Свыше 30 миллионов человек в той или иной форме прошли через места лишения свободы с 1953 года до наших дней. В некоторых городах и рабочих поселках каждый второй-третий мужчина когда-нибудь «сидел». Огромное, часто нами не осознаваемое влияние лагерной субкультуры на психологию, взаимоотношения, речь людей стало нашей национальной особенностью. Евгений Евтушенко точно подметил в одном из стихотворений, что у нас «интеллигенция поет блатные песни». Знать эту сторону собственной жизни нам необходимо, чтобы изменить общество к лучшему.
Вообще же, по числу разновидностей мест лишения свободы наша страна не имеет себе равных. Есть исправительно-трудовые колонии четырех видов режима: общего — для осужденных впервые на срок до 5 лет, усиленного — для осужденных впервые за тяжкие преступления, строгого — для неоднократно судимых и особого — для тех, кого суды признали особо опасными рецидивистами (OOP). Разница между ними невелика — главным образом в количестве позволенных осужденному свиданий, посылок и отправленных писем. Кроме того, обитатели колонии особого режима носят не обычную, синюю или черную, а полосатую спецодежду и зовутся оттого нежно-фамильярно «полосатиками». Современное законодательство несовершенно, поэтому далеко не всегда «полосатики» — действительно самые опасные преступники. Человек может после восьми — десяти судимостей за мелкие кражи или бродяжничество получить клеймо «ООР», в то же время убийца, рэкетир, попавшиеся впервые, будут отбывать наказание на усиленном режиме.
Несовершеннолетние сидят в воспитательно-трудовых колониях тоже двух видов режима. Подследственные, ожидающие суда и приговора, — в следственных изоляторах (именно такие каменные громады с зарешеченными окнами, часто расположенные в самом центре больших городов, как московская «Бутырка», ленинградские «Кресты», киевская «Лукьяновна», чаще всего и называют в просторечии тюрьмами). Существуют, наконец, собственно тюрьмы. Преступники называют их «крытыми тюрьмами», или попросту «крытками», а содержащихся там — «крыт-никами». Тюремного режима страшатся даже самые отпетые. Тот, кто прошел «крытку», обретают право смотреть на остальных своих собратьев сверху вниз. «Крытники» бывают двух сортов: те, кому отбывание всего или части срока наказания в тюрьме было определено судом в качестве дополнительной кары (например, в тюрьме содержатся члены банды Якшиянца, угнавшие в Израиль самолет со школьниками), и переведенные из колоний за систематическое и злостное нарушение режима.
Есть еще колонии-поселения для совершивших преступления по неосторожности и для осужденных, переведенных туда из обычных колоний за примерное поведение. Поселенцу можно носить гражданскую одежду, иметь при себе деньги, жить на частной квартире с семьей (конечно, если семья захочет к нему приехать). На Севере поселенцы занимаются главным образом заготовкой леса, а в более теплых краях — сельским хозяйством.
Жертвы и палачи, богатые и бедные, заключенные, и свободные периодически меняются местами. Происходит циркуляция. После смерти Берии вся его семья от сына до старой матери подверглась репрессиям, как и многие другие семьи до этого. Логика советских репрессивных органов была поистине железной. Соратники Лаврентия Павловича тоже оказались за тюремной решеткой, а ничего иного и ожидать не приходилось.
О. Волин волей судьбы и тюремного начальства оказался в одной камере с «бериевцами».
«Из шести с липшим лет заключения два с половиной года я находился во Владимирской тюрьме, из них свыше двух лет общался с бериевцами, как с теми, чьи фамилии благодаря Конквесту и Солженицыну прогремели на весь мир (Эйтингон, Мамулов), так и с известными лишь узким специалистам (Шарил, Людвигов). В апреле 1961 года меня посадили в камеру 1-93, где находились Штейнберг и Брик. Эту камеру выводили на прогулку с камерой 1-76, где обитали Шарил, Людвигов и Мамулов, а иногда и с 1-80, когда в ней находились Эйтингон и Судоплатов. Поместили меня туда по оперативным соображениям: словечком «бериевцы» я, как и всякий в хрущевскую эру, только ругался, они же были, безусловно, враждебны всякой свободной мысли — следовательно, антагонизм в камере обеспечен, что и требует «кум» и администрация тюрьмы.
