Глава I

Невыразимое горе стояло над миром… Впрочем, имеется в виду не вся Вселенная, а только чеченский аул Ца-Бато́й, раскинувшийся на берегу горной речки Гурс. И даже не весь аул, а его центральный каменистый пятачок, к которому сбегались горбатые улочки.

Но этот-то пятачок и был всей Вселенной для человека, охваченного вышеупомянутым горем. Следовало ожидать, что сейчас из уст страдающего человека исторгнутся скорбные и гневные слова о людской несправедливости, о жестокости судьбы. И полетят эти печальные слова над каменистым пятачком и горбатыми улочками, заглушат ворчанье реки Гурс, достигнут лесистых гор, отзовутся многократным эхом:

«Ва, нах![1] Уо, голубое небо! Уо, бездушно сияющее солнце! Услышьте крик моего сердца! Почему одни упиваются всеми радостями жизни, а мне даровано только горе?! Почему одним — все, а мне — ничего?!»

Однако из уст страдальца не вылетали эти слова. Может быть, потому, что истинная скорбь не умеет говорить. А скорее всего потому, что страдалец еще не умел говорить. Ибо ему не было и трех лет. И он пока что был лишен даже такой обыкновенной мужской принадлежности, как штаны. Не умея говорить, он выражал горе наилучшим способом, который ему был доступен: ревел, размазывая слезы кулачком по толстым щекам. Этот горестный басовитый рев не адресовался ни к кому конкретно. Просто ко всему человечеству.

Но ведь горе любому из нас приносит не человечество вообще, а конкретные личности.

Вот они. Упивающиеся радостями жизни. И бесстыдно равнодушные к чужой печали. Целая стая эгоистов с зачерствевшими сердцами.

Верховодила этими бессердечными девчонка лет девяти. Приметна она была лишь тем, что голова у нее острижена наголо. В горских аулах стригут девчонок для того, чтобы потом коса выросла густой, длинной — есть здесь такое поверье. У этой девчонки голова была острижена не машинкой, а ножницами. Может быть, даже теми самыми ножницами, которыми стригут овец. Поэтому голова была очень похожа на островерхую гору Ялат-Лом — Зерновая гора, — которая и по сей день опоясана древними земледельческими террасами — уступами с жесткими щеточками порыжевшего бурьяна.

Ватага себялюбцев играла в «кул». Коротенькая палочка-кулик укладывается на землю. Тонкой битой надо попасть по заостренному концу кулика так, чтобы он взлетел в воздух. И сразу же ухитриться попасть в воздухе битой по кулику.

Это не удавалось никому. Промахивалась и стриженая, но очереди старалась не уступить. Она выхватывала у мальчишек кулик, присаживалась на корточки так, что ее острые коленки торчали выше больших, прозрачных на солнце ушей и даже выше полосатой рыжеволосой макушки. И укладывала кулик так, чтобы он мог от удара битой взлететь как можно выше. В этот миг великой сосредоточенности никто не решался помешать девчонке, потому что она действовала с такой самоуверенностью, будто вокруг нет никого.

В этот-то самый миг и подкрадывался бесштанный. Оказывается, он неустанно следил сквозь слезы за всем происходящим. Как только девчонка присаживалась на корточки, он тотчас прекращал рев. И, переваливаясь из стороны в сторону, ковылял босыми ногами по острым камешкам к играющим. Он брал биту двумя руками и просовывал ее между ногами мальчишек, чтобы ударить по кулику. Но раздавались гневные протестующие крики. Одна лишь стриженая давала отпор молча. Она оборачивалась к бесштанному, вырывала у него из рук биту, а потом зло пихала его в грудь.

Упав голым задиком на щебень улицы, наглец захлебывался в реве, потом вставал и отходил в сторону. Продолжая вопить, он зорко следил за событиями и караулил свой миг. Может быть, за его упорством таилась проснувшаяся страсть к первой настоящей игре. А может быть, в этом неукротимом сердце шевелился пережиток проклятой старины, когда истинный горец не мог терпеть, чтобы женщина лезла в мужские дела: ведь «кул» — игра чисто мальчишеская!

