунул ее из укрытия — сразу из фанеры вылетело несколько мелких щепок, и капитан показал Фомину на две пробоины.
— Все пристреляно. Придется до ночи сидеть.
Про минометы ротный не сказал, только поглядел на пробитую звездочку на щите и выругался.
Первая серия мин легла перед ровиком.
Осколки и комья мерзлой земли просвистели над укрытием, и старшина по привычке осмотрел всех, кого видел. Все были живы и находились в укрытии, только Кремнев лежал за трубой флагштока и пытался из бронебойки попасть в пулеметчиков, но они дружно вцепились в него и загнали за трубу, пули выстукивали по ней, вызванивая и визжа после рикошетов тоненькими свистящими звуками, но Кремневу ничего не делалось.
— По такой бы трубе на каждого! — крикнул Абассов. — А то такая большая, но одна на всех!
«Одна на всех. На всех. На всех одна», — вертелось в голове старшины, и он понял, что теперь знает, как надо делать и что.
Ротный понял с полуслова, и Кремневу из ровика перебросили толовые шашки, сапер, лежа в укрытии, в двух шагах от сибиряка, руководил, подсказывал, и скоро в результате труба оказалась обвязанной толовыми шашками, Кремнев запалил шнур, на противоположном конце ровика показали немцам сразу четыре деревянных щита, они «клюнули» и начали мочалить фанеру, а этих секунд хватило Кремневу свалиться в ровик.
Взрыв перебил трубу, и она завалилась как сухостойная лесина прямо вдоль бруствера ровика, точно, как и требовалось.
— За мной! В атаку! — прокричал Абассов, и штурмовая группа покатила перед собой стальную трубу, прячась за ней.
«Как мураши тлю, так и мы с этой железкой, — думал Фомин, подталкивая трубу плечом. — Мы не фанерные».
Ночью штурмовая группа роты Абассова окончательно захватила стрельбище на восточной окраине города и вышла к форту «Антоний».
Из-за названий фортов в войсках стали возникать недоразумения, потому что у каждого из них было, по меньшей мере, два наименования — польское и немецкое. «Антоний» именовался так при поляках, а при немцах стал «Оствольфом» — «Восточным волком». Форт «Зеленец» сначала по-немецки назывался «Вицлебен», а в последний год переиначен в «Грауфорт».
Чтобы не погрязнуть в путанице имен, штаб корпуса для целеуказания присвоил фортам номера с отсчетом по всему периметру немецкой обороны по движению часовой стрелки от «Антония-Оствольфа», ставшего на оперативных картах «фортом № 1».
Приказывая корпусу не снижать до подхода новых дивизий нажима на оборону по всему фронту, командующий армией, сам того не зная, предотвратил крупную неприятность для своей армии, потому что затяжной удар без паузы и постоянное давление по всему фронту в этот день заставили бригаденфюрера Коннеля отказаться от посылки к Одеру на помощь войскам, пытающимся ликвидировать русский плацдарм на левобережье, ударной группировки, которой располагал. В эту группировку входило около шестидесяти бронеединиц: танков, САУ, штурмовых орудий и бронемашин, и о ее присутствии в городе командование 1-го Белорусского до начала февраля не имело никаких сведений.
Неизвестно, чем бы это могло кончиться, выйди в тыл армии такой кулак, но Коннель не разыграл свою «козырную» карту по двум причинам. Комендант Познани полагал, что лучше иметь этот кулак при себе и ввести его в бой будет никогда не поздно, а во-вторых, шифровка с просьбой выдвинуть все наличные бронесилы к Одеру была подписана простым пехотным генералом, командиром дивизии армии резерва, а бригаденфюрер Коннель не считал такие приказы обязательными для себя.
Тридцать первого января корпус провел перегруппировку. Дивизия Хетагурова переходила на северный участок кольца познанских фортов.
Все приходилось начинать сначала. Перед фронтом дивизии — пять фортов, все пространство между ними утыкано дотами, бронеколпаками, камнеметными фугасами, колючей проволокой, и все это было обнесено противотанковым рвом четырехметровой ширины и глубины с шахматным минированием. Каждый квадратный метр был перекрыт огнем, и за всем этим темнела мощная приземистая громада цитадели.
Кроме того, еще выяснилось, что форты и цитадель связаны между собой сетью подземных ходов, позволяющих манипулировать резервами скрытно и без потерь во время перебросок.
Двести сорок шестой полк подполковника Клепикова просочился за двое суток в предместья Виняри и Золач, действовал по преимуществу ночами и практически в огневом окружении множества неподавленных огневых точек немцев. Форты находились у полка за спиной не только неподавленными, но и, по сути, не блокированными. Двухметровые стены добротной кладки и бетона под мощными земляными насыпями невозможно было пробить ничем из того, чем располагала дивизия. Саперы совершенно серьезно предлагали пробить подкоп — минную галерею — под самый мощный, семнадцатый, форт.
