Прошло тридцать пять лет со времени трагедии в Новочеркасске, и многие люди, которые молчали все эти годы, начинают говорить.
Я, Валентина Краснова, сижу в мягком кресле и слушаю рассказ очевидца и участника Новочеркасских событий.
«В 1962 году мне было 22 года. Я работал на военном заводе № 31, расположенном в поселке Хатунок. Поселок находился на расстоянии 2–3 километров от города, с Новочеркасском его соединяла трамвайная линия, тянувшаяся до электровозостроительного завода имени С. М. Буденного.
После первой смены я встретился со своими приятелями, один из которых, Николай Коваленко, был в ту пору членом партии. Он рассказал, что на партийном собрании было сказано о «возможных беспорядках», связанных с повышением цен на хлеб, молоко, мясо. Также было сказано, чтобы члены партии проявляли бдительность, пресекали всякого рода провокации. Все это нас не сильно встревожило.
На следующий день по радио мы услышали официальное подтверждение рассказа нашего приятеля-коммуниста.
Позавтракав в заводской столовке, мы спокойно отправились на работу. К обеду по заводу поползли слухи, что на НЭВЗ — забастовка. И, как бы в подтверждение слухам, в цехах появилось городское начальство. Они пожимали рабочим руки, угощали дорогими папиросами «Казбек», призывали к спокойствию. Говорили: «Поймите, повышение цен — временная мера. Мы надеемся, что вы нас не подведете!» Было заметно, что они явно встревожены ситуацией. Скажу сразу, на военном заводе даже не было попыток забастовки. Завод был маленький, с несколько даже патриархальной атмосферой, все друг друга знали: начальство рабочих, а рабочие начальство.
После смены мы с приятелями поехали в поселок Молодежный, возле которого и расположен НЭВЗ — самый крупный завод города. Уже в трамвае мы узнали, что на заводе действительно забастовка. Там же мы услышали и о начале забастовки. Получалось так: утром представители дирекции НЭВЗ в пропагандистских целях отправились по цехам завода. В сталелитейном цеху директор завода на вопрос рабочего «Что же мы теперь будем есть на свою зарплату?» имел глупость ответить: «На ливерных пирожках перебьетесь!» За такой ответ директор получил от одного из рабочих в морду. Завязалась драка, в которой победа досталась рабочим. Рабочие вышли из цехов, началась забастовка.
Мы приехали к заводу около 18 часов. К этому времени все пространство перед зданием заводоуправления заполнено людьми. Все стояли группами и, похоже, чего-то ждали. На высокой металлической мачте рядом с подземным переходом под железную дорогу висел плакат: «Хлеба, молока, мяса, прибавки заработной платы».
На балкон заводоуправления вышли люди с папками в руках, которые стали призывать рабочих к порядку, убеждать, что партия не оставит народ в беде, что повышение цен дело временное, что рабочие должны понять вынужденность этой меры. Когда один из выступающих заговорил о том, что растительное масло намного полезнее сливочного, в толпе раздался свист, крики, на балкон полетели камни, бутылки из-под кефира в авоськах. Эти бутылки летели, как кометы с хвостами. Люди на балконе скрылись, прикрыв голову папками.
Толпа рванула на штурм заводоуправления. Мы были вместе со всеми. Кабинеты оказались заперты, но замки были слабые, двери не держали. Люди взламывали двери в поисках виноватых, но в пустых кабинетах находили только телефоны, которые без умолку звонили. Никого не обнаружив, толпа снова вывалила на территорию завода. На доске объявлений висел дохлый, полуистлевший кот с прикрепленным к нему плакатом: «При Ленине жил, при Сталине сох, при Хрущеве сдох!» У проходной в одну кучу складывали портреты Хрущева. Получилась куча около метра высотой. Потом портреты подожгли.
Все время ревел заводской гудок. Прокатился слух, что к заводу едет милиция. Я увидел на противоположной стороне железной дороги 4–5 грузовиков, с которых выпрыгивали милиционеры в голубых рубашках. Их было человек 50. Строем они двинулись к заводу. Рабочие двинулись навстречу. Из толпы полетели камни, комья глины и грязи. Милиционеры дрогнули, побежали, теряя фуражки (от одной из них я оторвал кокарду на память)… Одним словом, милиция уехала.
Мы вернулись на митинг. Трибуной служил козырек над подземным переходом. Выступающие призывали идти на другие заводы, чтобы забастовка была общегородской. Предлагали отправить делегации в Новошахтинск на шахты, в Ростов. Кто-то говорил, что делегации посылать не надо: там и так идут свои забастовки, ведь люди не дурные…
Подъехали два БТРа, подошли солдаты в полевой форме. Запомнились радиостанции с длинными гибкими антеннами за спинами у солдат.
Люди окружили солдат плотным кольцом. Командир стал горячо убеждать рабочих, что его отряд просто «заблудился», а не послан на усмирение бастующих. Люди расступились, отряд отошел, БТРы уехали. Но пацаны, которые сидели на деревьях, начали кричать: «Танки, танки!». Через несколько минут послышался утробный гул, к заводоуправлению подъехали танки. Танки остановились. Офицеры кричали в толпу: «Что вы делаете?! Думаете вам это так пройдет?! Хотите стать врагами народа?!» Один танк провалился в яму для гашения извести.
