Сокол в небе бессилен без крыльев. Человек на земле немощен без коня. Тем более если он в горах. Конь-то у меня был, но я потерял его: он сломал ногу на перевале, спускаясь в долину реки Терек.
Помню, как я наклонился над ним и посмотрел в глаза. Они казались человеческими... Да нет, куда человеческим до них. В них плескалось целое море разных чувств: и сожаление коня, что он не в состоянии служить мне верой и правдой, как раньше, и безысходная тоскливая боль, и понимание, что вот он, конец... А потом вдруг я понял, что конь смотрит на меня не просто так: он просил... Просил о последней милости, о последнем драгоценном подарке. И я не смог отказать ему.
Я вынул кинжал из ножен — верный мой спутник, выкованный на моей далёкой родине, на западе Ирана, блеснул на солнце бесскверным лезвием и будто застыл в ладони, ожидая приказа. Я вложил в удар всё своё умение: мне очень хотелось, чтобы конь умер без мучений. И мне это удалось.
Дальше я шёл пешком. Мне было не привыкать: я и раньше нечасто садился в седло, предпочитая вести коня в поводу. А иногда он шёл сам, лишь изредка отвлекаясь на траву, что росла вдоль дороги. Или на непонятные мне препирательства с белым осликом, который нёс поклажу. Обычно ослик смирно семенил позади, но, бывало, шлея попадала ему под хвост, он начинал задираться, а получая сдачу — обиженно ревел и бежал ко мне жаловаться. Иначе говоря, бедные мои животные вели себя точь-в-точь как люди, сближенные долгим и трудным путешествием: ругались и мирились, кусали и лягали друг друга, чтобы в следующую минуту спокойно пощипывать травку морда к морде. Теперь же, лишившись товарища, ослик погрустнел, не оживляясь даже при виде морковки, которую я обычно припасал для него, и белая шёрстка, мягкая, будто сделанная из тончайшего бархата, вдруг словно попала из солнечного света в сырую тень, разом поблекнув и сделавшись похожей на старый-престарый коврик для ног.
Интересно, что сказал бы дервиш, которого я когда-то встретил на рынке в Седжабе? Какое пророчество он изрёк бы, погладив моего ослика между ушами? Тебя ждут суровые испытания, мой друг, сказал бы он мне. Впрочем, нет, это было бы слишком просто. Такое напророчить мог любой бродяга, промышляя медный дирхем в бедном квартале. Коли животное выглядит грустным, следовательно, оно нездорово и вскоре падёт, если не лечить. Отсюда и «суровые испытания»: кто же будет таскать мой мешок и время от времени — меня самого? Простая логика, без всякого озарения свыше.
Ты встретишь женщину, сказал бы мой дервиш, касаясь пальцами своей бороды (смешно, но я, неосознанно подражая ему во всём, тоже отрастил бороду, хотя она совсем не подходила к моему лицу: казалось, будто я сделал её из мочала и приклеил к подбородку). Ты полюбишь эту женщину, и она ответит тебе взаимностью — это будет очень короткая любовь, которая сгорит, подобно падающей звезде...
Наверное, я бы усмехнулся, услышав такую речь. И спросил бы: ну почему же короткая? Или моя женщина предпочтёт другого? Или меня самого перестанут волновать её ласки, и я покину её постель так же, как когда-то покинул дворец в Седжабе — тайно, на заре, пока стража спит? Ты что-то путаешь, дервиш, сказал бы я и рассмеялся. Было время, когда ты читал мысли Аллаха так же просто, как Священную книгу Масхари-Шериф[10]. Но с тех пор ты стал слеповат. Лежи себе у очага, грей старые кости да рассказывай сказки детишкам — на большее ты не способен.
Так я беседовал с ним довольно часто — когда не мог найти другого собеседника. Разве что ослик...
Но тот никогда не отвечал мне, и никогда не вступал в спор. А дервиш — отвечал. Иногда серьёзно, иногда — язвительно, и тогда я забывал, что его нет рядом, что я сам убил его много лет назад, бросив в каменный мешок. Жалко, что он покинул этот мир так некстати: он бы улыбнулся, узнав, что его пророчества понемногу начинают сбываться...
