Если поражение французов при Седане дискредитировало «малые» войны в качестве организационного принципа для европейских армий после 1870 года, то сражения при Вердене и Сомме в 1916 году поставили под сомнение саму полезность обычной, традиционной войны в качестве продолжения политики иными средствами, заставив военных теоретиков искать альтернативы индустриализированному истощению траншейных боев в эпоху тотальной войны. На пересечении предупреждений Лиотэ о бюрократизации обычной войны, предоставлявшей мало возможностей для индивидуальной самореализации через героические поступки, и неактуальности в век машинной войны таких личных качеств, как стойкость, доблесть и дисциплина, возникло постмодернистское недомогание. В неослабевающей механизации бойни, в качестве столь необходимых героев, олицетворявших солдатские ценности, и в качестве фигур, способных вернуть решение о ведении войны как хозяина машины, а не ее слуги, выделялись только асы истребительной авиации, командиры подводных лодок, штурмовики и… солдаты «малых» войн. В этих условиях старое вино «малой» войны, если не в новых бутылках, то хотя бы с обновленными этикетками, вновь обрело свою привлекательность. Общественное воображение, нуждавшееся в укреплении перед лицом стратегической двусмысленности и растущего внутреннего самопожертвования, захватили кампания преследования британцами в Восточной Африке Пауля фон Лёттов-Форбека, и предполагаемое разрушение Османской империи ватагой бедуинов под командованием Т.Э. Лоуренса. Такие разные теоретики, как Бэзил Лиддел-Гарт и Мао Цзэдун, предложили повстанческое движение в качестве стратегии достижения «победы без боя»; таким образом, повстанчество и противоповстанчество могли легитимизировать себя в качестве сунь-цзыанской замены традиционного стремления к «решающей битве» Жомини. [1]
В эпоху постмодернизма романтизм повстанческого движения обрел небольшую, но верную поддержку среди правых, в то время как писатели «потерянного поколения», такие как Хемингуэй, подпитывали ностальгию по жизни, полной верности, товарищества, самопожертвования и чести, которую военные бюрократы, солдатчина, морализирующие интернационалисты и прочие члены общества трезвости вытравили из обычных конфликтов. [2] Имперские традиционалисты, такие как Лугард и Лиотэ, воспользовались этим BeauGeste[89], чтобы возродить идеал империи, основанной на непрямом правлении, в качестве способа сохранить традиционные общества коренных народов от разрушительного воздействия современности. Результат часто выдавался за стратегическую прозорливость, как, например, в знаменитой французской доктрине guerrerévolutionnaire[90], но насамом деле это была мифология инверсии, в которой героический партизан становится героическим белым авантюристом, живущим среди туземцев; овладевающим их менталитетом, языками и тактикой; превращающим их в эффективную военную силу и ведущим их к победе, которую они никогда не смогли бы одержать самостоятельно. Идея эта заимствована у немца Карла Мая[91], который провозгласил сопротивление коренных американцев экспансионизму белых США новой формой рыцарства.
Ни одна из этих выдумок не отражает в армии и обществе реального опыта, как военного, так и иного. Напротив, подобная романтизация солдата «малых» войн и его тайного противника часто мешала правильному пониманию того, что требуется для успеха на неумолимой арене «войны среди людей», как в тактическом, так и в политическом плане. Это еще одно наследие этоса патернализма, завещанных имперскими «малыми» войнами современному противоповстанчеству, — веры в то, что долг белого западного человека с оружием в руках состоит в том, чтобы помочь примитивным народам достичь высшей стадии цивилизации. [3] Только после того, как эти конкурирующие формы ностальгии будут отброшены, можно будет признать истинную цену такой борьбы. В конце концов, отсутствие сражений не исключает страданий эпического масштаба, а идея победы на новых полях сражений современности остается такой же труднодостижимой, как и на старых.