Итак, Матвей (Матус) Азарьевич Штейнберг — высокий, крупный, но исхудавший мужчина с наголо обритой головой и старательно (дважды в сутки) бритым лицом. Лет 60. Общее впечатление — цинизм, выпирающий извивом губ, движением бесцветных глаз, даже каким-то поворотом ушей. И это впечатление цинизма подтверждалось практикой общения с ним. Короткое время он был в недоумении: как со мной обращаться? Сделал было попытку — как с подчиненным, как со шпаненком, который за печенье и сахар выносил Штейнбергу парашу и вообще «шестерил». Не вышло — не моргнув глазом сменился на изысканную вежливость. Значительную долю времени совместного пребывания мы с ним общались исключительно на французском языке: он говорил легко и гибко, а я напряженно и с ошибками, но не хотел упускать случая попрактиковаться. Еще он вполне владел испанским и итальянским.
За что Штейнберг сидел, он никогда не рассказывал. Собственно говоря, такая постановка вопроса рассмешила бы его. Он прекрасно усвоил, что сажают не «за что», а «для чего», — для того чтобы не мешал кому-то. Так вот, кому именно он помешал, он не распространялся. Вообще, подобно Эйтингону, он и о политически значимом прошлом почти никогда ничего не рассказывал. Порой он напрямую лгал: выдавал себя за генерал-полковника, по каковому поводу Брик шептал мне, то Штейнберг всего лишь полковник. Намекал, будто арестован с должности нач. Якутского КГБ. Но в иных случаях его рассказы подтверждаются проверкой.
С полной уверенностью можно сказать, что Штейнберг никогда не был ни генерал-полковником, ни генерал-лейтенантом, что он не начальствовал в Якутском КГБ, хотя исключить недельное пребывание в должности пома или зама нельзя. По словам Мамулова, Штейнберг последнее время работал в разведупре Министерства обороны, и арест его в 1956-м, как и говорил Штейнберг, был как-то связан с Венгрией.
Начинал он свою карьеру в двадцатые годы. Часто возвращался в приятному воспоминанию — с наслаждением сталкивал крупами коней людей в реку. Речь шла о блокировании одной из демонстраций троцкистов в 1927-м, а река была Фонтанка или Мойка в районе Марсова поля. Смаковал он также последнюю фразу Блюмкина, которого расстреляли в 1929-м: «А о том, что меня сегодня расстреляли, будет завтра опубликовано в “Правде” или “Известиях”!» Повторял он ее так часто, что создавалось ощущение его личной причастности. В 30-е годы он уже работает в том гибриде наркомминдела и накромвну-дела, каким был IV отдел НКВД, ведавший внешнеполитическими операциями. Самое светлое время его жизни — работа (т. е. аресты) в Испании и в 1937—1938 годах. С каким наслаждением повествовал он, как они вместе с Эйтингоном жгли рукописи некоторых советских и испанских коминтерновских деятелей, когда тем грозило попасть в руки франкистам (Эйтингон никогда не обнажал таких эмоций). Мы как раз тогда читали «Люди, годы, жизнь» Эренбурга — это и послужило поводом к беседе, во время которой Штейнберг сказал мне, что «Котов» у Эренбурга и есть Эйтингон. В 1953-м он был смещен с прежнего поста, его стали тасовать, вплоть до Якутии, как он говорил, а в 1956-м — арестовали. Была у него куча влиятельных родственников и знакомых, он был вполне обеспеченным человеком, издавна привыкшим, как к воздуху, к своей обеспеченности и уже не заботившемся о ее поддержании. Избегал пользоваться советскими изделиями, пристрастившись к заграничным.
По тюрьме ходили слухи, сконденсированные потом в книге А. Марченко «Мои показания», будто бы бериевцы жили в роскоши и фаворе у начальства. Это неверно. Я могу насчитать только три бесспорных преимущества, которыми на самом деле пользовались обитатели этих камер:
1. Право на вежливое обращение, всегда корректное обращение. Это право надо понимать всегда в широком смысле: например, в том, как производились обыски. Отношения базировались на доверии — не сколько на доверии, что у нас нет запрещенных вещей, столько на доверии, что мы ими не злоупотребляем (например, никто из нас не станет вскрывать себе вены). Поэтому их не очень-то искали. Приезжее из Москвы начальство укоризненно указывало начальнику 1-го корпуса: «Щупляк, слишком много бритых!» (Ведь в тюрьме не бреют, а стригут машинкой). Тот ежился, присылал со шмоном сержантов. Но Штейнберг развивал изощренную дипломатию, подкупал надзирателей, и те закрывали глаза на наличие в камере лезвий (исключительно «Жиллет») и зеркал.