Я наблюдал это всюду, куда забрасывала меня судьба. С севера и запада, от побережья Великого моря, тысячами двигались люди. Они ехали на лошадях и в повозках, шли пешком, навьюченные поклажей, вели за руку плачущих перепуганных детей, гнали скот, оставляя за спиной брошенные деревни, поля и виноградники, погибающие без полива. Я встречал этих людей на пыльных дорогах Сванетии и заснеженных перевалах Скалистого хребта, на переполненных постоялых дворах, чьи хозяева, должно быть, воздавали хвалу Аллаху, подсчитывая дневную выручку (глупцы, они не подозревали, что вскоре сами будут вынуждены бежать, бросив нажитое, или — у кого хватит сил — браться за оружие...), и просто под открытым небом, если ночь заставала их вдали от селений. Они напоминали мне животных, спасающихся от лесного пожара. Гордый горбоносый грузин шёл рядом с плотным низкорослым абастом, привыкшим больше грести веслом или ловить парусом ветер, зажиточный винодел из народа лазов подозрительно поглядывал на верхового хазарина... Вековая вражда меж разными племенами заставляла сторониться соседа и ни ночью ни днём не расставаться с оружием. Оружие здесь чтили больше, чем еду, одежду и даже собственную жену. Разве что хороший конь мог сравниться с ним в цене. Или добротные сапоги, без которых путнику в горах грозит гибель.
Весть о нашествии Тимура неслась по горам быстрее самых быстрых гонцов. В аулах и кишлаках, на городских площадях и в пастушьих кошах шёпотом рассказывали о неисчислимом войске, сплошь состоящем из полудиких всадников на низкорослых мохнатых лошадях — эти всадники, передавалось из уст в уста, красят охрой гривы коней и собственные волосы, чтобы устрашать врагов. Они не знают человеческой речи и только рычат, брызгая слюной, а после битвы сжирают трупы своих врагов. Диковинные верблюды и быки тащат огромные стенобитные машины, против которых не смогли устоять даже стены Тифлиса и башни Мездры[11], что были сделаны не из кирпича, а вырублены в монолитной скале...
Рассказывали, будто Тимуру, однажды решившему устроить смотр войску, понадобилось три дня, чтобы проскакать вдоль его передней линии, хотя воины его стояли бок о бок. Не три, а все девять, возражал кто-то — разве можно за три дня преодолеть расстояние от Эльбруса до Кулзума[12]. При том, что хан наверняка останавливался, дабы дать отдых своему коню, или отведать в шатре жареного мяса, или насладиться красивой женщиной. Или наградить отличившихся воинов: ведь в его войске были те, кто сопровождал его в Китайском походе, кидался на стены Бухары и Самарканда, дрался с русами на берегах далёкой Итили и наматывал на копыта коней сады древней Колхиды... Как, должно быть, кричали они, поседевшие в великих битвах ветераны, приветствуя своего кагана, каким восторгом заходились их сердца, как ревели глотки, завывали трубы и били литавры, трепетало на ветру знамя с золотым барсом, и нервно, явно красуясь, пританцовывали боевые кони под седоками... Впечатляющее, наверное, было зрелище — жаль, я не видел этого.
И всё же лицо кагана не выражало должной радости. Знаменитый жеребец — золотисто-рыжий, с чёрным ремешком вдоль хребта, отлично, видимо, зная, что на него устремлены многие тысячи глаз, собранным галопом шёл вдоль бесконечных шеренг, послушный воле своего великого наездника, а мысли того были темнее пасмурного осеннего неба. Ибо много воинов полегло в последнем походе. Много больше, чем прислали в этот раз ханы Белой и Золотой Орды. Это было не по правилам.
Тимур хорошо помнил жаркое лето 750 года Крысы. Лето, когда горела степь и плавились солончаки, лошади падали от бескормицы и обезумевшие матери, чьи груди перестали давать молоко, в отчаянии бросались в огонь. Когда небо пряталось под чёрной пеленой дыма и ханы, заседавшие на курултаях, грызлись меж собой, точно голодные гиены из-за куска падали.
Сам каган сильно изменился за прошедшие годы. Трудно было узнать в нём — великом правителе великого государства — того дерзкого безродного мальчишку, сына берхасского бека, который в компании таких же безродных юных бандитов грабил купчишек победнее, у кого недоставало средств на надёжную охрану. Много воды утекло с тех пор. Множество раз зиму сменяло лето, а Хромой Тимур, проезжая вдоль грохочущего войска, ощущал, как слабеет его былое могущество.