Несмотря на прибытие танков, люди не расходились, оставались у проходной. Стояли танки, стояли и люди.
Стемнело. Мы отправились в поселок Молодежный, к танцплощадке. В поселке сооружались баррикады. Тут тоже появились танки. Танкисты из машин не выходили, вели переговоры с людьми через смотровые щели. Запомнился мальчишка, который сидел на броне и пел песню из популярного тогда фильма «Человек-амфибия»: «Нам бы, нам бы, нам бы всем на дно! Там бы, там бы, там бы, там бы пить вино!»
Переговоры с танкистами заканчивались тем, что в танки летели камни, смотровые щели задраивались, и танки, взревев, уезжали, оставляя после себя облако пыли.
Танцы в этот день не состоялись. Какие могли быть танцы! Мы вернулись к заводу. Раздался клич: «Пошли электродный поднимать!» Человек 60 рабочих, а в их числе и я, отправились на электродный завод, чтобы прекратить его работу.
На проходной электродного завода ни охраны, никого… Зашли на территорию завода, в освещенных цехах тоже никого, кроме двух перепуганных уборщиц.
Раздается новый клич: «Пошли на газораспределительную станцию! Перекроем газ! Станут все заводы!» Пошли туда. Станция была окружена высоким сетчатым забором. Около десяти человек перелезли через забор и направились к зданию. Что там происходило, я не знаю. Через полчаса они вернулись. Начались разговоры о том, что газ перекрыт. Был ли он перекрыт на самом деле — я не знаю. В два часа ночи я вернулся в общежитие своего завода.
Наш завод не бастовал. На следующий день я снова работал в первую смену. Около 10 часов по нашему заводу прокатился слух, что рабочие НЭВЗ и электродного колоннами идут в город. Я, как и многие другие, забрался на крышу цеха — посмотреть. Действительно, шоссе Ростов — Шахты на всем обозримом пространстве было заполнено людьми.
Шли с плакатами, портретами Ленина, красными знаменами. После обеда стали говорить, что в городе произошел расстрел демонстрации. Сразу же после смены вся молодежь нашего общежития (в основном парни), переодевшись, отправились в центр города. Транспорт не работал. Мы шли по шоссе, по обочинам которого горела сухая трава. Около моста через Тузлов стояли танки, окруженные солдатами.
Центральная улица Московская была наполнена людьми. Тротуары засыпаны битым стеклом — окна вылетели после выстрела танка. На улице говорили разное: о том, что была попытка ограбления банка, и. грабителей расстреляли на месте; о том, что во время расстрела погибло много детей, потому что первый залп был сделан поверх голов, а дети сидели на деревьях, именно они и стали первыми жертвами расстрела. Рассказывали о капитане, который после приказа «Огонь!» застрелился на глазах у всех. Все это я успел услышать по пути к горкому — месту, где и произошел расстрел.
По центральной улице носились БТРы и ездил танк. На весь город гремели праздничные марши, как это бывало в день 1 мая или 7 ноября. Ни милиции, ни солдат заметно не было.
Мы вошли в сквер возле горкома и сразу увидели поваленные чугунные решетки, пятна крови на лавках. Небольшая площадь перед горкомом была заполнена людьми, само здание горкома окружено танками, на газонах сидели вооруженные солдаты.
Кто-то взял меня осторожно за руку, и я услышал слова: «Не наступи на кровь…» Я посмотрел вниз. На асфальте было множество небольших лужиц крови. Остановивший меня, человек объяснил, что после расстрела всех оставшихся на площади убитых и раненых увезли на машинах скорой помощи. А потом приехала поливалка, чтобы смыть кровь. Но смыть кровь не удалось…
Наступил вечер. Площадь все больше и больше наполнялась людьми. Начался митинг. Трибунами служили башни стоявших здесь же танков. Звучали призывы забастовку не прекращать, не сдаваться. Слухи о количестве убитых в первый же день были самые разные. Одни называли цифру 200, другие — 170. Самая меньшая цифра была 100.
Звуки праздничной музыки были настолько громкие, что порой было трудно слышать, что говорит даже стоящий рядом с тобой человек. Думаю, это было сделано специально, чтобы не слышали выступающих.
Во время митинга открылось окно на втором этаже горкома, и кто-то в мегафон сказал, что в город из Москвы прибыла правительственная делегация во главе с Анастасом Микояном, что они скоро прибудут на площадь и выступят перед народом. Но для этого митингующие должны позволить танкам уехать от здания горкома партии. Микоян якобы сказал: «Не могу же я выступать перед народом, когда на него направлены дула танков!» В ответ митингующие стали скандировать: «Нет! Пусть посмотрит!»
Через несколько минут танки попытались отъехать от здания горкома, но люди, как муравьи, облепили этих стальных жуков и не позволили им этого сделать. А давить людей все же не решились… Еще через несколько минут над площадью стал кружить вертолет. Говорили, что это прилетели Микоян и Полянский.