Мир был, как уже сказано, безразличен к горю страдальца. Да он и пустынен сегодня, этот мир. В такой погожий весенний день редко кто из цабатоевцев не в поле. А если и пройдет кто через центральный, пышущий жаром пятачок, то обращает внимание на ребятишек не больше, чем на копошащихся в тени плетня кур. Один спешащий прохожий поморщился и пробормотал, рассеянно глянув на орущего:

— Осто́парлах[2], до чего же у этого рыжего громкая зурна!..

Старушка в длинном черном платье, быстрая, как мышь, на ходу крикнула кудахтающим голосом:

— Ва, дети! Среди вас старших нету, что ли, чтобы этого горластого успокоить?

Но она тут же забыла о маленьком крикуне, потому что заметила два ведра с водой и сиротливо валявшееся рядом с ними коромысло.

Пошарив глазами по стайке ребятишек, старушка крикнула стриженой:

— Эй, обкорнанная голова! Тебя же, наверное, к роднику посылали, а не за кипятком! Выставила воду на солнцепек!

Стриженая зло боднула острой макушкой воздух и не оглянулась, потому что опять возилась с куликом.

В это время из тесного переулка к самому центру аульного пятачка съехала машина — «газик», съехала с выключенным мотором, чуть шурша шинами по щебню, и остановилась, будто размышляя: а теперь куда?

Это была машина председателя колхоза Артага́на Теми́рова. Он сидел ссутулясь рядом с шофером. Из-под его потертой папахи свисали концы запотевшего носового платка.

Председатель склонился через борт машины и стал слушать, как ревет тот, у которого горе.

Сидевший на заднем сиденье толстый мужчина тоже выглянул, поморщился от голосистого рева. Потом надул щеки, выпустил воздух так, что шевельнулась щеточка усов, и строго спросил у Артагана:

— Ну, теперь куда? На ферму или сразу в третью бригаду?

Это был человек из района, Строгий Хаки́м — Строгий Начальник. Он начал говорить председателю, что в третьей бригаде безобразие и придется правлению действовать построже, принять крутые меры против тех, кто не желает участвовать в посадке табака. Это же новая и очень выгодная в горах культура!

Шофер при звуках его голоса свесил длинный нос к груди и задремал. Председатель же сказал, словно размышляя вслух:

— Неужели среди них нет ни одного доброго человека?

— Это ты уж чересчур строго… — ответил Строгий Хаким. — Вся отара не может быть плохой: и в третьей бригаде найдутся энтузиасты.

— Да я вон о тех… — кивнул Артаган подбородком в сторону ребятишек. — Малыша обижают. Играть с ним не хотят.

Страдалец сообразил, что его заметили, и заревел сильнее. Но вдруг замолчал, будто выключенный, потому что вспомнил со вздохом о чувстве собственного достоинства. Он презрительно отвернулся от играющих и поковылял к ведрам с водой. Косясь на машину, он занялся водой, будто только это его и интересовало. Он зачерпнул руками воду и начал поливать себе живот, свою цветную рубашонку, едва скрывавшую пупок. Ладони у него никак не складывались лодочкой, и поэтому вода почти вся сразу проливалась между ними. Но это был, как мы уже убедились, настойчивый и целеустремленный человек. Он старался намочить себе и коленки, снова и снова запуская руки в ведро. Пыльные коленки зарозовели на солнце.

Стриженая быстро обернулась, только сейчас сообразив, что рев почему-то прекратился. В поле ее зрения прежде, чем оскверняемые ведра с водой, попала машина, и девчонка успела в полуповороте крикнуть председателю дерзко, но без всякой надежды: «Покатай[3], а?» — а потом кинулась коршуном на бесштанного осквернителя. Схватив его за руку, она начала беспощадно бить его по голому задику худой смуглой ладошкой. Била она молча, быстро, умело, потому что постигла эту науку на себе, через руку своей матери.