Без малого полтора века улусы Белой и Золотой Орды давали всадников монгольскому войску. Десять тысяч воинов в год — и каждый должен был иметь при себе копьё, саблю и лук с запасом стрел, походную юрту и двух лошадей: верховую и заводную. Так давал воинов в войско Тимура предводитель Золотой Орды Арас-хан. Так давал воинов Батыю его дед, а Чингисхану — прадед. Так, верилось, будет и впредь, пока существуют земли, которые нужно завоевать.
Ныне Арас-хан изменил вековому обычаю. Страшное ли бедствие от пожаров было тому причиной, или он задумал это много раньше — бог весть. Гонец, прискакавший из орды, вошёл в шатёр Тимура и распростёрся ниц на ковре, где неизвестный мастер живо изобразил сцену охоты тигра на пугливую молоденькую лань. Тигр выглядел устрашающе: чёрные и жёлтые полосы делали его похожим на демона, вырвавшегося из ада, клыки напоминали лезвия мечей, и гонцу было страшно. Пожалуй, пострашнее, чем той несчастной лани.
— Смутно нынче в Орде, — запинаясь, доложил гонец. — Досточтимый Арас-хан, желая усмирить непокорных эмиров и напоить их сердца нектаром преданности...
— Короче, — перебил Тимур.
— Внимание и повиновение, — поклонился гонец. — Так вот, чтобы пресечь недовольство своих подданных, досточтимый Арас-хан созвал Курултай племён и провозгласил себя Верховным правителем Золотой и Белой Орды, объявив о своём намерении объединить оба улуса.
— Иначе говоря, этот наглец узурпировал власть, — почти спокойно произнёс Тимур. — А что же остальные ханы? Что же мои верные Мирза Омар-шейх, Хаджа Сейфур, Кунге-оглан, шейх Али-бек, которого я отправил на Русь своим наместником? Неужели все безропотно подчинились Арас-хану?
— Давно уже беседуют с Аллахом и Ходжа Сейфур, и шейх Али, — еле слышно отозвался гонец. — Досточтимого Мирзу, правителя Армении, нукеры Арас-хана разорвали четвёркой лошадей, а Кунге-оглана едва не утопили в выгребной яме — вытащили полузахлебнувшегося, когда тот согласился присягнуть новому кагану на верность.
— И что, присягнул? — так же, не повысив голоса, осведомился Тимур.
— Присягнул, — подтвердил гонец, чувствуя свою голову уже отделённой от туловища. Участь многих гонцов такова: умирать без вины виноватыми за принесённые хозяину дурные вести. Двое ханских слуг (судя по рожам, висельники и душегубы едва ли не от рождения) уже напряглись, ожидая команды своего господина...
Однако хана, кажется, заинтересовало иное.
— Кунге-оглан, — пробормотал он, перебирая чётки из зеленоватого нефрита. — У него ведь, кажется, был племянник...
— Твоя память, как и твои дела, достойны восхищения, Светлейший, — тут же сунулся вперёд один из советников. — Хан Тохтамыш, троюродный племянник досточтимого... — и осёкся, сообразив, что не стоило называть досточтимым предателя.
Но хан не заметил оплошности царедворца. Мановением руки он отослал всех прочь из шатра — лишь двое телохранителей застыли у входа, задёрнутого шёлковым пологом. На них приказ не распространялся.
Каган медленно прошёлся по ковру и в раздумье остановился у кучи старого тряпья, очевидно, по чьему-то недосмотру брошенного у очага. В шёлковом шатре, среди стен в дорогих коврах и дорогом оружии, собранном едва ли не со всего света, это тряпьё выглядело нелепо.
— Неужели Тохтамыш простит Арас-хану надругательство над родным дядей? — проговорил Тимур в пространство.
Тряпьё неожиданно шевельнулось, и из него выпростался длинный морщинистый нос, украшенный уродливой волосатой бородавкой.
— Может, и простит, — послышался резкий надтреснутый голос — точно ворона прокаркала посреди кладбища. — Если ты, великий каган, не напомнишь ему о древнем обычае кровной мести. На самого почтенного Кунге-оглана не стоит надеяться: он стар и раздавлен свалившимся на него бесчестием...