Быстро темнело. Здесь же на площади я встретил свою девушку. Она предложила мне вернуться в общежитие. Мы ушли из города. Спустившись к Туз-ловскому мосту, услышали выстрелы — одиночные и очереди. По пути обсуждали все происшедшее. Она рассказала мне, что все студенческие общежития (политехнического, инженерно-мелиоративного институтов и техникумов) находились в оцеплениях солдат. Студентов в город просто не пускали. Она все время спрашивала у меня: «Как же мы теперь будем жить после расстрела?»
Город в условиях чрезвычайного положения оставался целую неделю: везде патрули, БТРы, кое-где стояли танки. Местное радио целыми днями твердило о хулиганствующих элементах, происках империализма, контрреволюции. Стали исчезать люди. Многих брали прямо на заводах. В середине июня я уехал из Новочеркасска. В Москву, где поступил в университет».
Журналист В. Ладный отмечает, что «бабушка тогда не пустила маленького Сашу Лебедя на Дворцовую площадь. И уберегла его от расстрела.
На Новочеркасском кладбище царила непривычная суета. Рабочие выносили из грузовичка цветы, высаживали на четырех братских могилах — зелено-желтые и еще алые наискосок, будто траурные ленты. 26 человек похоронены тут 2 года назад; а убиты они… ровно 35 лет назад. Такой вот страшный парадокс.
Мировая история помнит, множество случаев, когда полиция расстреливала толпы соотечественников. Но кровавые события июня 1962 года стоят особняком в этом ряду. Потому что в тот день, 2 июня, демонстранты шли к Дворцовой площади Новочеркасска в нарядной одежде, в белых рубахах, с красными знаменами и портретами Ленина. Фразы «моя милиция меня бережет» и «слуги народа» вовсе не вызывали тогда смеха — напротив, в них верили.
Очевидцы рассказывали, что один мальчишка так и лежал потом на площади — с простреленной грудью и пробитым портретом Ленина в руках.
Когда Ольга Артющенко пришла забирать сына, хотя бы труп его — во всех инстанциях ей говорили: вы о чем? Никто не погиб. Идите, пока сами целы.
— По сей день неизвестна точная цифра павших, — говорит мне занимающийся эксгумацией и опознанием археолог-эксперт Николай Крайсветный. — Для пущей секретности погибших закапывали ночами, ногами утрамбовывали в общие ямы. Лишь через 33 года павшие обрели могилы. Но не все: например, трупы расстрелянных по приговору суда так и не выданы — даже после полной реабилитации. И погибших детей не можем найти — кто говорит, их закопали в дамбу за тюрьмой, кого сбросили в шахту… Погибло гораздо больше, чем объявили официально. Просто невыгодно властям показывать реальное число застреленных — так происходит всегда.
— Мы в центре живем, НЭВЗ от нас далеко, — рассказывает мне Екатерина Григорьевна Лебедь, мама знаменитого теперь уроженца этих мест. — Когда в 62-м люди пришли к зданию администрации, я слышала, как приезжал Микоян и призывал к порядку: «Разойдитесь, разойдитесь!» Со второго этажа администрации мы видели, как в разных направлениях шли танки… А сыну моему Саше было 12 лет, и когда началась стрельба, они с братом сидели на тютине перед домом, объедали ее. Бабушка, Анастасия Никифоровна, согнала их с дерева и заперла в доме, сказала: никуда не ходите! А то Сашка, конечно, рвался туда, как любой мальчишка.
Маленького Александра Лебедя не пустили. А кем могли бы стать мальчишки, которые прорвались? Которых раздавили, расстреляли? Если б выросли?
А те, кого сослали в лагеря?
Председатель фонда жертв новочеркасской трагедии Валентина Водяницкая показывает мне список: 59 было ранено, 7 — расстреляно по приговору суда со странной формулировкой «бандитизм» и реабилитировано посмертно, 122 — посажено.
Вале было 23 в те страшные дни. Красивая деревенская девчонка, работавшая на электровозостроительном — НЭВЗе — крановщицей, она выбежала на площадь посмотреть: «Интересно же, а я маленького роста, прыгаю, лезу поближе». Когда солдаты открыли огонь, инстинктивно спряталась за спину одного из них: «Дядечки, не надо!». Она была советской девушкой и думала, что человек с ружьем защитит. «Солдатики забаррикадировались, смотрю, один плачет — зачем, говорит, мы в своих стреляем?»
Потом военные вытолкнули ее на балкон горкома партии:
«Крикни, чтоб толпа выпустила танки с площади!» — приказал ей полковник. И она кричала, уговаривала. Вернулась к полковнику: «Они не хотят!» — «Спроси, почему?» Валюшка вышла к толпе. И услышала многоголосый крик: «Пусть Микоян видит, что с нами делают!»
Потом были две недели работы на кране и молчаливый человек в штатском внизу. Потом голубая «победа», куда кричащую Валю запихнули и увезли от заводской проходной, оставив на пыльной трассе трехлетнего ее сына Женю. Абсурдные обвинения сменялись, как в калейдоскопе: «Плеснула водой в лицо предисполкома», «Организовала подпольную типографию», «Призывала убить Микояна».
— Так я переселилась из барака заводского в тюремный, оставив сына сиротой, — рассказывает она мне. — В зоне, шнырем работая, всему научилась. Там закон один: если ночью рядом убивают человека — натяни одеяло на глаза, а то без глаз останешься. Хотя иногда думаешь: разве на воле не так?
