— Здравствуй, батя, это я. Нам бы поговорить.
— Объявился, значит, засранец, вспомнил наконец, что родитель у него имеется. Не желаю я с тобой, говнюком, разговаривать. Не о чем.
— Постой, батя, постой, не вешай трубку. О Максиме речь…
— Ты, паразит, все мне врешь, как и про похороны тогда, нет у меня к тебе доверия. Говорил ведь Верке — вытрави плод, послушалась бы — не портил бы ты мне жизнь сейчас, поганое семя.
— Батя, ну не серчай. Давай сегодня поговорим, потом, может, поздно будет.
— А, думаешь, сдохну скоро? Не дождешься, говнюк, я и тебя переживу. Тьфу, пообедать не дал спокойно, как представлю харю твою бесстыжую, блевать тянет. Ладно, только чтобы ты отстал, подваливай сегодня вечером. В квартиру не ломись, все равно не пущу, жди меня на вечернем моционе. Не забыл, где отчий-то дом, засранец?
— Помню, батя, хорошо помню.
— Говнюк ты бессовестный, как только земля тебя носит…
— Так, говоришь, машина для убийства? — Снегирев посмотрел в окно на задумчиво курившего Тему и, усмехнувшись, перевел взгляд на Кольчугина. — Ну и ладно, хорошо то, что хорошо кончается.
А началось все третьего дня, и, как это обычно у нас бывает, с беспредела. В кольчугинское заведение явились молодые люди в спортивных шароварах «адидас» и пожелали пообедать в кафе — плотно, с водочкой, а главное дело, на халяву, в случае отказа грозя жестоко отомстить. Кормить их, понятно, не стали, а под вечер молодцы вернулись и слово свое сдержали, поломав кое-чего из мебели и побив кое-чего из посуды. Днем следующим они пожаловали снова и начали просто ставить заведение на уши. Однако получилось так, что их самих поставили конкретно в позу прачки.
Ибо как раз в это время к Кольчугину наведался ультраправый россиянин Тема, жаждавший свежих новостей про невесту. Не узнав ничего нового, он загрустил. Прибывшего с ним вместе радикала Мамонта также кинуло в тоску, и, когда в кафе заявились рэкетиры, долго скинхэды раздумывать не стали. Тема после выписки ходил с напоминавшей самурайский посох тростью, кореш его лелеял на груди мотоциклетную цепь с приваренной для основательности гирей, так что вместо кольчугинского интерьера затрещали ребра беспределыциков. Не прошло и пяти минут, как они потерпели сокрушительное фиаско.
Взамен обеда на халяву налетчикам пришлось проблеваться кроваво, за сломанную мебель им самим обломали рога, а для компенсации ущерба Мамонт выгреб содержимое их карманов и пообещал каждого рэкетмена сделать педерастом, если паче чаяния кто сунется еще раз.
— Так что теперь Тема у меня в штатном расписании. — Невесело улыбнувшись, Кирилл подлил Снегиреву сока и, скомкав, выбросил пустой тетрапак в урну. — Если есть кабак, то должен быть и вышибала. В России живем.
Он здорово изменился за последнее время — в сплошной рыжине возникли белые нити, под глазами — мешки, а сами глаза потеряли блеск.
— Штатное расписание, название-то какое. — Снегирев приложился к стакану и, улыбнувшись, подмигнул Кириллу: — Может, хрен с ним, со штатным-то расписанием, господин капиталист? Гражданку одну надо трудоустроить…
— Да ну тебя, Алексеич, скажешь тоже — «капиталист». — Кольчугин непритворно удивился и пожал обтянутыми джемпером плечами. — На автосервисе больших денег не заработаешь, если, конечно, ворованными машинами не заниматься. А что за гражданка-то? Молоденькая?
— Бальзаковского возраста, вон Теме в матери годится. — Снегирев глянул на календарную диву, в одних лишь только туфельках оседлавшую мотоцикл, и вытер сладкие от сока губы. — Инженер-биохимик. Ни кола ни двора.