Хан величественно кивнул. Тряпьё снова зашевелилось и село, приняв смутные очертания тощей старухи. Лет ей было столько, что никто не помнил её молодой. Далее сам каган смотрел на неё с некоторым суеверным недоумением — как на мумию, зачем-то извлечённую из фамильного склепа. Длинный нос её упирался в тощую цыплячью грудь, давно выцветшие полуслепые глаза настороженно косили из-под никогда не мытых седых косм, но на сухих запястьях позвякивали массивные золотые браслеты. В особо важных вопросах — тех, что нельзя было доверить никому из приближённых, — хан предпочитал советоваться лишь с ней. Эта старая ведьма по имени Кюль-апа стоила того, чтобы кормить её, беззубую, с золотого блюда и держать подле себя в ханском шатре.
Тимур Хромой не был бы великим правителем великого государства, если бы не имел в улусе Арас-хана верных людей. И те сделали своё дело. Пролетело удушливое лето, отпылали пожары в прикаспийских степях, растаял дым, обнажая давно забытое небо, — и вместе с первым, ещё робким, как поцелуй девушки, снегом, тавачии[13] молодого хана Тохтамыша, оседлав быстроногих коней, отправились по кишлакам — собирать ополчение.
— Нет на земле места тому, кто творит бесчинства среди собственных подданных, — громовым голосом выкрикнул Тохтамыш, поднимая коня на дыбы перед многотысячным войском, над которым развевался на ветру стяг с ханским гербом — головой чёрного быка. — Я заставлю Арас-хана змеёй уползти в камни, серой мышью спрятаться в земляную нору, скользкой жабой прыгнуть в вонючее болото... Я верну вам былую славу, завещанную нашими предками. Я поведу вас в битву. И — дам вам победу!
От мощного боевого клича, казалось, содрогнулись небеса. Тридцать тысяч всадников разом взметнули вверх копья, и могучий бык на знамени Тохтамыша угрожающе склонил лобастую голову. Жаль, я не видел этого. Я был далеко.
...Это чувство нельзя было назвать банальной тягой к перемене мест. Нет, меня словно некая дьявольская сила толкала в путь даже против моего желания. Куда и зачем — про то ведомо было лишь Аллаху. Я исходил морской болезнью на палубе русской торговой лодьи, и вместе с племенем муттхабанов дрессировал рабочих слонов в Западной Индии, поднимался на заснеженные кручи Тибета и изучал свитки f древними священными текстами в буддистском монастыре, вырубленном в толще безжизненной скалы, умирал от тоски и одиночества посреди пустыни и вертелся в людском водовороте на многоголосых азиатских базарах. Мой ослик, верный и единственный друг, сопровождал меня всюду — вряд ли найдётся под небесами другое доброе животное, повидавшее столько же или хотя бы половину. Он заметно постарел за время странствий: стёрлись копыта и зубы, поблекла бархатистая шёрстка, бывшая когда-то белее снега, — уж не счесть, сколько раз встречные купцы и путешественники предлагали мне за него весьма неплохую цену, соблазнившись редкой расцветкой... Я лишь качал головой. Ослик был моим волшебным талисманом, хранившим удачу в пути. Вот только я не знал, в чём она заключается, моя удача.
Города и страны менялись — где-то меня привечали (нескольким богатым правителям весьма пригодились некоторые мои услуги, и при желании я мог бы сделаться главным визирем при чьём-нибудь дворе), откуда-то мне приходилось уносить ноги — тайно, под покровом ночи, чтобы с рассветом не лишиться головы... Однако я не стал описывать эти приключения в моей рукописи. Они не стоили бумаги и драгоценных чернил, на которые я и так тратил уйму денег.
Я не видел, как ранней весной 772 года Барана полноводный Сарум вышел из берегов. И как в его низине, в одночасье превратившейся в топь, грудь в грудь сшиблись синий беркут и чёрный бык. Правитель Золотой Орды Арас-хан и мятежные войска Тохтамыша...
Страшная, говорят, была битва. Вязли в грязи конские копыта, падали и захлёбывались в чёрной жиже раненые, визжали дерущиеся, и не было видно земли из-под тел мёртвых.