Фон Лёттов-Форбек и Лоуренс являлись последними из знаменитой когорты солдат с журналистской репутацией, «пустивших корни», среди которых были капитан Ричард «Белый негр» Бертон, Джеймс Брук, Белый раджа Саравака, Джозайя «принц Гора» Харлан, и Чарльз «Китаец» Гордон — все они были персонажами более крупными, чем сама жизнь, которые, казалось, вышли из приключений Boys’ Own[92]. В их родословной были и вымышленные предки, такие как Дэниел Дравот и Пичи Карнехан из «Человека, который мог стать королем» Киплинга, и даже Маугли с Тарзаном — одичавшие дети джунглей, сочетавшие хитрость с владением языками животных и необыкновенными физическими навыками. Их потомками в фильмах недавнего прошлого стали Кевин «Танцы с волками» Костнер и Том «Последний самурай» Круз. Все они внесли свой вклад в романтизацию имперского авантюриста, которая в XX веке через пропаганду и популярную культуру передалась в Управление специальных операций (УСО) и Управление стратегических служб (УСС) и далее к «зеленым беретам» и силам специального назначения[93]. Эти жесткие, уверенные в себе люди действия олицетворяли мускулистую мужскую субкультуру, которая одновременно являлась и антимодернистским бунтом против изнеженного, женоподобного гражданского общества, и обещанием вернуть решение на поле боя в эпоху политической сложности и оперативного тупика посредством героических действий. [4] По мнению Джона Арквиллы, эту нишу в качестве «мастеров иррегулярных войн, которые сформировали нашу эпоху», заняли Пауль фон Лёттов-Форбек и Томас Эдвард Лоуренс. [5]
Пауль фон Лёттов-Форбек, которого называли «пруссаком старой школы», принял имперскую войну, став поначалу добровольцем в знаменитом формировании «Немцы на фронт!», отправленном в 1900 году для подавления восстания боксеров, а затем — участником геноцида гереро в 1904–1906 годах, в ходе которого он потерял левый глаз. Командуя Schutztruppe[94] в немецкой Восточной Африке в 1914 году, высокий, светловолосый 45-летний полковник решил держать развевающийся немецкий флаг где-нибудь в Африке, чтобы связать как можно больше британских войск. Невысокое мнение фон Лёттов-Форбека о британских войсках, приобретенное им во время службы в Китае, и отголоски традиции Фридриха Великого сражаться до победы, будучи даже в меньшинстве, убедили его в том, что он сможет осуществить свой дерзкий план.
Фото 3. Пауль фон Лёттов-Форбек в 1919 году.
И, на первый взгляд, он оказался прав — на протяжении четырех лет он по-партизански выживал, сохраняя мобильность своих сил и отказываясь от защиты обычных военных объектов. Его поклонники подчеркивают изобретательность его оперативных концепций, «не просто путем разворота с самого начала к партизанской тактике “бей и беги”, — пишет Джон Арквилла. — Нет, его особый блеск заключался в том, что он видел, как иррегулярные оперативные замыслы могут быть использованы для нанесения поражения основным обычным силам противника». По некоторым оценкам, на преследование горстки аскарипод руководством фон Лёттов-Форбека по всей Восточной Африке британцы привлекли до миллиона человек. «Таким образом, помимо огромного отвлечения военных сил, кампания против фон Лёттов-Форбека вызвала массовую нехватку рабочей силы в нескольких колониях, все экономическое производство которых сильно пострадало от такой потери». Наконец, заключает Арквилла, героическая стойкость фон Лёттов-Форбека перед лицом непреодолимых препятствий помогла укрепить моральный дух Германии в ходе долгой, изнурительной традиционной войны. [6]
Хотя кампания фон Лёттов-Форбека захватила народное воображение в Германии еще во время Великой войны и была мифологизирована после ее окончания, в то время его хождения вряд ли заслуживали даже небольшого упоминания среди огромного потока армий в Европе и на Ближнем Востоке, и не без оснований. В 1914 году британцы сосредоточились в Восточной Африке на том, чтобы лишить немцев портов для морских рейдеров и закрыть радиостанции. Преуспев в этом деле, они затем в 1915–1916 годах обратили свое внимание на завоевание Юго-Западной Африки, а после и Камеруна, — как по причине того, что Западная Африка была стратегически более важна, так и потому, что единственными войсками, доступными для борьбы в немецкой Восточной Африке, оказались второразрядные индийские дивизии, которых фон Лёттов-Форбек унизил, когда те попытались высадиться в Танге, к югу от Момбасы в Британской Восточной Африке в ноябре 1914 года. Бóльшую часть 1915–1916 годов британцы провели в успешной оккупации восточноафриканских прибрежных анклавов, включая Дар-эс-Салам, чему фон Лёттов-Форбек не смог ничего противопоставить. Британское давление на фон Лёттов-Форбека начало серьезно организовываться только с прибытием в марте 1916 года знаменитого лидера бурского сопротивления, ставшего британским империалистом Яна Кристиана Смэтса во главе преимущественно африканерских войск. И даже тогда фон Лёттов-Форбек получил отсрочку на несколько месяцев, потому что Смэтс, нацеленный на расширение Южной Африки, был больше заинтересован в предотвращении вторжения бельгийцев в Германскую Восточную Африку, контроле над районом Великих озер и обеспечении территории, которую он мог бы позже отдать португальцам в обмен на земли в Мозамбике. Горстка аскари под руководством фон Лёттов-Форбека, бродящая по обширным внутренним районам Восточной Африки вдали от жизненно важных прибрежных регионов и не представляющая угрозы для Южной Африки или Британской Восточной Африки, вряд ли представляла собой стратегический вызов на этом континенте, а тем более для исхода Великой войны в целом.