Инженер из дивизии, один из инициаторов подкопа, прибыл в полк Клепикова и проводил рекогносцировку с полкового НП. Тогда подполковник и поинтересовался насчет реальности плана подкопа.
Разговор состоялся за банкой американской тушенки, которую «лейтенант Колька» разогрел на трофейной спиртовке. Клепикову не хотелось есть одному, и он пригласил инженера, до сих пор не отрывавшегося от стереотрубы.
— Садись, князь Курбский. Беру на довольствие, раз ты у меня обосновался.
Инженер повторного приглашения ждать не стал, спрятал блокнот и присел к банке.
— Не откажусь, Вениамин Степанович. Только почему князь, да еще и Курбский?
— А кто же ты, капитан? Вы ж тут чистое взятие Казани удумали. Может, поделишься соображениями?
Капитан, проглатывая горячую тушенку с хлебом, сообщил, что предполагается начать галерею из противотанкового рва, потому что там удобно относить землю по сторонам.
— Это больше двухсот метров, — прикинул вслух Клепиков.
— Двести тридцать два, если точно по профилю этого варианта, — уточнил инженер, для которого весь замысел уже стал реальным из-за суммы таких вот абсолютно точных и непреложных цифр.
— А саперов у тебя в наличии сколько?
— Взвод резерва комдива. Все остальные в штурмовых группах.
— И по твоему варианту их всех надо собрать сюда? Тогда народу хватит?
— Нет, Вениамин Степанович. Все равно мало. Придется из батальонов брать.
— Понятно, князь. Непонятно только, зачем все это придумано.
— Людей жалко, — просто и тихо ответил инженер. — У вас у самого в полку меньше половины штата, я сводку в дивизии смотрел. И потом, боевой опыт тоже не следует со счетов скидывать. Про Казань вы напрасно, хотя тоже как начало минной войны у нас, в России, знать полезно. Серьезно все это началось в первую осаду Севастополя. В Порт-Артуре тоже применялось, и весьма грамотно, в Сталинграде, сами знаете, канализационные коллекторы использовали для штурмовых групп.
— Но ведь сами не копали. Я, например, такого не помню. — Клепиков задумался и добавил: — И у соседей такого не было.
— Было. Я тогда еще учился и сам отчеты инженерных служб обеих сталинградских армий помню, и нашей, и шестьдесят четвертой. Немного, но копали. Лучше людей в траншее прибавить, чем вот так. И они целыми будут, и форты подорвем. С минимальными потерями.
— Хорошее дело, — поддакнул Клепиков.
— Реальное, во всяком случае, — ответил инженер, еще не уловив перемены в голосе подполковника.
— Я про то, что людей беречь — дело хорошее. Тут я тоже мысль одну имею, капитан. Не хуже твоей, а может быть, еще лучше. Взять дивизию, а то и весь корпус, отвести от Познани в какой-нибудь лесок, посадить по бойцу у каждого пня и дать по молотку с гвоздями — пускай забивают. Все будут заняты, организованы и в полнейшей безопасности! Сводка ежедневная по вашей формуле: «Один сапер — один топор — один день — один пень» — обеспечена, и эффект не ниже, чем у твоего метростроя. Как идея?
— Вы не верите в возможности правильной инженерной осады, товарищ подполковник, а у нее есть достоинства…
— Стоп, капитан! — прервал инженера Клепиков. — Ты ешь, не обижайся, я еще не самое обидное про твои достоинства сказал. Если б я тебя не знал, то не так бы разговаривал, а наладил бы тебя со своего НП куда подальше за твою дурацкую жалостливость, и там жалуйся на меня кому хочешь — я на передовой, и спрос с меня за словесные обороты маленький — это не боевая задача, за которую, сам знаешь, голым в Африку послать могут. Видимых результатов, говоришь, нет! А то, что армия уже на Одере, в семидесяти километрах от Берлина, — не результат? Если бы мы от Сталинграда сюда подкопы начали, то знаешь бы где были? И в Познань копали бы до второго пришествия или до китайской пасхи. Знаешь, когда в Китае пасха?
— Нет, — пожав плечами, сказал инженер.