Шофер вздрогнул от вопля мальчишки, вскинул длинный нос и почему-то схватился спросонок за рычаг тормоза.

Артаган рывком открыл дверцу, легко выскочил из машины и побежал к детям.

— Ай, ше́йта-ког![4] — крикнул он на ходу девчонке. — Оставь ты этого мальчишку в покое…

Девчонка искоса оглянулась на бегущего к ней председателя, прикинула глазом, что расстояние между нею и им еще позволяет продолжить трепку. Она сделала еще одну серию быстрых шлепков и затем неторопливо потерла ладонь об ладонь, словно стряхивая пыль с рук, ловко подцепила ведра коромыслом, подставила под него острое плечо и пошла в переулок, в гору, вихляясь всем телом от тяжести ведер.

Остановившись возле малыша, Артаган со вздохом посмотрел вслед девчонке.

— Сама-то ростом с ведро… — пробормотал он.

Дойдя до ровного местечка, девочка опустила на землю ведра, обернулась назад и вызывающе сообщила председателю, чтобы полностью утвердить свою правоту:

— Это мой брат, а не твой.

Артаган от этих слов закатился в тихом смехе, откинув голову назад. Малыш перестал плакать и поднял на него удивленные мокрые глаза. Артаган протянул к нему руку и стал перебирать растопыренными пальцами по его голове, словно подкатывая к себе тыкву.

— Ну, не упирайся, иди ко мне… — проговорил он ласково. — Да́да[5] тебя покатает на машине. Ту-ту! — и поедем по горам.

Он подхватил мальчишку на руки и пошел с ним к машине. Игравшие в «кул» смотрели им вслед, и на их лицах была зависть к счастливцу. Стриженая же склонила голову к плечу и презрительно сощурила один глаз, что могло означать: «Подумаешь, машина…»

Председатель уселся в машине на свое место, устроил малыша поудобнее у себя на коленях. Распахнув полы старенького пиджака, он прикрыл ими мокрые ножки и животик ребенка и сказал шоферу:

— Не покатаешь ли немножко этого хорошего человека, а?

Шофер сплюнул за борт, снисходительно рассмеялся и дал газ. Строгий Хаким насупился, надул щеки и выпустил воздух так, что опять шевельнулась щеточка усов. Тряхнув кистью левой руки, чтобы обнажить под рукавом чесучового кителя часы, он долго и пристально смотрел на циферблат. И сказал голосом, каким говорят «жизнь кончилась»:

— Уже двенадцать…

— Чей же этот рыжий? — спросил Артаган у шофера, касаясь губами шелковистых волос малыша.

— Это же Ризва́н! — ответил шофер так, будто удивлялся, что нашелся человек, не знающий такой знаменитой личности. — Сын Эми́. У кого же еще может быть такой рыжий?

— А-а, сын Эми… — усмехнулся Артаган и добавил с непонятной для Строгого Хакима многозначительностью: — Такого надо беречь!.. Осторожнее с горы…

Машина катилась по крутому спуску к реке Гурс, ослепительно сверкавшей внизу. Когда въехали в воду, взметнулись в воздух и сверкнули радугой брызги. Ризван рассмеялся. Он вытащил из-под полы пиджака руку и попытался растереть капли, попавшие на ветровое стекло машины.

— А мы сейчас дворника позовем! — сказал Артаган мальчику и просительно покосился на шофера.

Тот включил «дворник». Щетки нехотя, запинаясь, начали описывать полукружья. Ризван, раскрыв рот, осторожно старался тронуть пальцем сквозь стекло убегающую щетку.

«Газик» старательно полз в гору, которая вздымалась по ту сторону речки.

— Это же у Эми первенец! — крикнул шофер сквозь гул мотора.