Когда летом 1916 года Смэтс все же обратил свое внимание на выслеживание немцев, фон Лёттов-Форбек бежал на юг, избегая сражения, однако вскоре Смэтс обнаружил, что его южноафриканские войска, организованные для действий в вельде в виде мобильной конной пехоты с вьючными мулами и повозками, плохо приспособлены к ведению кампании в муссонных, малярийных тропиках. В начале 1917 года Смэтс был отозван в Лондон, оставив своего преемника Дж. Л. ван Девентера усиливать истощенных болезнями африканеров Королевскими африканскими стрелками и африканцами из Западноафриканских Пограничных Сил, модернизировать вооружение и нанимать десятки тысяч носильщиков. В октябре 1917 года фон Лёттов-Форбек выступил и сразился с ван Девентером на реке Махива в бою, который он и Арквилла объявили немецкой победой, поскольку британские потери оказались выше. Но на самом деле река Махива обернулась стратегическим поражением, потому что фон Лёттов-Форбек израсходовал свои боеприпасы, потерял слишком много войск, чтобы продолжать вести позиционную оборону, и, как следствие, был вынужден бежать в Мозамбик, где его кампания отныне превратилась в кампанию по выживанию против малочисленного, и в основном неумелого португальского гарнизона. Фон Лёттов-Форбек оставался в Мозамбике до конца войны, после чего 25-го ноября 1918 года сдался родезийским войскам.
Карта 1. Скитания фон Лёттов-Форбека.
Арквилла и другие считают сопротивление фон Лёттов-Форбек tourdeforce[95], которая доказала ценность повстанцев как стратегического средства отвлечения внимания, продемонстрировала эффективность партизанской тактики «бей и беги» и убедила в важности периферийных кампаний как средства поднятия боевого духа на основном фронте. Однако, при ближайшем рассмотрении, выясняется, что кампания фон Лёттов-Форбека не отвлекла с основного фронта ни единого британского солдата. К концу войны численность союзников на данном театре военных действий составляла чуть более 100 тысяч человек, причем почти все они — резервисты индийской армии, африканеры и африканские войска — в любом случае не могли быть направлены в Европу. Кампания против Лёттов-Форбека фактически длилась восемнадцать месяцев — с марта 1916 по ноябрь 1917 года, и за все это время произошло лишь одно боестолкновение, которое можно было бы считать крупной стычкой. Наилучшим вариантом отвлечения сил оказалось отвлечение военно-морские сил, необходимых для снабжения Восточной Африки в разгар кампании немецких подводных лодок в 1917 году. [7]
Можно ли считать фон Лёттов-Форбека успешным партизанским лидером, или нельзя, зависит от того, как определять партизан. Его тактика налётов и набегов скорее относится к традиции kleiner krieg[96], чем к партизанским действиям, — такая репутация фон Лёттов-Форбека, заново подкрепленная в 1960-е годы, пользовалась поддержкой значительной части населения. [8] По сути, его кампания была войной против народа, а не народной войной. Он избегал племенных районов своих аскари, опасаясь, что они дезертируют, почувствовав запах дома. Далеко не располагая поддержкой населения, фон Лёттов-Форбек выживал за счет хищнической эксплуатации африканского населения, потери среди которого, по некоторым оценкам, превысили даже уровень смертности во время восстания Маджи-Маджи (1905–1907 гг.), составивший, по разным подсчетам, от 200 до 300 тысяч человек. [9] В реальности, хирург Людвиг Деппе, сопровождавший экспедицию фон Лёттов-Форбека, сравнивал переход аскари под руководством немцев с мародерскими армиями эпохи Тридцатилетней войны (1618–1648 гг.). [10]