— Будет случай, поинтересуйся у командарма, он там до войны советником был, в Китае, так говорит, что пасхи там нет. Понял? Офицер соображать должен шире своей специальности, и, на мой взгляд, если командир роты не думает как минимум за дивизию, то это не командир, а чучело в погонах, и если оно еще в жалость ударится, то такого гнать надо из армии. Бойца в бою жалеть надо! Не так, как ты, капитан. Вон у меня взвод спит. Они за ночь к Беляеву пять ходок с боеприпасами сделали, и второй батальон, слышишь, воюет! Ты любого из этих одиннадцати разбуди и спроси, кто из нас двоих жалостливей? Ты или я? Я их к черту в зубы, в Виняри, послал, где они фашиста перед собой видят, стреляют, сами гибнут, но у них патроны, гранаты, взрывчатка есть. Фашистский гарнизон, пока они там, очень хреново себя чувствует. Беляев им там сегодня, как еж в подштанниках. А ты говоришь, что надо сидеть, копать и постреливать. Мы себе тут, фашист — там, война — по расписанию. Не выйдет, капитан. Сидение под Казанью отменяется. В расположении вверенного мне полка и думать об этой ахинее запрещаю! Если по дурости комдиву жаловаться будешь, то так и скажи, что Клепиков запретил в полку всяческие рассуждения о подкопе. Хотя одну мысль ценную ты мне подарил. Форты действительно надо брать не огнем снаружи, а огнем изнутри. До Ивана Грозного необязательно докапываться, у нас в сорок первом знаменитая штука была — бутылка с горючей смесью — КС. Мне бы их для начала с полтыщи на полк, а Курбский? Подумай. Вернусь, поговорим. — Клепиков поднялся и махнул рукой адъютанту: — Буди взвод, Николай. Пора.
Одиннадцать человек, разбуженные адъютантом, стали подниматься. Это был взвод, а вернее, то, что от него осталось и находилось в подчинении у старшины Фомина. Это они сегодня всю ночь таскали патронные ящики в свой окруженный батальон, а на обратном пути вытаскивали раненых на собачьих санках-лодочках, впрягшись в собачьи шлейки и хомуты сами, потому что никаких собак в армии и в помине не было, зато в батальоне взвод за эту ночь окрестили «собачьим». Обижаться было некогда, и после ночи одиннадцать человек получили именное разрешение Клепикова поспать целых два часа, и люди уснули прямо около НП. Сейчас их разбудили, потому что еще заранее было решено, что всем полком будут прорываться к Беляеву и взвод Фомина должен был идти проводниками, поскольку люди лучше всех знали дорогу и не раз в оба конца одолели ее под огнем, через минные поля и колючку.
Прикрывшись дымовой завесой, для которой были использованы немецкие дымовые сигнальные бомбы, взятые в качестве трофеев на Беднарском аэродроме, полк Клепикова стал втягиваться в Виняри, где орудовали штурмовые группы батальона Беляева. Разноцветные дымовые клубы со стороны выглядели настолько эффектно, что из соседней дивизии даже спросили генерала Хетагурова, что за фейерверк он там устроил и чего им от этого дела можно по-соседски ждать. Комдив ответил, что ничего особенного, глазеть на него нечего, и елки в дивизии с раздачей подарков не намечается, а если хотят участвовать в этом деле, то со стороны Золача, как раз в полосе тридцать девятой, откуда звонили Хетагурову, имеется батарея шестиствольных минометов, которые порядком досаждают Клепикову. Если сосед делом докажет свой интерес, то ему тоже дадут дыма любого цвета.
Через полчаса сосед звонил опять и радостно сообщил:
— Георгий Иванович! Я к тебе химика своего послал. Ты ему дымка выдай покрасивее, мы твою заявку выполнили. У них эта батарея шестиствольных на железнодорожной платформе была, поэтому никак засечь не могли, пришлось «горбатых» наводить. Докладывают, что горит. Так что дым мы честно заработали.
Хетагуров пообещал дать, и дал, и через пару часов в створах тридцать девятой по долине речки Богданки потянулись полосы розового дыма, в которых пехота чувствовала себя уютнее, и скоро правый сосед Хетагурова доложил в штаб корпуса, что пробил стык обороны немцев между тринадцатым и четырнадцатым фортами и держит под постоянным огневым контролем две ветки железной дороги, по которым до этого курсировали подвижные немецкие батареи.
Все это время полк Клепикова, соединившись с беляевским батальоном, стал расширять плацдарм внутри Виняри, и только тогда немцы поняли, что может натворить этот нахальный отряд, — Клепикову оставалось совсем немного, чтобы полностью отрезать три форта от цитадели и остальных укреплений крепости и, по сути, блокировать их, выключить из системы общей обороны.
Тогда-то и начались контратаки. Немцы, используя подвижные резервы внутри крепости, навалились сразу с трех сторон и особенно активно действовали со стороны цитадели — они накопились в подвалах трех длинных домов и потом начали медленно и верно выдавливать к перекрестку под огонь двух фортов оставшихся в тылу полка — пятнадцатого и шестнадцатого. Клепиков понимал, что если немцам удастся вытолкнуть его в огневой мешок, то все, что сделал беляевский батальон, и сам он, вместе с полком, полетит к чертовой матери.