«Мяса, масла, повышение зарплаты!» — знаменитый плакат, написанный тогда НЭВЗовским художником Корогеевым. Именно 30-процентное повышение стабильных цен на мясо, объявленное по телевидению, стало толчком к этому маленькому и кровавому восстанию трудящихся.
2 июня 1997 г., в Новочеркасске был траурный день — ежегодно поминают в этот день убиенных 62-го. И было традиционное отпевание усопших в Вознесенском кафедральном соборе. И поездка на Братское кладбище к мемориалу. И митинг на той самой Дворцовой площади. И все больше сбиваются на нем выступающие на день сегодняшний… Мясо да колбасу теперь можно купить прямо здесь, на площади, но цены на нее и нынче безбожно растут. А с зарплатой на простаивающем НЭВЗе сегодня хуже, чем в 1962-м. И бастовать пытаются, и голодовки объявляют, а уж протестующих митингов — не счесть. Никто их нынче не разгоняет, а потому забываются они на следующий день.
В. Шестаков назвал новочеркасские события «началом конца эры Хрущева».
Есть любопытный диалог пенсионера Хрущева с фотожурналистом Кримерманом. Хрущев, прослушав передачу «Голоса Америки» о Советском Союзе, сказал: «Как много они знают. Даже я в свое время был менее осведомлен». Журналист: «Разведка у них хорошо работает». Хрущев: «Какая, к черту, разведка. Это элементарное умение анализировать факты, знание экономики, трезвый взгляд на вещи. Этого трезвого взгляда как раз и не было».
А может, видеть правду не хотели? Ведь далеко не случайно через несколько часов после начала волнений в провинциальном Новочеркасске оказалась чуть ли не половина верхушки тогдашнего президиума ЦК КПСС — фаворит Хрущева и фактически второй секретарь ЦК Фрол Козлов, председатель президиума Верховного Совета Анастас Микоян, члены ЦК Кириленко, Ильичев, Железный Шурик (Шелепин) и еще с десяток высокопоставленных из ЦК КПСС, КГБ, МВД.
Местная администрация сумела представить события как антихрущевскую акцию, затем и как антисоветский бунт. По существу, трагедию спровоцировал перепуганный насмерть первый секретарь Ростовского ОК КПСС Басов, который приехал уговаривать рабочих не бастовать и который вызвал войска в заводской поселок.
Новочеркасск поставил крест на народном варианте реформ, открыв дорогу аппаратному. И именно в этом смысле Новочеркасск стал началом конца карьеры Хрущева. Конечно, новочеркасский излом показал тем, кто хотел и мог видеть, прогнивший каркас советской системы. Она исчерпала себя уже тогда. Требовались кардинальные преобразования. Но одна эта мысль пугала.
Снимки 29-летней давности предоставил в распоряжение редакции «Комсомольской правды» режиссер «Центрнаучфильма» Михаил Марьянов, автор фильма «Новочеркасский альбом». На один день. Под честное слово.
Большинство фотографий уникальны. Они взяты из уголовного дела. На них — «участники массовых беспорядков» в Новочеркасске («ярых подстрекателей» следователи пометили крестиками).
Этих снимков больше нет. Пролежавшие двадцать семь лет в секретных архивах, они были извлечены оттуда лишь на четвертом году перестройки, исчезли — на пятом. При пересылке восьми томов «Новочеркасского дела» из Главной военной прокуратуры в Прокуратуру Союза фотографии бесследно пропали. Хорошо, военный прокурор, подполковник юстиции Александр Третецкий, до этого снял с них ксерокопии.
В феврале этого года Третецкий передал их группе Марьянова, работавшей над документальной картиной о тех событиях.
Пропавшие фотографии использовались для опознания инакомыслящих. «Комментарии» к ним, написанные в стиле шолоховского Мишки Кошевого («Пущал пропаганды, чтобы свергнули Советскую'власть»), оригинальны. Они взяты из уголовного дела.
Попавшие в объектив были приговорены. И хотя часть жителей знала о съемках, уехать из Новочеркасска было трудно. Тех, кто летом шестьдесят второго пытался это сделать, заставляли возвращаться.
Сегодня достоверно известно, что один из приговоренных потом к расстрелу — Александр Зайцев — был «вычислен» именно так — по фотографии.
Даже сейчас многие свидетели молчат — их еще в шестьдесят втором предупредили: запомните навсегда, у нас никто не бастовал, никто не стрелял, никто не убит. Предупредили убедительно, под расписку.
О съемках «Новочеркасского альбома», наверное, тоже можно снять фильм — о том, как добывали всевозможные допуски и разрешения, о том, как таинственно исчезали документы, о том, как за группой следили.