У Тохтамыша было тридцать тысяч воинов — против восемнадцати тысяч, которыми командовал Арас-хан. И Тохтамыш бежал после двухчасового боя — позорно, тайно, переодевшись простым пастухом, бросив своё знамя и потеряв три четверти войска, которому обещал скорую победу. Верные люди — уже не знаю, чьи: его собственные или служившие Тимуру — спрятали его в бедном кишлаке посреди степи, а затем переправили на Кавказ, где Тамерлан готовился к очередной войне.
Рассказывали, будто Тамерлан принял его как близкого и дорогого родственника. Усадил в шатре возле себя и чуть ли не поил вином из золотой чаши, к месту и не к месту вспоминая деяния славного Кунге-оглана, умершего от болезни в том же году. Конечно, славный Кунге нарочно согласился служить Арас-хану, говорил Тимур, чтобы втереться к тому в доверие и ударить изнутри в нужный момент. Не его вина в том, что он не успел осуществить задуманное. Сокол сложил крылья, но остался его птенец...
И, наблюдая, как раздуваются ноздри его гостя, Тимур тайком усмехнулся. Пиррова победа — вот как это называлось. Молодого и не в меру горячего Тохтамыша не нужно было подталкивать, он летел в битву сам, забыв (или, наоборот, слишком хорошо помня) недавнее поражение. Он жаждал реванша. А многомудрому Тимуру было всё равно, кто в конце концов одержит верх. И так, и этак Арас-хан потеряет достаточно воинов. Затяжная война обескровит и измотает его — и тогда он свалится от одного-единственного удара. Нужно лишь выждать, а уж ждать Тимур умел как никто другой.
Он выбрал момент безошибочно — так волк выбирает момент для броска, чтобы наверняка перерезать горло своей жертве. Настала весна, и нукеры Арас-хана начали осторожно интересоваться у своего предводителя: когда же придёт пора новых победных походов? Скоро ли окрестные племена затрепещут при виде монгольской сабли, скоро ли наши красавицы жены дождутся дорогих подарков и новых рабов? Мы хотим крови, великий хан, сказали они ему. Наши кони застоялись без скачки, и оружие скучает в ножнах...
Арас-хан угрюмо молчал. Сейчас ему было не до завоевательных походов. Слишком многих верных людей не досчитался он после минувшей войны, слишком много погребальных курганов выросло за последний год в прикаспийских степях. Войска роптали, оглядываясь на более удачливых соседей, эмиры, совсем недавно присягавшие на верность своему кагану, так и норовили воткнуть нож в спину, по окраинам государства катилась волна восстаний — их жестоко подавляли, вырезая целые народности, но они вспыхивали в новых местах и с новой силой.
И когда у южных границ Орды снова заколыхалось знамя с головой чёрного быка, Арас-хану удалось выставить против него всего лишь восемь туменов.
Восемь — против пятидесяти...
Рассказывают, будто, увидев величайшее в истории вражеское войско — от края и до края горизонта, Арас-хан снял с себя броню из золотых пластин и отшвырнул прочь кованый щит.
— Сегодня я не нуждаюсь в защите, — сказал он. — Я вижу врага, и в моих руках верная сабля, доставшаяся мне от моих славных предков рода Чингизидов[14]. Я намерен убивать.
Он проговорил это тихо, едва ли не шёпотом, но слова его волной прокатились по рядам, передаваемые из уст в уста.
Сегодня я намерен убивать.
А потом он бросил коня в галоп, и за ним последовали все его восемь туменов — те, что сохранили верность своему господину.
Хромой Тимур расположил в центре своей армии воинов Тохтамыша — видно, ему удалось убедить молодого полководца, что это место — самое почётное. Они встретили таранный удар Арас-хана первыми и вскоре не выдержали и повернули коней. Нукеры Арас-хана воспрянули духом, забыв в пылу схватки, что такова обычная монгольская тактика: броситься в бегство, показав врагу спину, чтобы увлечь его в засаду. И засада сработала: там, позади лучников Тохтамыша, стояли пять тысяч тяжёлых копейщиков, одетых в непробиваемую генуэзскую броню. Воины Арас-хана ударились в эту стену с налёта. И — закружилась битва.