2. Право на книги.
3. Бериевцы лучше всех нас знали реальную структуру тюремного управления, «кто на кого может выходить». Это они знали еще до того, как их посадили. Они знали, кого и о чем, и как имеет смысл спросить, когда подавать жалобу целесообразнее всего, а когда надо промолчать. Они оказались в своем собственном мире, который они же и построили, а все прочие — попали в чужой, непонятный, порой вовсе непостижимый мир. И это преимущество облегчало их судьбу.
В конце 1965 года Штейнберг написал жалобу, по которой Военная Коллегия Верхсуда отменила ему статью 58–16 и снизила срок заключения «до отбытого». В январе 1966-го его освободили, и с того времени он живет в Москве.
Евгений Брик, подобно Штейнбергу, не был бери-евцем в полном смысле. Общение со Штейнбергом помогло установить мне контакты с бериевскими функционерами, общение с Бриком — нет. Поэтому, строго говоря, к теме он отношения не имеет, но упомянуть стоит. Сам он называл себя сержантом, а Штейнберг шептал, что Брик — минимум капитан и родня Брикам, фигурировавшим в биографии Маяковского. В свои 20 лет (к 1940-му), он, учившийся в одной школе с «детьми Ярославского» (проговаривался кое-какими подробностями кутежей и бесчинств этого круга, чаще в беседах со Штейнбергом, а не со мной), стал штатным стукачом. Квартира его использовалась для конспиративных встреч сексотов и в качестве места осуществления провокаций против намеченных жертв. Похоже, что первый раз у него шевельнулись некие эмоции изумления: «Да разве ж так можно?!» — но они быстро выветрились, и деятельность его стала ему представляться естественной столбовой дорогой. Фронтовых' воспоминаний у него не обнаружено. Зато он был послан в США, где работал долго и успешно. Английский знал в совершенстве, хотя читал мало и не желал бесплатно практиковать меня в английском. Он полюбил Штаты несравненно больше выплачивавшей ему зарплату Родины, пропитался их духом, и я от него первого вдохнул дыхание американской свободы и американской амбиции, которые так чудесно переданы Бернстайном в «Вестсайдской истории». Он мог запросто остаться в США, но был безумно влюблен в свою жену и возжелал привезти ее в Штаты тоже, для чего в очерёдной раз в СССР стал подготовлять ей побег, что заметила его мать и в духе лучших традиций донесла. Его посадили (около 1956-го), жена почти тотчас развелась с мужем-изменником, а мать за гражданскую доблесть приобрела право на две дополнительные посылки-передачи сыну (когда они стали лимитироваться, т. е. со второй половины 1961 года). Вот единственное превышение норм передач, которое имело место у бериев-цев, да и оно оформлялось как «поощрение» Брику за работу — он устроился уборщиком по, коридору. Вообще, он очень тосковал в камере, рвался на любую работу с выходом из нее, мечтал о переводе в лагерь. Разумеется, он стучал, причем даже не слишком скрывал это в принципе, но никогда не сознавался в конкретном поступке. Порой он был готов и по собственному почину оказать услугу, непременного желания напакостить у него не было, но отсутствовали некоторые органы моральных чувств. В отличие от Штейнберга, он не имел прочного тыла на воле. Деньги, хотя и были, были свежеприобретенные, и он мучился вопросами дальнейшего их приобретения, покупки на них себе домика и т. п. Каждые полтора месяца бухгалтерия тюрьмы погашала в сберкассах выигравшие облигации Брика по 3 %-ному займу и приобретала на выигрыш новые облигации — переписка на сей предмет составляла весомую часть жизни Брика. В конце моего пребывания в тюрьме, оказавшись с ним вдвоем (после ухода Штейнберга нас с III этажа спустили в двойник на II этаж), мы возненавидели друг друга (скорее всего, повинен был я, с января возбужденно ждавший итога ходатайств Келдыша — Твардовского и напрягавший всю силу воли, чтобы запретить себе «пустую надежду».) Однако не только до драк, но даже до непарламентских выражений у нас никогда не доходило.