Для встречи с бывшим начальником Каменского УГРО, участвовавшим в тайном захоронении убитых демонстрантов, съемочная группа отмахала сто двадцать километров. За полчаса до этого его увезли «представители местной власти». Все объясняется просто: на автобазу, обеспечивавшую киногруппу транспортом, регулярно звонили — справлялись о маршрутах…
Шел январь 1991 года. Для чего это делалось? Вряд ли лишь для того, чтобы скрыть настоящих виновников трагедии от кинокамер «ярых подстрекателей» образца девяносто первого года. Может, все дело в том, что жуткие по своей невинности лозунги новочеркасских рабочих за двадцать девять лет не потеряли своей актуальности? Кстати, по самым скромным подсчетам, уже после смерти Сталина в нашей стране случилось четыре десятка новочеркасское…
Рассказывает Ольга Ефремовна Артющенко: «Ну пришла я в милицию. В милиции сказали, нужно ид-тить в горсовет. Пришла в горсовет — там Сиротин, секретарь. Такой худой какой-то. Говорит: что ты хочешь? Говорю: да убили у меня мальчика, отдайте хоть тело. А он говорит, здесь никто не стрелял, никто никого не убивал… Молодой человек подошел, забрал меня и рот мне закрывал… и до военных повел. А там ничего не могут сказать. Говорят, ну придите завтра. Я и завтра ходила. И это… Сиротина побила. И меня отправили в нервное отделение. Там недалеко, в психдом».
Сыну Ольги Ефремовны было пятнадцать лет.
РАСПИСКА
Я, милиционер Каменского ГОМ даю настоящую расписку в том что я обязуюсь выполнить правительственное задание и выполнение его хранить как государственную тайну.
Если я нарушу эту настоящую подписку то буду привлечен к высшей мере наказания расстрелу в 16 часов 30 минут 4 июня 1962 года, МОИСЕЕВ Анатолий Алексеевич.
(Орфография оригинала сохранена).
Семерых участников демонстрации приговорили к расстрелу. Коркач Андрей Андреевич (1917 г. р.), Черепанов Владимир Дмитриевич (1933 г. р.), Сотников Сергей Сергеевич (1937 г. р.), Мокроусов Борис Николаевич (1923 г. р.). Шуваев Владимир Георгиевич (1937 г. р.). Кузнецов Михаил Александрович (1930 г. р.). Зайцев Александр Федорович (1927 г. р.).
Шестеро из приговоренных сегодня полностью реабилитированы. Одному оставлено обвинение в хулиганстве. Максимум, что ему полагалось по закону, — три года…
В. Абанькин вспоминал: «В тот день, 2 июня 1962 года, я, шестнадцатилетний житель Ростова-на-Дону, возвращался домой с тренировки по плаванию. Вдруг — гром средь летнего неба — унижение обыска. Четыре раза останавливали меня на улицах чекисты и дотошно перетряхивали мою спортивную сумку.
Позднее я узнал, что в этот день прогремели выстрелы в Новочеркасске, и кровь человеческая лилась там прямо на площади Ленина, у подножия памятника вождю пролетариата. И у нас, в Ростове-на-Дону, моментально ввели «режим повышенной бдительности». За углами прятались «черные вороны». Я видел, как людей хватали прямо напротив обкома КПСС. Слухи из города-мученика шли самые ужасные, и в Ростове пахло бунтом — я дышал им, ощущал его, осязал.
Жажда мести затмевала во мне все другие чувства. В магазине «Динамо» купил четыре пачки пороха — тогда он продавался свободно — и стал тайком делать бомбу, чтобы подбросить ее… в обком КПСС. Отец успел помешать мне… Отец был военный моряк, капитан 3-го ранга, военный инженер. Три брата служили в Военно-Морском Флоте, старший из них стал адмиралом, заместителем командующего ВМФ СССР. Еще до войны отец, по его словам, умолял брата-адмирала помочь ему проникнуть в окружение Сталина, чтобы убить тирана. Но тот отказался, братья поссорились и долго не виделись.
Однажды ночью я нечаянно подслушал, как отец говорит обо мне со своим другом. «Боюсь я за него, — шептал он вздыхая. — Весь в мать пошел. Как бы не кончил тем же, что она». Тут я только узнал, что мать моя не умерла во время родов, как меня уверяли: ее схватили на вокзале в Ейске, когда она распространяла листовки против Сталина…
Учение пришлось бросить, и я пошел в плотники на судоремонтный завод, а оттуда был призван в армию. Меня направили служить в Германию. С первых же дней в полку я стал рассказывать солдатам о Новочеркасске. В зеленой ученической тетради я записал три своих стихотворения, в которых призывал народ вспомнить о новочеркасских жертвах и отвоевать свободу, которая «не дается даром, как плод упавший с неба».
Тетрадь моя тайком ходила по рукам у солдат. Но однажды она попала в руки старшины, и я вынужден был бежать из части. Вместе с ближайшим товарищем Виктором Чесноковым я решил уйти в Западный Берлин. Трое суток пробирались мы к границе. Но у нейтральной зоны нас задержали пограничники ГДР. На суде я сказал, что не Родине изменил, а власти, которая не имеет права отождествлять себя с Родиной. Виновным себя я так и не признал, да это никого и не интересовало. Мне дали 12 лет, Чеснокову — одиннадцать…
Проснулся я от стука разбушевавшегося дождя. Все заключенные спали. Только Юра Галансков сидел на корточках, пригнув голову к коленям, и качался маятником. У Юры были две язвы: двенадцатиперстной кишки и желудка. Я встал и спросил шепотом: «Юра, дать воды? Может, лекарство какое?» И погладил его по плечу. Взяв кружку, я вышел в коридор. Барак во сне сопел, храпел, стонал. В слабоосве-щенном коридоре перед мышиной норой сидел бывший полицейский. В руке — короткая палочка с гвоздем. Если мышь высовывалась из норы, он тут же протыкал ее, потрошил, жарил на костре и кормил свою кошку.