Командир двести сорок шестого выложил свой последний козырь, который берег до последнего. Это были три самоходки СУ-76, которые он протащил сегодня за дымзавесой и в бой пока не вводил. Немцы давили упорством и числом, но насчет уличного боя по настоящим меркам были слабоваты: чего-чего, а сталинградского опыта у них не было, и что такое «наступление сверху вниз», они пока не знали. Клепиков решил, что пора их «просветить», и сразу «уступил» три дома вдоль бульвара. Атакующие потеряли осторожность и полезли через бульвар сразу в трех местах. Клепиков только этого и ждал.
На бульвар, прижимаясь к домам, выехали самоходки. На головной был сам Клепиков вместе с «адъютантом Колькой». Подполковник повел в контратаку сам, потому что дело было тонкое, и его надо было исполнять ювелирно.
Одновременно в «оставленных» домах с чердаков и верхних этажей «сверху вниз» пошли, как черти из шкатулки, штурмовые труппы, сидевшие там до поры до времени на положении «ни гугу». Гарнизону крепости клепиковская контратака обошлась в один егерский батальон, минометную батарею и, самое главное, потерей надежды выбить этот клин, находящийся уже в угрожающей близости от цитадели.
Попытки выбить клепиковский полк еще были в этот день, но в подвалах и на всех этажах Виняри дрались не люди, а демоны, они умудрялись воевать даже в кромешной тьме, где самый зрячий кот вывихнул бы себе глаза, и пускали в ход ножи, гранаты, пистолеты, распознавая чужих не то чутьем, не то на ощупь.
Единственное, что могло бы порадовать немцев, узнай они об этом, было бы известие о гибели подполковника Клепикова. Его так и убило на головной самоходке, в самом конце «сталинградской» контратаки. Фаустпатрон припечатал командира полка к броне, поджег самоходку, и оглушенный Колька стащил дымящееся тело Клепикова на землю и начал забрасывать снегом.
Так закончился день седьмого февраля тысяча девятьсот сорок пятого года в восемьдесят второй гвардейской дивизии.
— Что здесь было до прихода русских, Грегор? — Обер-лейтенант Розе умел пить, не пьянея, чего никак нельзя было сказать о его собеседнике.
Эсэсман Грегор почти всю войну прослужил в Познани, в школе офицеров СС, и город знал отлично и за время совместного сидения рассказал Розе несколько местных анекдотов и историй. Алкоголь повлиял на его способность соображать, и он ответил не сразу.
— Тюрьма нашего ведомства.
Потом, очевидно, такой краткий ответ его не устроил, и он счел своим долгом пояснить.
— Мы практичная нация. Не держать же было гарнизон, когда фронт за сотни километров отсюда. Если бы ваши генералы не предали Германию, он был бы и сейчас там.
— Понятно, — ответил Розе, пропуская щекотливую тему о государственной измене, на которую не следовало болтать не то что с пьяным, но и с мертвым членом СА и СС. — А то мне невдомек было, за каким дьяволом здесь столько наручников и постоянный запах хлора. Не форт, а помесь подводной лодки и галеры.
Трехэтажный внутри форт и в самом деле был разделен на отсеки, разделенные бронедверями, люками-лифтами, и сравнение с подводной лодкой было удачным.
— Хлор — это дезинфекция, — важно сказал Грегор. — Мы их всех кругом обривали и даже купали в хлорной воде. Всех подряд. Поляков, коммунистов, изменников перед отправкой в Берлин. Можешь себе представить, Готфрид, как сюда заводили важных особ из армии, люфтваффе, резерва, а отсюда они выпархивали, как птенчики от одной наседки, все на одну колодку — ни одного насекомого снаружи, ни одной крамольной мысли внутри. По-моему, стоило бы пропускать кандидатов на высшие чины в армии через нашу обработку, тогда бы не было столько измены.
— Не мели ерунды, Грегор. Водить к вам на обработку перед назначением на должность — это все равно что кастрировать перед свадьбой жениха.
Шутка Розе имела успех, и офицеры подняли примирительный тост. Все равно делать было нечего, и дежурство в самом нижнем каземате форта протекало без происшествий. В их обязанности входила охрана подземного хода в цитадель. Офицерская смена назначалась на сутки и считалась отдыхом от боевого дежурства на верхнем этаже, где были орудийные и пулеметные амбразуры с броневыми шторками и щитами, но и они не спасали от пуль и осколков. Гарнизон форта был смешанным, и в него вошла полурота охраны бывшей тюрьмы, приписанные артиллерийские запасники фольксштурма с кадровыми артиллерийскими унтер-офицерами и рота старшего возраста из гитлерюгенда Виняри и Голенцина. Всего около четырехсот человек.