Что же касается поднятия боевого духа немцев, то тут возникает два вопроса. Первый — как можно измерить моральный дух? И второй — каким образом тот факт, что Лёттов-Форбек и небольшая группа черных аскари были заняты разграблением Мозамбика, пропуская все «веселье» в Европе, мог поднять моральный дух дома в 1918 году, когда от голода погибло больше немецких гражданских лиц, чем солдат на фронте; когда дезертирство немецких солдат во время передислокации по Германии с Восточного на Западный фронт зимой 1917–1918 годов достигло масштабов эпидемии; когда в Европу хлынуло подкрепление в виде миллиона американских солдат, потому что заверения Кригсмарине, что неограниченная подводная война выбьет Британию из войны и позволит потопить американские корабли, оказались пустой болтовней; а немецкие армии находились на грани краха?
Арквилла раздувает стратегическое значение сопротивления фон Лёттов-Форбека войскам второго эшелона. Правда, однако, заключается в том, что восточноафриканская кампания Лёттов-Форбека представляла собой незначительный инцидент на стратегически второстепенном театре, который у побежденной нации, отчаянно пытавшейся спасти хоть какие-то осколки самоуважения от своего катастрофического поражения, был мифологизирован как эпизод геройского сопротивления в процессе романтического эскапизма после окончания Великой войны. Хотя четырехлетнее мародёрство Лёттов-Форбека и возвело его после 1918 года в Германии в статус героя, стратегически оно оказалось бесполезным. Его отряд насчитывал всего 1200 бойцов, вооруженных в основном устаревшими винтовками Маузера образца 1871 года с патронами с дымным порохом. Этого едва хватало, чтобы нарушить покой среднего города, а не чтобы отвлечь значительные силы с Западного фронта или ослабить хватку Лондона в Африке. Немецкий тактический tourd’Afrique[97] оставался скорее гангстерским, чем партизанским, четырехлетним рейдом, лишенным стратегической пользы, поскольку он так и не получил в Африке народную поддержку и потому что немецкая армия была окончательно разбита в Европе. В послевоенной карьере фон Лёттов-Форбека было и спасение Веймарской республики от коммунистического восстания в Гамбурге, и участие в неудачном промонархическом путче Каппа в 1920 году с целью свержения хрупкой немецкой демократии, что стóило ему военной службы. Он вошел в пантеон нацистских героев и сохранял свой лоск как солдат до 1950-х годов. «Малые» войны á la Лёттов-Форбек никогда не являлись центром притяжения в немецкой военной практике ни в 100-тысячном Рейхсвере, ни в Вермахте, ни в Ваффен-СС при национал-социализме. Наследие фон Лёттов-Форбека для современного противоповстанчества — это усиление и увековечивание мифа о героическом партизанском лидере и мастере тактики, который с горсткой бойцов, действующих на периферии, может повлиять на стратегическую динамику и поднять боевой дух войск на основном фронте путем упорного и длительного сопротивления.
В отличие от Лёттов-Форбека, Томас Эдвард Лоуренс, импресарио Арабского восстания, по крайней мере, помог организовать движение, которое в то время и в последующие годы можно было правдоподобно представить в качестве повстанческого движения в стиле народной войны с жизнеспособной политической целью, привлекшее большое число сторонников, — а не как четырехлетний разбойничий набег, выживавший за счет террора, грабежей и крови. В своем процессе Арабское восстание было воспето как прорывной переход от «малой» войны к народному восстанию, которое привело британцев к стратегическому успеху против Османской империи на Ближнем Востоке, причем воспето такими военными интеллектуалами, как сэр Бэзил Лиддел-Гарт. Лоуренс стал первопроходцем, вдохновившим сначала британцев, а затем и американцев на поощрение и снабжение сил сопротивления во время Второй мировой войны как эффективного в военном отношении инструмента против оккупационных войск стран Оси, а также как политических движений, подкрепляющих легитимность дела союзников и закладывающих основы послевоенного управления.