…Когда вроде последние силы иссякают, доброта человеку новый порох дает. Эти старики-полицаи и власовцы — когда-то творили одно зло, но все-таки добро таилось в запасе. И вот пришла старость, да еще в лагере, и многое в жизни переоценено… Этот вот кошку завел. Если она уляжется на его койке, он ее ни пальцем, — пускай себе блаженствует. А сам подушку осторожно возьмет и пойдет дремать на лавочку да еще нас попросит, чтоб не шумели…
(Когда несколько стариков поддержали нашу голодовку в знак протеста против издевательств и унижений, надзиратели переловили кошек, единственную привязанность этих людей, посадили в мешок и бросили в топку котельной. Тут уж мы встали на защиту полицаев.)
И во мне тоже тосковало добро. Все годы, проведенные в тюрьмах и лагерях, я постоянно испытывал на себе насилие и произвол. Никогда не забуду этапный бокс горьковской тюрьмы. Грязные стены, заблеванный кровью угол, а на стене, по грязной шубе (шуба — специально сделанные на штукатурке неровности, чтобы нельзя было ничего писать) кровью кто-то вывел слова, въевшиеся в память на всю жизнь: «Будь проклят тот отныне и до века, тюрьмой кто хочет исправить человека». Меня решетка и колючая проволока «воспитывали» целых двенадцать лет…
…Набрал я воды и понес Юрке, он выпил пару глотков. За окном ветер еле шевелил деревья. Гроза проходила. Я помог Юре подняться с пола, и мы вышли в коридор. Он закурил. (Он считал, что от никотина ему легче.) Не успел Юра выкурить сигарету, как на пороге появился надзиратель: зэков было положено пересчитывать по нескольку раз за ночь. Особенно часто проверяли тех, у кого на деле была наклеена красная полоса: это означало — «склонен к побегу». Мне такую полосу поставили с самого начала срока, и ночью светили в лицо фонарем, щупали — не кукла ли, не ушел ли?..
— Ну-ка, по койкам, нечего здесь тусоваться, — прогундосил надзиратель, гремя сапогами.
— Слушай, старшой, — обратился я к нему, — вызови-ка врача, а потом проверяй хоть до утра.
…Юра, между тем, снова сел на пол. На твердом ему было немного легче, чем на кровати. Часто просыпаясь ночью, я видел на фоне окна его голову — значит, совсем плохо, раз на полу сидит. И вставал, чтобы хоть своим присутствием помогать ему переносить боль. Поднимались со мной и другие: Николай Иванов и Владлен Павленков, и Гера Гаврилов…
Мы видели, что Юра угасает, но помочь не могли, и от этой беспомощности все внутри немело. Да, мы не раз писали жалобы, голодали, требуя, чтобы Га-ланскову смягчили меру наказания или хотя бы взялись всерьез за его лечение — все было тщетно. Юру отправляли в больничку и, подержав пару недель на каких-то таблетках, привозили назад. Дорогу в тот госпиталь мы называли дорогой смерти: она шла по лесу, и «воронок» так кидало по ухабам, что не каждый морской волк выдержал бы такую болтанку. Понятно, от такого лечения Галанскову лучше не становилось — просто боли ненадолго утихали.
— Слушай, зови врача! Кончай свою проверку!
От шума многие проснулись. Не понимая, что происходит, ругались. В лагере я слыл «агрессивным». Не раз, защищая справедливость, очертя голову бросался в бой.
…Надзиратель струхнул и пошел на вахту. Тут же прибежал дежурный офицер.
— Что, опять за старое, бунтуешь все?
Иванов и Павленков оттащили меня в сторону, чтобы я не бросился на офицера. Врач в зону так и не вошел. Согнутого от болей Галанскова повели на вахту. Там эскулап определил, что у Юры обострение язвенной болезни.
На другой день мы объявили голодовку на день в знак протеста против содержания в лагере тяжело больного. Написали жалобы и заявления в разные инстанции. И все тщетно: остановить машину зла было выше наших сил.
«…Утром, после грозы, надзиратель нашел на тропинке в зоне лагеря мокрого, нахохлившегося совенка. Видно, сильным ветром выбросило птицу из гнезда. Надзиратель был из добрых — так и не отыскав гнезда, он принес совенка нам. Какая была радость! Мы, отрезанные от жизни, имеем птицу — лесную, живую и такую красивую! Я взял в ларьке картонную коробку из-под каких-то консервов и посадил в нее совенка, налил в баночку воды. Совенок испуганно оглядывал нас, вбирая голову в крылья. Все были озабочены одним: что станет с птенцом дальше, как вырастить его на нашем убогом лагерном пайке? Мяса мы и сами не видели, но у кого-то оказалась банка рыбных консервов. Я стал кормить совенка, раскрывая ему клюв пальцами. Потом напоил его водой и прикрыл коробку. Надо было, чтобы он хорошо обсох и поспал.