— Жить негде? — Кирилл почему-то обрадовался, и поперечная морщина на его лбу разошлась. — Так это, может, еще и лучше. Хочу приспособить бомбоубежище под выращивание вешенки, знаешь, грибы такие, вот пусть она и занимается. И для житья там места хватит: вода, сортир — все есть. Только это, сам понимаешь, не раньше чем через неделю в лучшем случае…
— А раньше ее из больницы и не выпишут. — Снегирев допил сок и, не замечая выражения кольчугинских глаз, легко поднялся. — Спасибо, вишневый самый вкусный.
Ему понравилось, что Кирилл на этот раз ничего не спросил о своей сестре. Потому что сказать ему пока было нечего.
На улице было так себе. Порывистый ветер шуршал опавшей листвой, небо хмурилось, а гражданки, даже те, что помоложе, коленки на всеобщее обозрение уже не выставляли. Что делать, близилось «пышное природы увяданье».
«Обосралась птичка божья». На лобовом стекле было све-же и обильно нагажено, и, восстановив его прозрачность, пока небесный привет не затвердел, Снегирев тронул «мышастую» с места. «А как там у пенсионеров со стулом?»
Вытащив «Нокию», он набрал номер Степана Порфирьевича Шагаева, биппером включил магнитофон и, послушав, как общался отставной прокурор со своим сынком-генералом, почему-то вспомнил гоголевского карбонария Бульбу, — чем я тебя породил, тем я тебя и убью.
«Отцы и дети, спор поколений». Глянув на часы, он выехал на Загородный, увернулся от выползавшего с остановки «Икаруса» и, приняв влево, энергично порулил вдоль трамвайных путей. «И чего они не поделили?» На Литовском машин было мало, все больше стояли барышни, предлагали красиво расслабиться, но пока что-то никому не хотелось. Быстро темнело, по улицам сновали желтые «УАЗы» с наглыми полупьяными омоновцами, и жрицы любви предавались пессимизму: ах, видно, и взаправду клиент окончательно измельчал.
Когда, миновав окаменевший фаллос «мечты импотента», Снегирев выехал на Старо-Невский, начал накрапывать дождь — противный, моросящий, по-настоящему осенний. На лобовом стекле «мышастой» заиграли радужные блики, мокрые куртки гаишников заблестели, как кошачьи яйца, и, забившись под карнизы, голуби воркующе законстатирова-ли: погода нелетная, лету хана.
«Буря мглою небо кроет?» Снегирев ушел с Суворовского на Вторую Советскую, развернулся и поставил «Ниву» почти напротив дома, в котором обретался на покое отставной прокурор. «Ну и как там на заслуженном отдыхе?»
Биппером активировал «подзвучку», включил радиосканер и, прибавив громкость, понимающе ухмыльнулся: «Очень удобно, не погрешишь — не покаешься. Лучший путь для мокрушников в рай — это искреннее раскаяние в старости. С чистой совестью на свободу. Вот бы нам так…»
— «Если сыновья твои согрешили перед Ним, то Он и предал их в руку беззакония их, если же ты взыщешь Бога и помолишься Вседержителю…» — Степан Порфирьевич медленно читал вслух ветхозаветные откровения Иова.
Минут через двадцать, пресытившись, видимо, пищей духовной, он встал, распахнул холодильник, и было слышно, как ударилось стекло о стекло — «ну-ка посошок на дорожку». Крякнул громко, захрустел чем-то смачно, а в это время на Второй Советской показалась «бээмвуха» и, сверкнув фарами, замерла через дорогу напротив «Нивы» — черная как смоль, приземистая, чем-то напоминающая аллигатора с купированным хвостом.
«Ага, похоже, блудный сын явился. — Снегирев сразу откинулся на пассажирское сиденье и, не поднимая головы, вытащил напоминавший трость микрофон направленного действия. — С ним ухо надо держать востро». Между тем было слышно, как Степан Порфирьевич возится с замком в прихожей, бухнула входная дверь, и в квартире стало тихо, только махали маятником настенные, видимо, старинные часы.
«Отец семейства, чай, выпить не дурак. — Нацепив головные телефоны, Снегирев сориентировал микрофон и, включив усиление, сразу же услышал во дворе старческую поступь, сопровождаемую стуком палки об асфальт. — А во хмелю, чувствуется, буен».
— Тьфу, нечисть. — Топнув на подвернувшуюся мурку, Степан Пофирьевич пошаркал дальше, а в это время дверца «бээмвухи» хлопнула и послышался приятный, поставленный отлично голос:
— Здравствуй, батя! Может, в машину пойдем, дождь все-таки?