— Верно говорит, первенец… — обернулся председатель к Строгому Хакиму. — А то всё девчонки рождались.

— Первенец? — рассеянно отозвался Строгий Хаким и поднял брови, что-то вспомнив. — Это какой же Эми? Тот, что у вас на собраниях все время критикует правление? Такой рыжий?

— Рыжий, совсем рыжий… — рассмеялся председатель. — Эти рыжие всегда бывают нетерпеливыми.

Он вспомнил, что в семье Эми рождались одни девочки. Четыре или пять девочек. Эми, тосковавший по наследнику, прямо-таки извелся от досады и стыда и все злее выступал на собраниях. Самое смешное для аула было в том, что первую же девочку в этой семье назвали Саци́та, что означает «останови». Такое имя-заклинание давали обычно третьей или четвертой девочке, чтобы наконец остановить это безобразие. Пусть хоть дальше пойдут мальчики! Но нетерпеливый Эми потребовал, чтобы первую же девочку назвали «Сацита». Видно, аллаху пришлась не по душе нетерпеливость рыжего Эми, и он стал посылать рыжему одних девочек — так посмеивались в ауле. И вот наконец мальчик — Ризван. А та, ле́рга-корт[6], наверное и есть Сацита. Вся в отца, дерзкая и нетерпеливая. Ай, шейта-ког, как она упрямо шлепала этого беднягу… Артаган закутал малыша, потому что машина уже одолела подъем и мчалась к горам по равнине и в машине кружился прохладный ветер.

Впереди, на зеленом теле хребта, виднелась белая линеечка. Это новая ферма колхоза.

— Связались с первенцем… — проворчал Строгий Хаким. — А то могли бы сейчас прямо на ферму.

— Разворачивай назад, — сказал председатель шоферу. — Хоть одно доброе дело мы сегодня сделали: видишь, как доволен малыш.

Строгий Хаким тряхнул кистью руки, посмотрел на часы и сказал голосом, каким говорят — «Нет, мы сумеем положить этому конец»:

— Пятнадцать минут первого!

В ауле подъехали к дому Эми, и Артаган бережно высадил мальчика из машины. Через плетень он увидел во дворе две рыжих головы и сноп рыжих искр между ними. Это Эми, в нижней рубашке, точил топор, а Сацита с трудом крутила ручку тяжелого наждачного колеса. Видно, оно еще не пропиталось водой в корытце, и поэтому из-под лезвия топора вырывались искры. Эми стоял спиной к улице, и председатель заметил, как уже успела загореть сильная шея Эми. Насчет работы он все-таки молодец, этот нетерпеливый Эми. Сегодня уже в шесть утра председатель видел его рыжую голову в поле, там Эми делает плетень, чтобы скот не забредал на колхозную плантацию.

Сацита первая услышала сквозь жалобный скрип точила шум машины и перестала крутить ручку.

— Ты что, умерла?! — рявкнул отец.

— Машина… — прошептала девочка.

Эми, застегивая ворот рубашки, неторопливо пошел к калитке.

— Ты не кричал тут на весь Ца-Батой «орц дак»?[7] — спросил у него председатель со своей всегдашней легкой и чуть загадочной улыбкой. — Мы же у тебя сына украли…

— И пропал бы — не такая беда, чтобы кричать орц дак, — с достоинством ответил Эми, а потом сразу начал ругаться: — Что из нашего колхоза никогда колхоз не получится, это всему миру известно. Неужели никто из этого вашего правления ни разу в своей жизни плетень не вязал? Хворосту мне понавезли столько, что можно весь Ца-Батой оплести три раза, а кольев — всего полвоза! Что, этот хворост в воздухе должен висеть? Или мне воткнуть себя и членов моей семьи в землю вместо кольев? Но нас не хватит! А вот если бы начальников колхозных добавить — столько их в Ца-Батое развелось! — хватило бы на самый длинный плетень.

— Что, собрание откроем? — выглянул из машины Строгий Хаким.