В 1964–1965 годах Брика перевели-таки в лагерь.
Две другие койки в 1-93 заполнялись с калейдоскопической быстротой и к теме отношения не имеют, разве лишь потому, что из них Штейнберг подбирал себе шестерок. На прогулке же мы ежедневно встречались с обитателями 1-79, являвшимися бериевцами в прямом смысле этого слова: начальник канцелярии Берии Людвигов, начальник мест лишения свободы генерал-полковник Мамулов (Мамульян), секретарь ЦК КП Грузии по пропаганде и агитации Шария, а также забытый мной по фамилии еврей-полковник (впрочем, Штейнберг язвил, что он подполковник и не имеет права носить генеральскую папаху, которую тот надевал даже в теплые дни), арестованный в 1951-м за незаконное опробование химикатов на людях. Этот освободился к зиме 1961 года и запомнился мне только своим окриком 12 апреля 1961 года, когда все ликовали по поводу запуска Гагарина в космос: «А вы почему не улыбаетесь? Вам не нравятся достижения Советской власти?!»
Мамулов — ровесник Гогиберидзе — подавлял в Абхазии восстание. С тех пор Мамулов подвизался в чекистско-партийном аппарате рядом с Берией, став после войны начальником ГУЛАГа.
В июне 1953 года был послан Берией с некой инспекцией парткадров для подготовки внеочередного, XV съезда КП Грузии, на котором Берия собирался публично закрепить начатую реабилитацию (вроде того, как во всесоюзном масштабе сделал это Хрущев на XX съезде КПСС). Не успел он прибыть в Грузию, как его настигла телеграмма от имени Берии — подложная — с приказом срочно вернуться. Выходя из самолета на военном аэродроме, он попал в объятия своего фронтового друга, тоже генерала: «Сколько лет! Вот радость-то встретиться!» — но из объятий вырваться уже не мог, ибо к двум генеральским рукам присоединилось несколько пар неизвестных, в первую очередь лишивших его пистолета. Не только сцену ареста, но и все обвинения и осуждение Мамулов рассматривал как предательство и весь был пропитан ненавистью и презрением к правящим. При визитах в камеру начальства из Москвы Мамулов демонстративно поворачивался к ним спиной — его негорбящаяся спина невысокого исхудавшего человека (в котором внимательный взор мог заметить прежнюю дородность), демонстративно всегда носившего серую лагерную куртку, чистую и заплатанную, была довольно красноречива. Никогда ни с какими жалобами-заявлениями в Москву и к визитерами оттуда не обращался. Он четко знал, что его жизненный путь поломался из-за интриг Маленкова, которого, как и его начальника Берию, он всегда не любил. Но и прочих, восторжествовавших после Маленкова, он ставил не выше, хотя остерегался отзываться о них с такой прямотой. Читая у Авторханова в «Загадке смерти Сталина» домыслы о якобы союзе Маленкова и Берии, я посмеивался и вспоминал отношение к Маленкову Мамулова и других бериевцев. Из рассказов Мамулова — он порой говорил сам, но лишь под настроение — для меня бесспорно (впрочем, это подтверждается и многими источниками), что в последние годы (не месяцы!) Маленков находился в самых враждебных отношениях с Берией. Когда после смерти Сталина Маленков и Берия вдруг заходили по кремлевским коридорам в обнимку, заулыбались друг другу, то даже шестилетним младенцам в Кремле (как шутил Мамулов, вспоминая кремлевский анекдот, стилизованный под детский разговор) стало ясно, что вот-вот произойдет крупный переворот, что эта притворная любезность разрешится только могилой одного из них. Надо заметить, что Мамулов, подобно Штейнбергу, стал со мной толковать на эти темы только после того, как увидел, что я знаком с именами и некоторыми факторами из биографии лиц вроде Барамия, Чарквиани, Меркулова, Деканозова, Масленникова, знаю о роли несостоявшегося XV съезда КП Грузии. В противном случае он прошел бы мимо меня с гордым презрением. В отличие от Штейнберга, Мамулов не тужился сохранить замашки высшего света ни в одежде, ни в еде, ни в обращении. Глядя на него, никак нельзя было подумать, что до своего ареста он ежедневно прогуливал на