Настало время обеда. Я, как обычно, нарвал лебеды, порезал, посолил и с такой приправой к лагерному борщу отправился в столовую. (Так делали все, потому что витаминов мы никаких не получали. А лебеду есть можно, мы где-то вычитали, что она не уступает некоторым овощам по содержанию витаминов.) В столовой я бросил клич: все для совы — и что началось! То один, то другой подбегали ко мне и отдавали мясные ниточки, попавшиеся в борще. Так почти со всех я собрал около пятидесяти граммов мясных нитей.
Около совенка уже толпились старики и молодежь. Я открыл коробку, погладил птицу по головке и стал совать ей в клюв скрученные шариком мясные ниточки. Совенок жадно глотал. Все завороженно глядели.
Вдруг после очередной порции совенок сам открыл клюв: раз берет пищу из рук, значит, доверяет. «Ну, Абанькин! Ну, дрессировщик!» — ликовали все.
Потом я посадил совенка на палец. Он обхватил его лапками и сжал когти. Было больно, но я терпел. С любопытством, уже не таясь, птица разглядывала людей.
В понедельник мы начали голодовку в защиту Галанскова. А вскоре ко мне на свидание приехал отец. Я должен был передать ему записку для моих друзей с адресами наших единомышленников. Только как ее принести? На свидание вызывали неожиданно, и мне приходилось, постоянно рискуя, носить бумажку с собой.
И на этот раз все получилось вдруг — меня дернули прямо с работы. Я шел между двумя надзирателями и лихорадочно думал, куда спрятать этот бумажный клочок? После обыска выдавалась одежда дома свиданий, а личная отбиралась и просматривалась, из своего оставалось только нижнее белье.
Человек я рисковый и не привык ломать долго голову, раз опасность на носу. Зажал бумажку между большим пальцем правой руки и ладонью, благо, что записка была маленькой. Мне приказали раздеться. Я тут же начал препираться с надзирателем и офицером, стараясь вывести их из равновесия: у разгневанного человека слабеет внимание. (Но нельзя было и переборщить — запросто могут лишить свидания!)
Пока я раздевался догола, вошли оперуполномоченный и начальник режима. Они по очереди стали заглядывать мне в рот, в уши, заставили приседать. Нагнувшись, я ждал, пока все исследовали мой зад. Все во мне кипело. Ненависть и презрение к этим извергам не имели границ…
— Что вы там ищете? Коммунизм увидали?
Это их сразу завело. Начальник режима зло бросил: «Абанькин, доболтаешься, гляди, в зону пойдешь!» Я продолжал стоять нагнувшись, хотя осмотр был закончен.
«Опер» и «режим» вышли, хлопнув дверью. Мне дали одежду дома свиданий. Конечно, я очень рисковал, но записку я все же пронес.
Отца обыскивали так же, как и меня. 60-летнего капитана 3-го ранга в отставке раздели донага, заставляли приседать, заглядывали в рот, в уши. После свидания я написал заявление, что отказываюсь от встреч с родными в знак протеста против унижения человеческого достоинства при обыске. Отцу я запретил приезжать, и с тех пор его больше не видел.
(Это было мое второе и последнее свидание с отцом. Он умер за десять месяцев до моего освобождения. Он никогда не осуждал меня. Раз даже пошутил, что сам скоро окажется в одном лагере со мной, и я, как мог, уговаривал его не приносить себя в жертву…)
Через несколько дней один из надзирателей сказал нам тайком, что слышал, как «Голос» передавал о Галанскове, о голодовке в лагере, о беззакониях. Мой отец, выполнил все, что надо…
…Дни шли за днями. Сова уже стала крупной птицей, и само собой получилось, что все стали звать ее Софушкой. Она радовалась каждому, кто заговаривал с ней. Но я боялся, что когда-нибудь и ее постигнет участь лагерных кошек, и потихоньку учил сову летать. Сажал ее на палец, поднимал руку вверх и опускал к земле так резко, что она поневоле расправляла крылья и взмахивала ими. Солдаты с вышек с любопытством наблюдали за нами.
Потом я стал расставлять от барака до барака табуретки. Сажал сову на перила веранды жилого барака и сталкивал. Она летела до первой табуретки. Потом я сталкивал ее опять, и она летела до второй. Скоро сова пролетала уже все расстояние без посадок.
…Однажды я шел из лагерного ларька. Вдруг кто-то тяжело хлопнул меня по плечу. Повернув голову, я раскрыл рот — на левом плече сидела сова и заглядывала мне в глаза…
За машинками мы шили рукавицы. Норма — 65 пар в смену, потом ее подняли до 72 пар, а еще позже — 75. Нормы поднимались, как и везде по стране, с грубым нарушением КЗОТа. Мы, конечно, жаловались, но никакого ответа не получали. Дешевле козы обходится зэк государству.
Галанскову опять стало плохо, и мы добились, чтобы его отправили в больницу. Существенного лечения там не было, но уже то, что он две недели не работал, шло ему на пользу.