Бешено ржали кони, сверкали сабли над головами, и сталкивались в полёте стрелы. Утро перешло в день, день — в вечер, и ни одна из сторон не могла взять верх. А Тимур ждал. Он не пускал в бой свои главные силы, и взгляд его, обращённый с холма на атакующие и отступающие войска, был равнодушен. Пусть Арас-хан и славный Тохта истребят друг друга. Это будет лучшим исходом.
И снова он дождался момента. Воины Арас-хана, увлечённые схваткой, не заметили, как Тимур махнул рукой, дав сигнал. Затрубил над полем одинокий рог, и с флангов, охватывая врагов в кольцо, с лязгом и грохотом покатилась тяжёлая конница...
Удар её был силён и ошеломляющ. Ещё сопротивлялись некоторое время окружённые, ещё полоскался в небе сине-золотой беркут, но исход сражения был предрешён. В отчаянии Арас-хан бросился в гущу боя и пал, пронзённый десятком стрел, точно исполинский ёж. Часть его нукеров без колебаний последовала за своим предводителем, часть бросила оружие и упала на колени, моля о пощаде.
— Эти шакалы чуть не утопили моего дядю в дерьме, — сквозь зубы сказал Тохтамыш, когда ему доложили, что враги сдаются. — Вот вам мой приказ: всех, кто предпочёл плен, — разоружить, раздеть догола, согнать в большую яму посреди степи и засыпать живьём, не оставив даже маленького холмика. И да будет на то воля Аллаха.
Повернулся и скрылся в юрте, украшенной знаменем Тимура. Юрта стояла в центре высокого холма и была украшена пятьюдесятью белыми бунчуками — по числу туменов в войске. Собственному шатру Тохтамыша было уготовано место ниже, у подножия, и стяг с головой чёрного быка выглядел так, будто некто нёс его в гору, да не донёс — то ли силы оставили, то ли из лени. Воткнул, где было удобнее, и пошёл по своим делам. Знающему человеку это обстоятельство сказало бы о многом. Дервиш, дервиш, почему ты не дожил до этого дня?
Разные люди по-разному рассказывали о той битве. Кто-то со страхом шептал о дьявольской военной прозорливости Тимура, не проигравшего в своей жизни ни одного сражения, кто-то думал о Тохтамыше, отомстившем за поруганного родственника — великое и страшное дело, доступное немногим. Кто-то вздыхал о погибшем Арас-хане как о герое, имя которого будут помнить в веках... Не удивлюсь, если придёт время — и станут уверять, что он спасся, ускакал в степь и теперь скрывается, чтобы собрать новую армию. И нужно только набраться терпения и подождать, когда...
Аллах им судья. Что касается меня, то я точно знал, что Арас-хан мёртв, и не испытывал к нему ничего, кроме лёгкой брезгливой жалости. Герой, но не боец — его ума хватило лишь на то, чтобы умереть красиво: без брони и щита, впереди войска, с обнажённой саблей в руке. Мало толку было от такого геройства. Частенько я размышлял, как бы сам поступил на его месте. Уж во всяком случае, не стал бы лезть очертя голову в заведомо проигранную схватку.
Я бы лгал, юлил и изворачивался, я бы раздавал клятвы и тут же нарушал их без малейших угрызений совести: войну выигрывают те, кто имеет мозги и не имеет принципов, это я усвоил едва ли не с младенчества. Я наверняка попытался бы столкнуть лбами двух союзников — Тимура и Тохтамыша, используя болезненную подозрительность первого и щенячье честолюбие второго.
Испытывает ли гордость храбрейший Тохта от того, что его воины первыми приняли удар врага и полегли едва ли не все, в то время как Тимур держался позади и потерял лишь три из пятидесяти туменов? И отчего, во имя Всевышнего, тот не спешил на выручку Кунге-оглану, чуть не позволив ему захлебнуться дерьмом в выгребной яме? Таким ли уж верным союзником показал себя Тимур, каким ты представляешь его себе, храбрый Тохтамыш? Не заставляют ли тебя примитивно таскать из огня каштаны?
А ты, многомудрый Тамерлан? Неужели от тебя укрылось, что растущее могущество твоего государства так же раздражает Тохтамыша, как совсем недавно раздражал Арас-хан? И не приложил ли любящий племянник руку к гибели родного дяди (якобы от грудной жабы — но поди проверь!), чтобы иметь повод развязать войну? А самое главное: станет ли он и дальше присылать воинов из Золотой Орды, дабы пополнить твою армию? Или, напротив, постарается улучить момент и ужалить тебя стрелой в спину?