поводке личного крокодила — эту пикантную подробность сообщил или придумал неутомимый сплетник Штейнберг. Ма-мулов же проговорился куда более важным известием: за несколько лет до моих с ним бесед, когда еще держали в одиночке по мотивам секретности, его раз ошибочно вывели на прогулочный дворик, уже занятый другим секретным заключенным. Остолбенев, Мамулов узнал в нем высокопоставленного генерала, «которого знала вся страна», который числился, по газетным сведениям, расстрелянным по делу Берии. Тот немедленно отвернулся, спрятав свое лицо, надзиратель заорал на Мамулова: «Выходите!» — и вывел его на другой, причитавшийся ему дворик. Ошибиться Мамулов не мог: он так хорошо знал этого человека! Фамилию его он отказывался мне назвать, как я ни просил и как ни изощрялся в перечислении известных мне фамилий от самого Берии до Рюмина и Рухадзе. Он непритворно жалел, что проговорился: ему казалось, что разглашение такой государственной тайны может отягчить его собственную судьбу. Приговорен Мамулов был именно к тюремному заключению на 15 лет. Ему, как и всем прочим, отнюдь не вменялись какие-нибудь нарушения законности, измывательства над заключенными и т. п., а лишь «способствование продвижению по службе врагу народа Берии Л. П.» Все в руках Бога. Никто не знает: каково его место в истории, на земле, во Вселенной. Главное — не быть палачом для своего ближнего. Каждый человек испытывает боль, но почувствовать чужую боль не может никто.
Лейтенант милиции Здоровенно получил назначение в Столинский район на должность начальника паспортного стола Давид-Городокского поселкового отделения милиции.
Через четыре года по МВД Белоруссии огласили приговор для служебного пользования, по которому старший лейтенант милиции Николай Здоровенно был признан виновным в умышленном убийстве тещи и осужден на тринадцать лет лишения свободы…
Тещу он убил первым выстрелом. Прямо в сердце. Ранил тестя. Направил дуло пистолета себе в грудь. Но восьмой патрон, засевший в стволе, дал осечку. Тогда в порыве безумия он схватил большой кухонный нож и дважды вонзил себе в сердце.
После лечения и трехмесячного обследования в психиатрической больнице его судили.
Из тринадцати лет отмеренного ему срока десять Здоровенко провел в Нижне-Тагильской колонии усиленного режима для спецконтингента.
При встрече Николай раздумчиво сказал:
— Теперь много разного пишут, в том числе и небылицы сочиняют, а я, между прочим, десять лет там сидел. И с какими людьми сидел…
После долгих мытарств в «столыпинах» по пересыльным тюрьмам Тагильская зона показалась раем, хотя внешне ничем особым от других многочисленных лагерей Союза не отличалась.
Зато отличалась она другим. В шестнадцати отрядах, по сто человек каждый, отбывали наказание бывшие работники милиции, суда, прокуратуры, КГБ, партийных и советских органов. Бывшие офицеры и генералы, первые секретари обкомов и председатели облисполкомов, председатели верховных судов и прокуроры республик. В основном за взятки.
Жизнь в колонии проходила по строгому, годами устоявшемуся распорядку и претерпевала лишь незначительные изменения. В основном в связи со сменой начальников.
Мне запомнился полковник Заварзин. При нем ужесточили режим и между отрядами сделали ««локалки», то есть изолировали один от другого.
Трудовой день начинался с развода на плацу. Под оркестр из осужденных, игравший марш «Прощание славянки», отряд за отрядом, чеканя шаг, по четверо, зэки проходили мимо начальника колонии и его «свиты». Не приведи тосподь, если кто-то из марширующих сбивал шаг или «ломал» ряд. Весь отряд возвращали обратно, и начиналась изнурительная «тренировка». Было в этом что-то театральное, хотя больше издевательское. Но всем нравилось. Как-никак, а разнообразие в серых буднях.
В колонии было свое профтехучилище, в котором я и проработал завхозом около девяти лет. Здесь бывшие сильнее мира сего «перековывались» в сварщиков, электромонтеров, токарей, гальваников, инструментальщиков.