Пошли слухи, что нас скоро вывезут из Мордовии. Информация из лагерей все-таки просачивалась на волю, и в самых высоких кругах было принято решение убрать наиболее активных политических заключенных в глубь страны, в Пермь. В Мордовии мы все-таки притерлись за годы к надзирателям, к администрации, а на новом месте все началось сначала: усиление произвола, ужесточение режима…
…Прощай, наконец, лагерь № 17 Мордовской АССР. Зачитали нам списки уезжающих. Собрали мы вещи и обнялись с теми, кто оставался: с Галанско-вым, Ивановым, Павленковым и другими нашими ребятами.
…Недолго оставалось мучиться Юре Галанскову. 4 ноября 1972 года у него случилось прободение одной из язв. Повезли его в больничку, но не в «скорой помощи», а в «воронке», по той самой ухабистой дороге, которая и здоровому все внутренности отбивала. Узнав о смерти Юры, мы в Перми собрались за большим столом.
Пели «Черный ворон», а надзиратели кричали и растаскивали нас. Но злая песня не прекращалась, и они растерялись, отступили. Стоя в стороне как побитые, исподлобья они смотрели на нас.
…А сова и дальше жила в 17-м».
Вячеслав Костиков так характеризовал положение простого человека в СССР:
«Еще в 1930 году Малая Советская Энциклопедия называет паспорт «важнейшим орудием полицейского воздействия и податной политики в т. н. полицейском государстве». Однако уже в 1932 году в СССР вводятся паспорта и прописка по определенному месту жительства. «Полицейское воздействие» распространяется на каждого гражданина. Передвигаться по стране можно лишь при наличии паспорта. Крестьянам паспорта не полагались, и они тем самым фактически прикреплялись к земле, становились рабами колхозов и совхозов.
В августе 1932 года принимается жесточайший закон «Об охране имущества государственных предприятий, колхозов и кооперации и укреплении общественной социалистической собственности». Закон предусматривал применение к рабочим и крестьянам «высшей меры социальной защиты» — расстрела, который при «смягчающих обстоятельствах» мог быть заменен на срок не менее десяти лет.
После принятия антирабочего закона 1940 года российский пролетарий, мечтавший принести свободу трудящимся всего мира, сделался рабом трудовой книжки, рабом администрации. Рабочий мог уволиться с завода лишь с разрешения начальства, а такое разрешение давалось далеко не всегда. Зато рабочий мог попасть под суд за несколько опозданий или за прогул в течение одного дня.
Этот варварский закон был отменен 25 апреля 1956 года — два месяца спустя после XX съезда партии. Рабочие получили право менять место работы по своему усмотрению путем простой подачи заявления.
Установление минимума заработной платы (закон от 8 сентября 1956 г.), сокращение на два часа рабочей недели, удлинение оплачиваемого отпуска по беременности, прекращение изнурительных для бюджета семьи займов, введение в июле 1956 года новой системы пенсионного обеспечения — все эти меры позволили улучшить положение рабочих в стране. Но речь шла лишь об исправлении вопиющих отставаний в положении трудящихся.
В сущности же, экономика тотального надзирательства и не могла прокормить и одеть тех людей, на чьем горбу она медленно ползла в гору. Положение трудящихся продолжало оставаться тяжелым, порождая новые экономические и социальные проблемы.
Время от времени эти накопившиеся тяготы и обиды давали трагические, иногда кровавые «выбросы», тщательно скрываемые от общественности охранительными органами и пропагандой. Об одной из таких трагедий уже упоминалось в советской прессе. Речь идет о новочеркасских событиях лета 1962 года. 1 июня 1962 года в газетах было опубликовано сообщение о повышении цен на мясо и на масло (на 30 и 25 процентов). Но эта мера была лишь фоном развернувшихся событий. В сущности, трудящиеся скрепя сердце готовы были признать вынужденность этого шага. Прямым поводом для забастовки на Новочеркасском электровозном заводе послужило другое. Рабочих спровоцировала глупость властей, а точнее сказать, их непрестанный номенклатурный зуд, стремление так выпрыгнуть из штанов, чтобы начальство в Москве заприметило инициативную голову. Еще в апреле 1962 года в области родилась очередная «инициатива» по экономии производственных расходов. Газеты начали немедленно раздувать «почин трудящихся». Особое рвение проявил Новочеркасский горком партии, выдвинувший «встречный» лозунг — «сберечь по 100 рублей на каждого рабочего в течение года». Но поскольку экономических стимулов и предпосылок для экономии не оказалось, прибегли к испытанному: понизили расценки. Разгневанные рабочие вышли на улицы города. Демонстранты несли портреты Ленина.
Дальше события разворачивались трагическим образом. Были вызваны войска, пролилась кровь. Прилетевшие в Новочеркасск Микоян и Козлов, успокаивая рабочих, убеждали их в том, что забастовка и волнения в городе — дело рук провокаторов. На какое-то время полки продовольственных магазинов Новочеркасска завалили продуктами. Волнения постепенно улеглись. Потом начались суды…
Характерная черта: в новочеркасских событиях активное участие принимали женщины-работницы и жены рабочих. И это, надо полагать, не случайно. Работающей женщине у нас приходится особенно трудно. Ведь по доле ручного труда мы занимаем одно из «ведущих» мест в мире. А на ручных, неквалифицированных работах в стране занято огромное число женщин».