Так бы сказал я им (не лично, конечно, а через верных людей, которых всегда можно найти... или купить, если знаешь расценки) и стал бы ждать. Вряд ли мне бы удалось превратить их в непримиримых врагов (хотя и такое возможно), но уж заставить их коситься друг на друга с подозрением... Клянусь Аллахом, если бы оба не начали надевать под халат броню, собираясь на совместный пир, и тайком выливать поднесённое вино, опасаясь отравления, я остриг бы бороду и перестал называть себя Рашидом ад-Эддином из Ирана...
Однако — это были лишь праздные мысли, редкие цветы на пыльной обочине дороги, которыми я любовался в минуты одиночества. Я был всего лишь странником, которого волею ветров несёт по всем пяти сторонам света. На сей раз путь мой лежал по северным предгорьям Кавказа, где находились земли племени аланов — большого и древнего народа, ведущего свою историю с времён Искандера Двурогого[15]. Восточные их территории, те, что граничили с хазарами, ещё не были охвачены пламенем войны. Здесь ещё жили по законам мирного времени — по крайней мере, так мне казалось...
Ноги принесли меня на окраину маленького кингитского селения в горах. Кингиты вообще предпочитали селиться в труднодоступных местах — похоже, они не очень-то доверяют равнинам.
Узкая извилистая тропа вела наверх, мимо двух холмов, покрытых бурой травой. Холмы своими очертаниями напоминали суровых стражников, охранявших аул, — десятка полтора глинобитных домиков, спрятанных за каменными оградами. Я заметил кузницу и водяную мельницу у запруды с большим деревянным колесом. На массивной оси колеса какой-то умелец пристроил двух деревянных куколок: смешную толстую бабу с глазами-пуговками и худого носатого мужчину в крошечной, но вполне настоящей меховой шапке. Колесо вращалось, и куколки забавно подпрыгивали.
— Похоже, в этом селении живут добрые и небедные люди, — сказал я своему ослику. — Скоро ты получишь отдых и полную торбу овса.
Однако ослик, обычно покладистый, вдруг замотал головой и мертво встал посреди тропы. И даже заревел, когда я попытался принудить его к движению. У меня хватило ума оставить его в покое: за время долгого путешествия мы привыкли доверять друг другу. Сам же я пошёл вперёд, исполненный неясных пока и неприятных предчувствий. Предчувствиям своим я тоже привык доверять.
Вокруг стояла тишина. Несмотря на светлый день, никто не попался мне навстречу. Никто не пас овец на окрестных склонах, не хлопотали по хозяйству женщины, не играли дети и не стучал молоток в кузнице. Только надсадно гудели толстые мухи — их тут было великое множество...
Людей я увидел спустя миг. Двое — скорее всего, муж и жена — лежали во дворе сожжённого дома, голова к голове. Оба, судя по ранам, умерли в бою — такие вещи я различал с первого взгляда. Мужчина недёшево продал свою жизнь. Его не смогли взять на мечах — только когда подоспели лучники, и нападавшие расступились, чтобы не угодить под свои же стрелы. Я вытащил одну стрелу из тела кингита и осмотрел широкий наконечник, похожий на лопасть весла. Стрела была монгольской.
Чуть поодаль лежал труп девочки лет тринадцати, в страшно изорванной одежде, с кровавым месивом меж обнажённых ног. Мне не потребовалось отводить взгляд. Я много повидал за свои странствия. Больше, наверное, чем полагается добропорядочному правоверному. Я просто одёрнул на ней подол платья и пошёл дальше, заглядывая во все дворы по очереди. И везде глаза натыкались на одно и то же. Монголы напали на селение внезапно (как они сумели это сделать — вопрос: то ли сторожа были беспечны, то ли предал кто-то...), и никому из жителей не удалось уйти в горы. Все они остались здесь — во дворах, на узких улочках, под обломками домов... Понятно, почему мой мудрый ослик отказался идти в этот город мёртвых.
Я настолько уверился в том, что здесь не осталось живых, что не на шутку испугался, услышав голос.
Голос был слабый, и я не мог сообразить, откуда он доносится. Я понял это, только пройдя весь аул в обратном направлении, к тому дому, что встретил меня первым. Встретил гробовым молчанием и полчищем нагло разжиревших мух.