После годичного обучения великовозрастные «фабзайцы» с высшим, а то и двумя — тремя образованиями получали рабочую специальность и диплом, дабы в поте лица «встать на путь исправления».
Правда, в сталелитейном цеху никого из них я потом не замечал. Туда «сплавляли» непокорную молодежь-мелкоту.
У меня сложились хорошие отношения с бывшим председателем Верховного суда Дагестана Али Али-вердиевым. Срок у него был большой — пятнадцать лет. За взятку. Когда я попал в колонию, Аливердиев провел там уже десять лет. В свое время Али не поделился с кем-то из Москвы, поэтому и сел.
— Коля, — говорил он мне, — я буду сидеть до тех пор, пока не умрет Черненко. Друзья «наверху» сообщили, что он пообещал меня сгноить в тюрьме.
Когда Константин Устинович стал генсеком, Али-вердиев совсем упал духом. «Вероятно, здесь и умру», — вздыхал он, берясь за очередную жалобу по просьбе кого-либо из осужденных.
Человек образованный, интеллигентный, он подрабатывал тем, что за 50 рублей писал кассационные жалобы. На волю эти жалобы уходили по подпольным каналам.
Сразу после смерти Черненко Аливердиева отправили на условно-досрочное освобождение.
Уважаемым человеком в зоне был дядя Миша, бывший шофер Брежнева. О себе он рассказывать не любил, а когда кто-либо из любопытных интересовался, за что сидит, дядя Миша коротко отвечал: «За язык». Срок у него был тоже немалый, и единственным шансом на спасение для шестидесятитрехлетнего ветерана была смерть болевшего генсека. «Наука» молчать настолько пошла ему впрок, что от него мы слышали только рассказы об охоте Брежнева в Беловежской пуще, когда ему подставляли привязанных кабанов.
Дядя Миша в отряде числился «шнырем», дневальным и большее время своей отсидки проводил в крохотной каптерке, время от времени протирая тумбочки, спинки кроватей и другие предметы нехитрого зэковского быта.
Дядя Миша вышел на свободу сразу же после смерти Брежнева.
Бывший прокурор Молдавии Полуэктов в зоне работал заведующим техническим кабинетом, а председатель Верховного суда Литвы Яцкявичус — инструктором ПТУ. Помощник Генерального прокурора СССР Миськов ставил заклепки на маркировки, а бывший мэр Сочи Воронков трудился контролером ОТК.
Поучительная история Яцкявичуса. Ему вменяли взятку в четыреста — пятьсот рублей. Арестовывать и делать обыск в его кабинете пришли два бывших курсанта Каунасской школы милиции, в которой он когда-то преподавал. Они и нашли в столе помеченные деньги. Правда, один из них уже был в звании майора, и они потом долго извинялись за причиненное «беспокойство» перед бывшим учителем, которое обернулось впоследствии девятью годами лишения свободы.
А взятку, по словам Эгонеса, ему всучили за обещание скостить срок заключения племяннику прокурора.
Но самой интересной личностью, с которой я был знаком, как мне думается, был адвокат Ивлев из Туркмении. Вспоминается его «история», которую он мне не раз повторял, заколачивая гвоздики в истоптанные зэковские подметки.
Осужден он был, как ни странно, тоже за взятки. Это теперь невозможно представить и в мыслях адвоката, севшего за взятки. Известный адвокат был подставлен очень высокопоставленными чиновниками и, несмотря на обещания «сдать» кое-кого, был осужден на пять лет.
Время шло, и слишком много знавший Ивлев написал «покаянную» в КГБ. За ним прилетели на самолете, посадили в черную «волгу» и на глазах изумленной зоны увезли неизвестно куда. Как потом оказалось, в Туркмению. Через некоторое время возвратили обратно: по его словам, он на суде намекнул бывшим друзьям, что знает еще больше, но опять же вместо помощи последовали угрозы жене и семье.
Но вот что я должен сказать. Вместе с «бугра-ми», попавшими в эту колонию, сидели и простые милиционеры, сержанты, контролеры, вина которых состояла в получении взяток в сумме сто рублей, а сроки пять — восемь лет. Таких в Нижнем Тагиле было немало.