Однако, несмотря на шумиху, Арабское восстание повлияло на ход Великой войны даже меньше, чем четырехлетняя беготня фон Лёттов-Форбека. Во-первых, Арабское восстание было выдумкой пропаганды и пиара. До 1914 года никакой волны недовольства арабов османским правлением не существовало, особенно в Хиджазе — прибрежном регионе Аравийского полуострова, граничащем с Красным морем, где находятся Мекка и Медина. Хиджаз вместе с Йеменом представляли собой самые отсталые провинции Османской империи. В 1909 году на этот регион обратил свой взор «Комитет союза и прогресса» — зонтичная реформистская политическая коалиция, куда входили младотурки. [11] С 1912 года, чтобы противостоять османизации Хиджаза Комитетом, эмир Хусейн ибн Али, назначенный турками шерифом Мекки и хранителем самого святого места ислама, стал искать поддержки у арабских националистов, сосредоточенных главным образом в Бейруте и Дамаске, а также у британцев. Идея независимого Хиджаза была привлекательна для Хусейна по экономическим причинам, а также ради того, чтобы Стамбул не смог сместить его, как он сделал это по отношению к его предшественнику после Младотурецкой революции 1908 года. Арабский национализм не привлекал значительные общины мусульманских паломников неарабского происхождения, которые селились в Хиджазе — основу региональной идентичности до современного периода составляли трайбализм и религия, а не арабская этническая принадлежность. Как таковой, арабский национализм расцвел только в послевоенной оппозиции англо-французским мандатам и притоку сионистов в Палестину, а не как идеология сопротивления османам. [12]
В последние недели 1914 года британская разведка в Каире начала изучать проекты проведения саботажа в арабских владениях Стамбула, но не получала поддержки из Лондона, пока Хусейн вместе со своими сыновьями Абдуллой и Фейсалом ибн аль-Хусейном ибн Али аль-Хашеми не провозгласил Арабское восстание, успешно напав на турецкие гарнизоны в Мекке и Джидде в июне 1916 года. Однако ожидаемое levéeenmasse[98] не состоялось — собралась, возможно, тысяча плохо вооруженных соплеменников, которых Лоуренс, впервые вступивший в контакт с Фейсалом в Джидде в октябре 1916 года, описал как:
… [они] постоянно меняются. У семьи есть оружие, и ее сыновья служат по очереди; мужчины могут время от времени отлучаться, чтобы повидаться с женами, или устает весь клан и берет передышку. По этим причинам оплачиваемых войск больше, чем реально находящихся на службе, и это необходимо, поскольку по племенной привычке войны всегда очень коротки, а удержание на поле боя такого количества людей, какое удалось сохранить шерифу, беспрецедентно. Кроме того, политика часто предполагает выплату шейхам жалованья на случай непредвиденных обстоятельств, и многие такие выплаты — не более чем замаскированные взятки важным лицам. [13]
Двадцативосьмилетний Лоуренс не был похож на легендарного партизанского лидера — заросший, ростом едва ли в пять футов шесть дюймов (1,67 метра), он впервые приехал в Левант в качестве студента, чтобы изучать замки крестоносцев, что стало темой его оксфордской диссертации. Окончив с отличием университет, он вернулся в восточную Сирию, чтобы возглавить ряд археологических раскопок, в процессе которых овладел разговорным арабским языком, достаточным для общения с рабочими на раскопках. В 1914 году он добровольно пошел в армию и был направлен на работу в разведывательный отдел в Каире, где ему поручили скучную работу по обновлению данных о боевом расписании османских войск.
Карта 2. Кампания Лоуренса.