— А-а, гость? — спохватился Эми, смутившись, что забыл свой долг хозяина. — Пусть будет добрым ваш приход! Заходите, самыми почетными гостями вас сделаю. Ни минуты лишней не дам вам потратить, быстро угощу!

Он обернулся к Саците, стоявшей с Ризваном на руках, и рявкнул:

— Что же ты застыла? Лови самых жирных курочек!

— Сацита! — поспешно сказал председатель, то ли зовя девочку по имени, то ли говоря хозяину «останови ее». — Спасибо, Эми, нам надо спешить в третью бригаду. Точи топор, чтобы он был острее… твоего языка, а колья сейчас в поле подвезут. У нас их полно. Сын у тебя хорош! А Сацита… У, шейта-ког!

Машина отъехала. Три рыжих головы смотрели ей вслед.

— Слышал разговорчики? «Из этого колхоза никогда колхоз не получится»… — осуждающе сказал Строгий Хаким, отдуваясь.

Помолчав, председатель ответил:

— «Тихому не верь, крикливого не бойся» — так говорили еще наши предки. Побольше бы нам в Ца-Батое таких, как этот Эми.

— Без десяти час, — сказал Строгий Хаким. — В третьей бригаде надо отрезать пять — десять огородов! Ясно?

— Ни одного. И не заговаривай об этом.

И председатель вскинул глаза на Строгого Хакима. Такая у него манера: скажет свое, глядя куда-то вбок с этой загадочной улыбкой, а потом посмотрит в упор на собеседника, будто проверяет, так ли его поняли, как следовало бы.

— Ну-ну… — прошептал Строгий Хаким. — Расскажи, как дальше будем заваливать табак.

Председатель начал, загибая один палец за другим:

— Дорог в ущелье нет, народ живет, как гурт в загоне, отрезанный от мира. Это раз. Водопровода нет, видел, как эта девчонка толщиной с прутик тащила ведра? Это два… А еще я тебе скажу…

Строгий Хаким смотрел, как председатель загибает длинные костистые пальцы, и подумал: «Худощавый старик, а руки вон какие: ладонь — с лопату». Рукава пиджака у Артагана бахромились не вкруговую, а только с внутреннего краешка. От черенка лопаты, что ли? «А говорят, что был старик когда-то, в давние времена, учителем здешней школы, чуть ли не заведовал ею… — вспомнил Строгий Хаким. — Удивительно!»

— Но при чем тут табак? — нетерпеливо прервал Артагана Строгий Хаким.

— «Табак, табак»… Табаку тоже кое-чего у нас не хватает. Сушилок нет, люди сушат лист по домам, как попало. Получается второсортное сырье, которое не дает особого уж дохода ни колхозу, ни колхозникам… Мало пока еще для людей делаем, для того чтобы им лучше работалось. Это все равно, что мало сеем, а большого урожая ждем… Да что тебе рассказывать, ты сам родом из наших мест, и так все знаешь!

Он вскинул глаза на Строгого Хакима, чтобы убедиться, правильно ли поняли все, что он высказал.

— Критикуешь ты хорошо, — усмехнулся тот. — Критиковать у вас в Ца-Батое умеют. Но то, что ты говоришь, — это самокритика. Кто же вам не дает позаботиться и о дорогах и о воде? Не району же за вас все делать!

— Э-э, подстегивать-то легко… Говорят, чужой конь хорошо берет подъем… Я — председатель, вся сила у меня в руках. Но у меня всего одна голова.

— А сельсовет для чего? Пусть поднимает людей на благоустройство аулов.

— Кого ему поднимать? Опять же меня: я ведь тоже депутат.

«Постарел председатель, — подумал Строгий Хаким. — Ничего не скажешь, этот молодой колхоз поставил на ноги именно он. И табак в хозяйстве завести настоял перед сельчанами он. А теперь зубы сточились. Не решается быть строгим и требовательным с людьми, распустил таких, как этот крикун Эми. Посадка табака под угрозой срыва, а ему водопровод подай… Теряет перспективу. Но кем заменить старика?»