В середине ноября, то ли одиннадцатого, то ли двенадцатого числа, во время развода на работу по радио объявили о смерти Брежнева. То, что творилось на плацу, трудно описать. Раздались крики: «Ура!», строй сломался, и всеобщее ликование превратило шеренги осужденных в бесформенную толпу.
Заместитель начальника колонии по режиму, пытался перекричать беснующуюся толпу: «Заткнитесь, успокойтесь, вызову солдат», но все было напрасно. Все ждали перемен. И не напрасно.
Вскоре в колонию пожаловало высокое прокурорское начальство, которого раньше осужденные и в глаза не видели.
Стали принимать жалобы и пересматривать многие дела. Пересмотрели и дело дяди Миши, который вскоре вышел на свободу.
Стало похоже, что беспредел, царивший в отношении спецосужденных, закончился…
…Время от времени в колонии происходили события, которые своей неординарностью надолго врезались в память.
В 1978 году взбунтовавшиеся зэки колонии, расположенной в Ивделе, начисто сожгли все бытовые строения, и колонию пришлось расформировать. Большой частью бунтовщиков было решено пополнить и нашу зону. Однако прибывшие зэки, узнав, с кем им придется отбывать наказание, взбунтовались еще раз. В уголовной среде сидеть с «ментами» считалось «западло», и бунтовщики потребовали у начальства перевести их в любые другие лагеря. Однако часть так называемых «бытовиков» оставили у нас, и они, прижившись, вполне нормально досиживали сроки.
В другой раз в колонию «подкинули» около двадцати «петухов» из других колоний, где им была уготована неминуемая расправа. Кое-кто из местных «мужиков» пытался воспротивиться, но в конечном итоге против воли начальства выступить никто не осмелился. Да и уголовные порядки, соблюдавшиеся в обычных зонах, в Нижнем Тагиле не приживались.
…Накануне Олимпиады-80 произошло событие, всколыхнувшее всю зону.
В час ночи, при попытке к побегу, прапорщиком внутренней службы был застрелен бывший чемпион Европы по дзюдо Джавадов.
Как потом выяснилось, он долго и тщательно готовился, а поэтому умудрился пройти с кусачками все препятствия, напичканные сигнализацией. Оставался только маскировочный забор, возле которого он и наткнулся на латыша-прапорщика Янсона.
Мне и двум санитарам из санчасти приказали вынести тело. Так и вытянули на простынях молодого, здорового парня. Что толкнуло его на побег, неизвестно. Земляки Джавадова обратились в администрацию с просьбой убрать из колонии прапорщика, пригрозив в противном случае его убить. Прапорщик из колонии исчез.
Запомнился еще один дерзкий побег из этой охраняемой по последнему слову техники колонии.
Сбежали трое. Организовал побег осужденный по фамилии Петушков. Он намеревался пробраться в Челябинск и за измену убить свою жену.
Через канализационную сеть смельчаки пробрались из жилой зоны в административную. Проникнув в кабинет начальника колонии полковника Семенова, обнаружили в его шкафу форменную одежду и кобуру с пистолетом.
Один из беглецов переоделся, Петушков прихватил пистолет, и все трое остановили такси и направились на железнодорожный вокзал.
Правда, в шкафу начальника колонии не нашлось ботинок, и ушлый таксист, увидев на «полковнике» зэковские ботинки-кирзачи, после высадки пассажиров сообщил куда следует. Сообщили в милицию о беглецах и пассажиры, изумленно наблюдавшие, как полковник внутренних войск цепляется за платформу трогавшегося товарняка.
В общем, двоих сразу же поймали, а Петушков, «отколовшийся» на вокзале от соучастников, ушел.
Объявился смелый беглец через два месяца в Челябинске, сдавшись в одно из местных отделений милиции. Жену свою он так и не убил, поскольку изменщица, видимо, разнюхав про побег бывшего супруга, скрылась в неизвестном направлении.
…После десятилетнего пребывания в Нижне-Тагильской колонии за примерное поведение осужденного Николая Здоровенно освободили и направили на вольное поселение.
Лишь на первый и неискушенный взгляд одинаково одетые осужденные кажутся одноликой массой. На самом деле это целый мир со сложными взаимоотношениями, иерархией, традициями, борьбой интересов и честолюбий.