— Папочка, — тихо и монотонно произносил кто-то. — Папочка, пожалуйста, не пугай меня... Я всегда буду слушаться, обещаю! Если хочешь — можешь высечь меня, я не пикну. Это ведь я разбил тот кувшин с молоком, а свалил на сестрёнку... Открой глаза, пожалуйста...
Я заглянул во двор. Возле убитого мужчины, прямо на земле, стоял на коленях очень худой мальчик лет десяти и монотонно раскачивался из стороны в сторону. Почему-то он тоже казался неживым: странно было видеть живого среди этого царства мёртвых. Однако едва я вошёл, он вдруг дико завизжал и бросился на меня — столь стремительно, что я едва успел уклониться. В его руке сверкнул совсем не игрушечный нож: окажись я менее проворным — лежать бы мне сейчас рядом с его отцом и матерью. Я перехватил руку на замахе, зажал мальчишке рот (волчонок едва не цапнул меня за ладонь) и успокаивающе проговорил:
— Тихо, тихо... Я не монгол, клянусь. Можешь сам убедиться.
Мальчишка зыркнул на меня заплаканными глазами. Вряд ли по моему лицу или одежде можно было распознать, к какому племени я принадлежу: к горцам ли, к монголам, к русским... Наверное, его убедило лишь то, что при мне не было оружия.
— Как же ты выжил? — спросил я. — Как получилось, что враги тебя не заметили?
Он шмыгнул носом и покосился на тела родителей.
— Меня не было дома. Я... Я убежал к пастухам, на холмы. Папочка не пускал меня, я ушёл без спроса... Наверное, он был очень сердит. Зачем я не послушал его!
Я притянул мальчика к себе и погладил по голове — у него были непослушные волосы, жёсткие, с седой прядью у виска. Видно, эта прядь появилась у него сегодня утром...
— Я уверен, твой отец на тебя не в обиде, — сказал я вслух. — И сейчас улыбается, глядя с небес. Он воспитал достойного сына.
Глаза мальчишки в мгновение высохли. Он снова потянулся к ножу и выпалил:
— Я буду мстить, — и оглянулся, будто в поисках затаившегося врага. — Эти шакалы не могли уйти далеко!
— Тебя убьют, — сказал я.
— Пусть!
Я покачал головой.
— Старая восточная мудрость гласит: месть — это блюдо, которое подают к столу холодным. Запомни это.
Он озадачился.
— Что это означает?
— Тебе нужно научиться быть терпеливым. Нужно научиться искусству ждать — ждать, чтобы убить врага в тот момент, когда он не сможет защититься. Чтобы ударить его с той стороны, откуда он не ожидает удара. Только так можно победить.
— Но месть — это честный бой! — запальчиво возразил он.
— А разве твоего отца убили в честном бою? На него напали впятером... Или вдесятером, и застрелили издалека, из луков. Так поступают трусы.
Мальчик посмотрел на меня с сомнением. Здесь, совсем рядом, в двух шагах, лежали его непогребённые родители и сестрёнка, над которой надругались мужчины чужого племени. Те воины — в этом он был прав, — нагруженные награбленным, опьянённые кровью и лёгкой победой, двигались медленно. Их можно было догнать... А я — я всего лишь пришелец, которому неведомы законы чести.
Так он думал — его мысли легко читались на смуглом лице. И я всерьёз опасался, что он в самом деле рванёт туда, куда ушёл монгольский отряд. Один, со смешным ножом наперевес... Смог бы я его удержать?
— Как же мне быть? — наконец неуверенно спросил он.
И я понял, что победил.
— Когда ты ел в последний раз?
Он рассеянно дёрнул худым плечом.
— Не помню.
Я осуждающе покачал головой.
— Плохо. Воевать, конечно, лучше на пустой желудок — больше шансов выжить, если ударят копьём в живот. Но жить и учиться нужно сытым. Пойдём, я накормлю тебя. И заодно познакомлю со своим другом.
Мальчишка удивился.
— Другом?
Я улыбнулся. Ему была странно, что с таким, как я, кто-то может дружить.
— Он тебе понравится. Правда, у него четыре ноги, и Аллах не наградил его должным красноречием, но он понимает всё не хуже нас с тобой...