Сутки дежурства считались отдыхом. Собственно, офицеров было трое, но третий, заступивший вместе с эсэсовцем Грегором и обер-лейтенантом Розе, ушел в цитадель. Формально это не разрешалось, но в инструкции нашлась лазейка — «проверка коммуникаций внешним осмотром», а все коммуникации были проложены по стенке тоннеля, ведущего в центр. Пить не воспрещалось, поэтому каждый офицер мог украсить дежурство как хотел: пили, спали до одури.
— Готфрид, знаешь, чего мне сейчас хочется?
— Нет, Грегор. С бутылкой и пулеметом ты загадочен, как сфинкс.
— Я хочу быть на месте того болвана, который только что сидел за этим столом, и тискать точно такую же девицу из вспомогательной команды, как и он. Читать, как ты, книжки про евреев я не могу. При упоминании одной только фамилии из твоей книжки — я ее посмотрел — мне хочется сдать ее вместе с тобой в гестапо. Удивительно, что на ней стоит штамп разрешения для народных библиотек рейха.
— Ты никогда не читал про Робинзона? — спросил обер-лейтенант, который и сам порядком удивился, но не подал виду, когда нашел среди макулатуры тюремных инструкций несколько книжек, и в их числе книжку Дефо. Она была запрещена в рейхе, но Вартенланд стал немецким в тридцать девятом году, и кое-какие книги по недосмотру местной цензуры получили разрешающий штамп гауляйтера. Интуиция пьяного эсэсовца оказалась на высоте, и он с назиданием ответил:
— Про еврея меня не заставят читать ничего, кроме протокола его допроса. — Грегора качнуло на стуле. — И вообще, я прошу тебя, Готфрид, меня подменить, мы же пили за дружбу СС и парашютистов, смертельную для врагов. Ты должен уступить мне. Я бы обязательно подменил тебя, если бы ты попросил об этом именем нашей боевой дружбы.
Отпустить эсэсовца, подменив его на дежурстве, ничего не стоило, но, с другой стороны, время собственного сидения за столом рядом с телефоном, пулеметом и наедине с бутылкой почти удваивалось, и Розе не собирался поддаваться на уговоры, чтоб в итоге не оказаться надутым. «Вот не повезло с этим пьяным балбесом. Если привяжется, то придется дать себя уговорить», — прикинул про себя обер-лейтенант, но быть бычком на веревочке не хотелось. Но потом забавная мысль пришла относительно везения. «А почему, собственно, не повезло? Элементы невезения с тех пор, как проехал на машине фельдмаршала, были, но можно ли назвать все, что случилось со мной, фатальным невезением? Я жив, гарнизону форта за первые бои уже выданы награды, майор Шрез говорил, что бригаденфюрер спрашивал обо мне, и майор дал мне хорошую аттестацию, и в следующий раз в списки награжденных мне путь свободен, и потом, я — фальширмягер, боевой офицер, а не тюремщик вроде Грегора, и в боевой обстановке повышения не заставят себя ждать. А что касается везения, то его можно проверить немедленно, сейчас».
— Грегор, вы верите в провидение?
— Я верю только фюреру.
— По вспомни, что фюрер сказал после двадцатого июля: «Провидению было угодно, чтобы я оставался во главе Германии».
— Он абсолютно прав. Ты убедил меня. Я — солдат СС, тоже верю в провидение.
— Предлагаю жребий. У тебя есть монета?
— Найдется.
— Давай бросим, и тот, кто угадает, свободен на все дежурство, а проигравший, остается бессменным до конца суток. Идет?
— Согласен! — На лице Грегора был написан азарт, но обер-лейтенант в игре на проверку собственного везения решил, что условия следовало бы ужесточить.
— Это еще не все, — уточнил Розе. — Проигравшего приковываем кандалами к тумбе пулемета, а выигравший заберет ключ с собой, чем будет гарантировано, что боевой пост не будет оставлен, а побежденный из злопыхательства или по каким иным побуждениям не подставит счастливца под военно-полевой суд.
— Я все равно выиграю! — заорал эсэсман. — Мой орел! Я первый загадал!
— Это как дуэль. Я выставил условия, а ты выбрал оружие, Грегор.
— СС всегда выигрывает! Готовь кандалы своего размера! Бросаю!
Алюминиевая десятипфенниговая монета описала дугу в воздухе и звякнула по бетону пола. Офицеры бросились к ней.
— Решка, — упавшим голосом произнес унтерштурмфюрер. — Подбирай кандалы на меня. СС умеет держать слово, но, вот увидишь, в следующий раз я придумаю шутку получше твоей.