В октябре 1916 года призыв Хусейна к оружию оказался на грани срыва. Турки вновь захватили Медину и, казалось, были готовы двинуться на Мекку, находящуюся в 200 милях южнее. Союзники против наступления турок не возражали — для Парижа поддержка «националистического» обострения в Хиджазе создала бы прискорбный прецедент, если бы она перебросилась на североафриканские владения Франции. Уязвленный провалом Галлиполийской кампании 1915 года, Горацио Китченер, являвшийся до своей смерти в июне 1916 года военным министром, был против того, чтобы отвлекать еще больше войск с Западного фронта на потасовку со Стамбулом. Лоуренсу было приказано встретиться с повстанцами Хиджаза на побережье и сообщить им, что вливание британских войск в Аравию стало бы расточительством. Почувствовав возможность навсегда покинуть свой каирский кабинет, Лоуренс облачился в арабские одежды и отправился в глубь страны, чтобы вместе с Хусейном оценить ситуацию. [14]
Лоуренс нашел «бедуинов Хиджаза» веселыми, упорными и безрассудно храбрыми, а составленный им перечень недостатков повстанцев включал в себя нехватку верблюдов и современного оружия, нежелание кланов и племен сотрудничать или удаляться далеко от дома, «животный ужас» перед самолетами и артиллерией, нежелание выполнять приказы, хрупкое моральное состояние, пристрастие к грабежу, из-за которого дисциплина, какой бы она ни была, в критические моменты распадалась. [15] Тем не менее, Лоуренс сообщал, что современное оружие, британские советники, авиационная разведка и замена стареющего Хусейна на Фейсала перевернут их судьбу. Однако решающим доводом для Лоуренса стало то, что если Британии не удастся поддержать восстание, то его для своих целей перехватят французы, уже разместившие военную миссию в Хиджазе. Ветеранов Фашоды, работавших в каирском бюро британской разведки, перспектива французского стратегического переворота воодушевила. [16]
Американский историк Дэвид Фромкин считает, что Арабское восстание «не оказало существенного влияния на ведение или исход войны… Арабское восстание должно было спасти Британию, но вместо этого Британии пришлось спасать его». [17] Фейсал и Лоуренс не смогли взять Медину, свою главную цель, несмотря на значительную британскую материально-техническую поддержку. На самом деле турки оставили Медину только через три месяца после окончания войны вследствие мятежа в гарнизоне. [18] Первым значительным военным достижением Лоуренса стало убеждение местного арабского шейха захватить небольшой порт Акаба, где турецкий гарнизон сдался без боя 6-го июля 1917 года после того, как пал его главный форпост на холмах за портом. Эта победа позволила Фейсалу и нескольким сотням его сторонников быть переброшенными из Хиджаза по морю. Их численность возросла примерно до 3500 человек за счет присоединения арабских дезертиров из османской армии, многие из которых были сирийцами, и войска Фейсала стали еще более разобщенными.
Лоуренс и Фейсал присоединились к армии Эдмунда «Быка» Алленби, которая продвигалась через Палестину в Сирию в рамках плана премьер-министра Ллойда-Джорджа по освобождению Дамаска силами Фейсала, чтобы упредить французские притязания на Левант. Даже включив в состав своих войск королевских инженеров и гуркхов, Лоуренс не смог перерезать ветку Хиджазской железной дороги, соединявшей Дамаск с Палестиной, чтобы помешать туркам усилить Газу. То, что британский историк Джеймс Барр называет «тактической кульминацией» Арабского восстания, произошло 16-го сентября 1918 года, когда войска Лоуренса, усиленные британскими советниками и поддержанные броневиками, взорвали пути, ведущие к железнодорожному узлу Дара (Дераа), в восьмидесяти милях к югу от Дамаска. Рейд на Дару преследовал три цели: поддержать наступление Алленби на город и упредить претензии Франции на Сирию и Ливан, уступленные по соглашению Сайкса-Пико 1916-го года. [19] В-третьих, Лоуренс полагал, что появление рейдовой группы вызовет всенародную поддержку его бедуинов, что придаст убедительности утверждениям о народном восстании против османов. [20] Однако стремительность турецкого краха опередила события. Первого октября 1918 года Фейсал был еще в трех днях пути от города, когда кавалерия АНЗАКа[99] и жители Дамаска заняли его вслед за отступающими османами. (Алленби предупредил Лоуренса, чтобы тот не допускал преждевременного наступления арабов на город). Главной военной выгодой Арабского восстания была дезорганизация турецкого отступления в 1918 году, а также то, что оно вынудило турок выделить часть сил, и без того ослабленных болезнями, на охрану железных дорог. [21]