— Машина мне твоя ни на хрен не нужна. — (Удары палкой об асфальт стали слабеть, и Снегирев подкорректировал ориентировку микрофона.) — Ленька, засранец, толком говори, чего надо, и не мешай гулять, не видишь, моцион у меня.
— Батя, Максим умер, — генеральский голос звучал ровно и без скорбных обертонов, — пьяный выпал из окна, с пятого этажа.
— Опять ты мне врешь, чертов говнюк. — (Шарканье подошв прекратилось, и раздался хриплый, надсадный кашель.) — Как и с похоронами тогда. Знаю, к чему ты клонишь, паразит…
— Вот, батя, взгляни. — (Щелкнули застежки папки, и послышался бумажный шелест.) — Вот фотографии с места происшествия, заключения экспертов о причине смерти, данные следственного эксперимента. А вот протокол опознания, подписанный хирургом, делавшим Максиму операцию. Из Швейцарии привозили. Я специально не говорил тебе ничего, пока сам полностью не убедился.
— Вранье все, не верю. — (Палка яростно ударилась об асфальт, и кашель сделался еще надсаднее.) — Ты могилу материнскую, гад, разрыл, чтобы сережки с покойницы снять, что тебе стоит бумажонку состряпать…
— Да ладно тебе, батя, — генерал понизил голос и, похоже, улыбнулся, — сам знаешь, кто старое-то помянет… А сережки, что ты мамане подарил, к слову сказать, оказались из царских закромов. Так же как и портсигар, который Максим у тебя выпросил, я проверял. А насчет его самого не сомневайся, мертвый он, мертвее не бывает. По его пластиковым картам хмырь один уже две недели на Канарах отоваривается, приедет, будем с ним разбираться. Да только не о том речь. — Генеральский голос стал вкрадчивым. — Батя, я вот чего: Максима не вернешь, а время идет. Ну скажи, где оно, не дай Бог случится с тобой чего, и пропадет все к чертовой матери, достанется кому-нибудь. Батя, скажи.
— А это ведь ты его, Ленька, убил, сына-то родного! — Голос Степана Порфирьевича вдруг задрожал от ярости, и, свистнув в воздухе, палка ударилась обо что-то мягкое. — Думал небось, вместо Максимки я тебе клад открою? Хрен.
Снова свистнула палка, и, сдавленно охнув, генерал уронил папку, но тут же рассмеялся неожиданно зло:
— Расскажешь, батя, все расскажешь.
— Как, на отца родного руку поднял? — От сильного удара экс-прокурор застонал, а в это время дверца «бээмвухи» хлопнула.
— Тихо, плесень, не вошкайся, — послышался незнакомый насмешливый голос.
— Колун, в машину его! — Разъяренный генерал не говорил, а хрипло выдаивал слова, и, понимая, что контрнаблюдения не будет, Снегирев осторожно приложился к биноклю: «Так вот каков знаменитый спец по мокрухе».
На другой стороне улицы одетый в кожу крепыш быстрым движением поднял с колен седобородого старца, не обращая внимания на надсадные хрипы, повел его под руку к «бээмвухе» — на цыпочках, удерживая болевой предел.
— Ленька, гад, ты чего творишь, чертово семя? — Дернувшись, отставной прокурор внезапно обмяк.
— Похоже, готов. Сердце не выдержало. — Провожатый покосился на генерала.
— Готов? — Тот внезапно пришел в ярость и, ухватив покойного за воротник, с бешеной силой принялся трясти его: — Говори, говори, говори… — Глаза его выкатились, на губах появилась пена, и он стал похож на вампира, застигнутого солнцем.
— Это вряд ли, он холодный. — Тот, кого называли Колуном, далеко сплюнул сквозь зубы и холодно посмотрел на генерала: — Куда его?
— Человеку стало плохо на прогулке. Поехали отсюда. — Придя в себя, Шагаев перестал тревожить тело своего отца, «бээмвуха» взревела двигателем и исчезла.
Поди-ка догони ее — «семьсот сороковую», исходящую ревом сирен, с проблесковым маячком на крыше. Да ни в жизнь.
«Добрый вечер, дорогой друг! „Семьсот сороковая“ „БМВ“ с госномером таким-то в природе не существует…»