Через четверть часа Розе был в кинотеатре цитадели. Ключ от цепи, на которой, как пес, теперь сидел Грегор около телефона, пулемета и подрывного рубильника подземного хода в форт «Викинг» находился в кармане мундира обер-лейтенанта.
«Все-таки мне везет!» — думалось ему, и Розе окончательно выбросил из головы призрак машины Роммеля, потому что эта примета его не касалась. Он имел основания считать так, потому что все было разыграно с судьбой по-джентльменски и без подтасовки.
В кинотеатре шел свежий боевик, сработанный на киностудии министерства пропаганды. На экране зеленый парнишка в паре с дедом, одноруким инвалидом первой мировой войны, вступают в фольксштурм и, случайно попав на Восточный фронт, разбивают в пух и прах танковую колонну русских. Два идиота в три руки готовили свой новый подвиг, но обер-лейтенанту эта откровенная чепуха через полчаса надоела, и он выбрался из зала, где сидели только нуждавшиеся в темноте парочки из офицеров и здоровых немецких девушек из молодежной вспомогательной службы.
Зато в казино по талонам давали вполне приличное пиво и работал кегельбан. Над кегельными шторками в конце дорожек висел лозунг: «Один народ! Один рейх! Один фюрер!» Кегли падали, как солдаты. Розе взял кружку темного карамельного пива и присел неподалеку от стойки за столик, где было свободное место.
«Так воевать можно. Пока мы в цитадели — мы в безопасности, и это намного лучше, чем прозябать на должности коменданта лагеря или сломя голову бегать от русских танков по зимним дорогам. Идущие плохо дела обязательно когда-нибудь должны повернуть к лучшему».
Обер-лейтенант оглядел стены бункера, потом потрогал бетон рукой и ощутил слабые-слабые подрагивания массивной стены — наверху русские начали бомбежку или обстрел, но ему и всем остальным сидящим в казино это ничем не грозило.
О том, что командир полка убит, майор Беляев узнал от клепиковского адъютанта, вынесшего обгорелое тело подполковника прямо к подвалу напротив трансформаторной будки, за которой шел пустырь, обстреливаемый из форта. У адъютанта было красное обожженное лицо без бровей и ресниц, но он честь по чести доложил майору о гибели Клепикова и отдал полевую сумку.
— Все здесь, товарищ майор. Документы, награды, оружие.
Комбат открыл клапан скукожившейся от огня сумки, вытащил план Познани пятнадцатитысячного масштаба, сложенную гармошкой карту с отметками по суткам рубежей продвижения полка от Вислы до Варты. На листе с Магнушевом, за разгранлинией правого соседа каллиграфическим почерком школьных прописей красным карандашом было выписано четверостишие, перефразированное из стихотворения Пушкина:
Настали времена другие,
Исчезни, краткий наш позор!
Благослови меня, Россия!
Война по гроб — наш договор!
Ордена и медали убитого были приколоты и привинчены к чистому подарочному платку с вышивкой: «Воину-фронтовику от Землянского детдома».
Беляев, сложив все, как было, оставил себе только план Познани. Сумку вернул лейтенанту.
— Забери. Сам сдашь в дивизию.
— Не могу! — почти крикнул тот. — У вас останусь. Хоть взвод дайте, товарищ майор.
— Потом будет взвод. Похорони подполковника.
— Я потом не хочу! Я сейчас хочу и жареху из них делать буду.
— Не валяй дурака, Колька. Будет, как я сказал. Обещаю, что цитадель у меня в батальоне брать будешь, а пока побудь при нем. Понял?
— Так точно, товарищ майор.
Через несколько минут Беляев, изучавший подходы к форту с тыла, мельком увидел двоих автоматчиков и адъютанта, вывозивших на санках-лодочке тело Клепикова.
Трансформаторная будка между НП батальона Беляева и семнадцатым фортом у Виняри очень не понравилась Кремневу. Сибиряк долго приценивался к ее виду, и Фомин заметил это, но сам, внимательно поглядев на эту металлическую кубышку, ничего особенного не увидел. Искореженное железо просвечивало насквозь, прошитое пулями и осколками. Как укрытие будка совершенно не годилась, и Фомин сказал Кремневу об этом.
— Ты поглянь, старшина, какая парня. А откуда — понять не могу.
— Чего? — переспросил Фомин, не понимавший «чалдонских» словечек, которые нет-нет да и проскакивали у Кремнева.