Строгий Хаким искоса оглядел Артагана, словно желая убедиться, действительно ли тот постарел. Чего нет, того нет. Серебро, правда, в волосах у него поблескивает, но ничуть не ссутулился. И крепок, как буйволиный рог. Хотя лет ему, наверное, много. Старый кадр.

Председатель велел остановиться возле хозяйственного двора правления и послал шофера сказать насчет кольев для Эми. Когда шофер ушел, Артаган вдруг произнес негромко, поглядывая через ветровое стекло машины на воду Гурса:

— Уйду я с председательства.

— Ты не с ума ли сошел на старости лет! Было бы кем заменить… И заместителя себе взял какого-то ни живого ни мертвого!

— Усман — плохой заместитель, — согласился Артаган, — а председателем будет хорошим. Он из тех, кто только во главе стаи работает крылом в полный размах. Вот закончу нынешний сельскохозяйственный год и сдам должность Усману. Так и скажи начальству в районе.


…Артаган не дождался на посту председателя ни зимы, ни даже осени. Он ушел со своего поста уже через месяц. И ни один человек в Ца-Батое не мог понять, что случилось.

Ничего не мог понять и Строгий Хаким.

Как это часто бывает в селах после ухода уважаемого председателя, вспоминать начинают о нем только хорошее даже те, кто раньше доброго слова не сказал. Например, крикун Эми заявил во всеуслышание:

— Ва, цабатоевцы! Не видать вам больше такого председателя, как Артаган Темиров…

Впрочем, это уже был не тот крикун Эми, каким его знали в Ца-Батое. Он притих, сник, люди заметили в его рыжих волосах неожиданно и не по возрасту блеснувшую седину. Горе поселилось под крышей Эми! И ни за что бы не подумать рыжему Эми, что это его горе и было причиной столь непонятного для всех скороспешного ухода Артагана на пенсию.

Умер, стал жертвой жестокого Гурса, маленький Ризван — вот какое горе поселилось в доме Эми. Случилось это так. Мать повезла в город на продажу индюков. И взяла с собой Ризвана. Дело в том, что сам Эми в то время уехал далеко в горы ставить кошару на новом участке отгонного животноводства. Мать побоялась оставлять отцовского любимца с нетерпеливой Сацитой и взяла Ризвана в город. На обратном пути колхозный грузовик застрял в водах разлившегося Гурса. Заливаемая потоком, машина простояла с пассажирами три часа, пока ее не вытащил из реки подоспевший трактор.

Вода раннего таяния ледников оказалась слишком холодной для малыша: он простудился. Три дня метался в жару.

Узнав об этом, сам Артаган на своем «газике» отвез Ризвана в город к лучшим врачам.

И сам же вскоре вез мертвого мальчика из города в аул… Мать Ризвана и двое братьев Эми сидели в «газике» сзади. А завернутое в бурку тельце Ризвана лежало на коленях у Артагана. Мчались из Грозного по равнине, а перед горами, где развилок в два ущелья, шофер спросил у председателя, как ехать: по краткому пути через ущелье Гурса, где нет дороги, или вкруговую по трассе, через райцентр.

— Вдоль Гурса… — тихо сказал старик.

— Там сегодня даже наш «газик» с двумя ведущими осями застрянет. Смотри, как хлещет дождь. Гурс, наверное, совсем от воды распух!

— Вдоль Гурса… — повторил старик.

На заднем сиденье шевельнулись, но промолчали.

Свет фар пронзил частую сетку ливня, и лучи начали протыкать мрачную, густую тьму ущелья. Навстречу рычанию мотора донесся глухой, угрожающий голос Гурса. Машину начало кидать из стороны в сторону. Красный лучик света приборного щитка то и дело падал на голову Ризвана, видневшуюся из-под бурки, золотил волосы.