— Парня, говорю. У нас так навозные кучи называют, когда в них доску морить закладывают. Листвяк кладут на зиму, навозом прикроют, и он размякает, податливым становится, и потом его хоть долотом, хоть топором, за милую душу идет. Так вот, когда листвяк в парне лежит зимой, то над ней иней все одно, как над медвежьей берлогой. В холодном железе чему парить? — Кремнев кивнул на будку. — А она, поди ж ты, вся в инее. Продух какой-то под этой железякой. Я в нее недавно стрелял — вон дырки — так их тоже инеем свежим затягивать начало. Тепло оттуда идет.
Откладывать проверку не стали, а тут же гранатой вышибли дверь и обнаружили огромную, тоже из листовой стали трубу в два обхвата с жалюзными решетками. Одну из них выломали и заглянули вовнутрь. Оттуда пахнуло прогорклой теплой сыростью подземелий.
О находке доложили Абассову. Комбат тоже выказал самый живой интерес: сам сползал с Абассовым, убедился, что в трубу вполне проходит человек и что она вентиляция какого-то подземного сооружения. Под землей везде были немцы, и Беляеву хотелось попасть туда и атаковать их там, внизу, где фашисты считали себя в полнейшей безопасности.
Труба, как оказалось, метров пять уходила колодцем, а дальше превращалась в наклонную, идущую вниз галерею, по которой можно было идти, лишь чуть-чуть пригнувшись, человеку среднего роста. Взводу Фомина придали саперов, двух связистов с катушкой, и, накопившись в галерее, люди начали спускаться по ней вниз.
Шли медленно, опасаясь мин, которыми уже были напичканы в городе все подвалы, переходы и чердачные лазы. Мины были натяжные, и почти все располагались на уровне колен или груди, но галерея была от них свободна, и фонарики ни разу не высветили следа, говорящего о том, что здесь кто-то ходил. Наконец ход расширился, и взвод уперся в решетку из металлических прутьев, к которой с той стороны подходил жестяной короб раструба, и из него доносилось ровное гудение и тянулась мощная струя воздуха.
— Придется рвать, — объявил сапер. — У решетки задрайки внутри, за железным кожухом, а иначе до них не добраться.
— Рви, — разрешил старшина. — Только чтоб сразу и решетку, и все, что дальше.
— Как сказано, так и сделаем, — обнадежил сапер.
Унтерштурмфюрер Грегор, оказавшись один, философски посмотрел на цепь, идущую от запястья правой руки к скобе на пулеметной тумбе, побренчал ею, чокнулся с бутылкой и выпил.
— Грегор. Бедный малыш! Теперь ты совсем один! А в это время всякая сволочь, дважды за сутки невредимой вернувшаяся из русского тыла, наслаждается всеми радостями жизни, смотрит кино и пьет твое любимое пиво. От такой несправедливости сердце твое разрывается на части, Грегор. Можно сойти с ума, можно допиться до ручки. Паршивый обер-лейтенантик обошел тебя, надул, околпачил, словно ты служишь не в СС, а в благотворительной конторе, где выдают протезы вместо мозгов. И как он теперь обо мне думает? Скажи, мой несчастный мальчик, что он думает про охранные части СС? Враг умный, а в нашем славном ведомстве одни дураки вроде тебя, партайгеноссе Грегор. Но мы, оказывается, не дураки!
Протрезвевший после ухода Розе унтерштурмфюрер достал из кармана ключ от наручников, точно такой же, как унес с собой обер-лейтенант, победно покрутил им перед бутылкой, которой, дурачась, излагал свои мысли вслух, и открыл браслет на руке. Потом подошел к топчану, у которого висела верхняя куртка обер-лейтенанта. Это была обычная десантная куртка офицеров-парашютистов — белая — для зимы, с одной стороны, и пятнистая — для лета — с другой. Эсэсовец взял из кармана куртки разрозненные листки, посмотрел, пошарил еще для верности и, убедившись, что в карманах больше ничего нет, снова сел за стол.
Листки были плотно и густо исписаны почерком Розе.
— Ба! Мы ведем дневник. Мемуары может писать каждый, но читать их никто не обязан. Но ты, Грегор, на службе, и чтение — твой служебный долг. Пока не прочитаешь, будешь сидеть прикованным. Подследственный рассказывает сам, и не надо затруднять себя допросом.
Унтерштурмфюрер защелкнул браслет и углубился в изучение записок Розе, который действительно был не подозреваемым, а именно подследственным, и Грегору было поручено это дело, так как на запрос из Берлина ответили, что операция «Песок в машине» сорвана и требуется произвести расследование и попробовать найти следы предательства, если таковые имеются. Обычными методами, включавшими немедленный арест, допрос с обязательным последующим признанием, было решено не пользоваться. Более того, бригаденфюрер Коннель, лично дававший распоряжения по открытию дела о государственной измене, хотел, чтоб все выглядело обстоятельно и каждая стадия дела имела свое развитие, отраженное в бумагах, чтоб в Берлине, даже мельком взглянув на папку с делом, могли бы убедиться даже по этой мелочи, что комендант Коннель твердо, не поддаваясь панике, держит Познань под своей сильной рукой и поколебать его не удастся ни врагам изнутри, ни красным войскам снаружи. Было решено установить наблюдение, и унтерштурмфюрер Грегор дневал и ночевал вместе с Розе, был с ним и в боевом каземате, и на дежурствах в бункере. Чтобы это не насторожило Розе, Грегор время от времени «передавал» наблюдение кому-нибудь другому.
То, что сейчас читал эсэсман, нельзя было назвать дневником. Скорее это были отдельные наблюдения, пришедшие в голову обер-лейтенанту во время длительного сидения в казематах форта.
Племянник героя нации. Похвально. Доброволец. Крит. Лето сорок первого года. Офицерский чин. Ранение. После ранения служба в войсках тыла. Размеренная жизнь коменданта лагеря при штабе военных перевозок в русских степях. Мрачные страницы. Одиночество юного нибелунга среди быдла, выскочек, солдафонов и недочеловеков. Дядя. Почетное ископаемое. Целый кладезь мыслей гнусного пошиба. «Армия — элита Германии». Знакомая песня! А где же НСДАП, СА, СС? Ах, это дядя сказал. Пощупать бы этого дядю. Племянник ему благодарен. Нас он тоже будет благодарить за то, что мы своевременно вышибем дурь из его глупой головенки. Учил русский язык. Это настолько может быть отягощающим, что страшно подумать, но твердо говорить «нет» никак нельзя, дважды за сутки уходить от русских — это фантастика, если бы она не была фактом. Двое, что были с ним, арестованы, и показания их совпадают. Ну и что? Сговор. Сентиментальность! Ты погубишь нацию. Дядюшка, слава богу, почил. Перед смертью просил за племянника второго героя нации — Геринга, что ли? Ну ничего, перед СС все равны, и после июля не спасут лампасы любой ширины. Самонадеянный умник. Намеки. Примитивная шифровка записей — это и наш козырь. Для дела и протокола допроса их можно расшифровать, как надо следствию. Прекрасные записки. Прямо конспект будущего допроса.
Невдалеке, почти совсем рядом, послышалась возня. Унтерштурмфюрер поднял глаза и увидел идущую по кабельному коробу крысу.
— Вышла погулять, крошка? Рекомендую сходить в кино. Наш подопечный там.
Крыса чинно проследовала в сторону цитадели. Дежурный уважительно поглядел ей вслед и снова углубился в бумаги — крысы в подземных помещениях форта были такими же постоянными жителями, как и солдаты и офицеры гарнизона.
Взрыв прозвучал в этой размеренной тишине совершенно неожиданно, странно, и на глазах изумленного эсэсовца рухнул вниз раструб вентиляционной трубы, и из облака кирпичной пыли, паутины порскнули крысы, но самое удивительное, что дальше оттуда же стали спрыгивать в каземат люди в красноармейской форме.
Эсэсовец, поднявшийся за столом при их появлении, наконец вышел из столбняка и потянулся к пулемету, стоявшему на тумбе перед ним и приспособленному как для стрельбы в сторону подземного хода, так и по внутренним помещениям, — это было сделано для предупреждения дезертирства из форта. Грегор опоздал. Его опередил высокий русский старшина, выпустивший экономную — на два патрона — очередь, и она оказалась точной — обе пули попали в грудь, обтянутую всемогущим черным мундиром СС.
Последнее, что промелькнуло в угасающем сознании унтерштурмфюрера, была медицинская эмблема на русском старшинском погоне с Т-образной нашивкой из красного выцветшего галуна.
«Гадюка с рюмкой. Стреляющие доктора — это у меня в первый раз». И больше он уже ничего не думал, не видел и не слышал.
По нижней галерее мимо трупа прошли красноармейцы, и никого не интересовали разлетевшиеся листки дневника Розе, трижды дезертировавшего с поля боя, по ним небрежно топали рыжие от сушки у костров валенки, обтянутые в самодельные, клеенные из старых автокамер калоши, которые вся армия звала «штотыштоты». Только один остановился, ткнул носком валенка цепь.
— Старшина, гляди, он цепью прикован.
— Камикадзе.
— Чегой-то? Грузин, что ли?
— Смертник. По-японски так называется. Да ну его. Зови саперов, Кремнев, все хода надо насчет мин проглядеть, и кабели все рви к чертовой матери, ребята!
В этот день дивизия взяла сразу три форта: шестнадцатый, семнадцатый и восемнадцатый. Путь к цитадели с севера был открыт.