— Дай ребенка, тебе тяжело… — глухо сказал сзади один из братьев Эми.

Старик ничего не ответил ему. И только когда машина подъехала к броду, чуть помедлила перед решительным рывком через Гурс, тускло сверкавший в темноте, Артаган сказал, не оборачиваясь:

— Ему нравилось сидеть здесь.

Машина ринулась в поток, взметнула брызги. Они не засверкали радугой, как тогда, весной. Потому что сейчас не было солнца, и еще потому, что вода теперь была мутная, а не лазоревая: она вобрала в себя талые снега ледников.

«Газик» задрал нос на подводных камнях Гурса, словно конь, старающийся скачком вырваться из объятий потока. Щетки «дворников» лихорадочно бегали по ветровому стеклу, пресекая струйки ливня и будто бы подбадривая мотор и колеса машины: «Ну, что же вы?! Еще чуть-чуть, еще чуть-чуть! Видите, как мы сами стараемся?»

Как ни кренило машину, Артаган не держался за скобу, торчащую перед ним. Хороший всадник, он и в машине всегда сидел, как на мчащемся коне. Потому что держал корпус свободно, не споря с наклонами машины, а покорно следуя им. Одной своей большой рукой Артаган придерживал бурку на золотистой голове ребенка, оберегая Ризвана от удара, а другой водил по ветровому стеклу вслед за бегом «дворника». И вспоминал удивление Ризвана, который никак не мог поймать щеточку через стекло.

Ногам стало холодно, и этот холод пополз по телу вверх. Странно, что кузов еще не полон воды: ведь фары уже нырнули в поток. Но «газик» вдруг рванул вперед, обозленный, что ему закрыли глаза. Лучи фар взметнулись из воды, хлестнули по мокрому берегу, который уже был близок, и по лесу, поднимающемуся стеной над берегом реки по крутому склону хребта.

Машина последний раз скрежетнула по подводным камням и выскочила на берег, качнулась там на выбоинах, как пес, отряхивающийся от воды. Мотор не заглох, машина ощупью въехала в лес, высвечивая фарами красные, поблескивающие, мокрые стволы деревьев.

За аулом Борзи предстояло еще трижды пересечь реку.

— Заночуем в Борзи? — осторожно спросил шофер. И тут же поспешил добавить: — За машину-то я ручаюсь, да как бы ноги всем нам не простудить…

— Поедем… — пробормотал Артаган, прижимая ребенка к себе. — Гурс свое уже сделал, что он еще может сделать?

Он был теперь слева, этот Гурс, за тонкой стенкой леса. Шум дождя и мотора не мог перекрыть рычания реки, погромыхивавшей перекатываемыми валунами.

— Проедем, Ризванчик… — шептал Артаган. — Не испугает нас с тобой Гурс. Ты был последней жертвой злого Гурса, знай это, кяньк![8] Не носить мне папахи, если я не обуздаю погубившую тебя реку, Ризван. Сацита, эта драчунья, не дала тебе поплескаться в ведрах с родниковой водой, а вода Гурса оказалась не для тебя, Ризван…

Артаган умолк, потому что услышал, как у матери Ризвана вырвалось долго сдерживаемое рыданье.

— Перестань… — раздался голос старшего брата Эми. — Разве только у тебя умирали люди?

Младший же деловито сказал:

— Кто же из нас двоих, брат, поедет завтра на пастбище к нашему Эми, чтобы повезти ему эту весть?

— Легче умереть, чем ехать с такой вестью… — ответил со вздохом старший брат. — Ах ты, проклятый Гурс, и до нашего те́йпа[9] добрался. Кто же до тебя наконец доберется? Что бы ты ни натворил, все тебе прощают в Ца-Батое, все списывают на «божье предначертание»: «дял кел, дял кел»…

— Что ты болтаешь? — боязливо прервала его мать Ризвана. — Разве можно так гневить аллаха…

Загрузка...