Британские офицеры той эпохи не сомневались, что вклад Лоуренса в поражение Османской империи был чисто косметическим. Без британской поддержки Арабское восстание должно было потерпеть крах. Проблема заключалась в том, что зависимость Хусейна, а впоследствии Фейсала от британского иноверца в плане денег и оружия позволила туркам заявить (и совершенно правильно), что Хусейн был лишь прикрытием для британского проекта по оккупации Святой земли и Сирии, что помогло дискредитировать восстание в глазах многих племен и ограничить его религиозную и политическую привлекательность. Поскольку более открытая военно-морская и обычная военная поддержка Хусейна вызвала в Хиджазе оппозицию, а неудачи британских экспедиционных сил в Галлиполи, Куте и Салониках породили повторявшуюся затем после 1940 года фантазию о том, что народное восстание на оккупированных территориях может привести к успеху там, где обычные силы потерпели неудачу, военный штаб в Каире сократил военную помощь до небольшой консультативной миссии офицеров разведки, в которую входил и Лоуренс. Но даже эта мера оказалась недостаточной, поскольку присутствие советников-иноверцев раскололо хрупкую племенную коалицию: в январе 1917 года «партизанская армия» Лоуренса была признана «довольно бесполезной». Шесть месяцев спустя другой советник пришел к выводу, что, несмотря на изрядное количество набегов, разрушений железнодорожных путей и щедрую раздачу винтовок, которые деморализовали отдаленные турецкие гарнизоны и заставили их обороняться, низкая дисциплина и межплеменные интриги среди бедуинов означают, что «мы все теряем здесь время, вместо того чтобы продолжать войну».
Взятие Акабы в июле 1917 года стало переломным моментом, поскольку позволило ополчению Фейсала покинуть Аравийский полуостров и присоединиться к правому крылу армии Алленби, наступавшей на Сирию, где, по оптимистичным прогнозам арабских националистов, до 65 тысяч арабов были готовы присоединиться к националистическому восстанию, спонсируемому Лондоном. [22] В Сирии британцы превратили сбродные отряды повстанцев Лоуренса-Фейсала в мобильную колонну с полным вооружением в традициях «малых» войн, включавшую 450 солдат египетских арабских регулярных войск, британский верблюжий корпус, отряд бронеавтомобилей, артиллерийскую батарею, гуркхов и египетских саперов, а с января 1918 года — и регулярную поддержку с воздуха. Тем не менее, многие старшие офицеры жаловались, что бедуины Лоуренса служили только ради грабежа и их постоянно приходилось подкупать, чтобы они оставались на поле боя. Те же офицеры жаловались, что на арабскую «армию», которая оказалась «помехой» больше для британцев, чем для османов, тратится слишком много оружия, боеприпасов и денег. Некоторые из наиболее видных вышестоящих начальников Лоуренса попеременно называли его то «проклятием», то «несчастным шарлатаном». [23]
Учитывая невысокое мнение о военной ценности Арабского восстания среди профессиональных солдат той эпохи и его неспособность достичь значимых военных и политических целей, раздутая послевоенная репутация повстанцев может быть объяснена несколькими факторами, коренящимися в пропаганде, военном партикуляризме[100] и империалистическом государственном подходе, которые касались дальнейшей эволюции Восточного вопроса и арабского национализма. Во-первых, это было совместимо с нарративом Запада об освобождении угнетенных арабов как первом шаге в создании современного Ближнего Востока в качестве сферы влияния победивших держав Антанты. Во-вторых, аргумент о том, что арабы просто захватили контроль над событиями, также давал Лондону повод отказаться от своих обязательств, изложенных в договоре Сайкса-Пико 1916-го года, касавшихся раздела остатков Османской империи с Парижем. В-третьих, миф об освобождении под руководством арабов способствовал развитию амбиций Хашимитов. Хусейн намеренно взял на вооружение язык арабского национализма в своих переговорах с британцами с 1915 года, потому что это было средство выражения, понятное Каиру. Это также позволило ему обосновать свое восстание против главной мусульманской державы мира и придало легитимность послевоенному правлению Хашимитов в Трансиордании и в Ираке. [24] Первое поколение арабских националистов, не желая признавать, что Британская армия разбила их османские оковы, также восприняло причудливый рассказ о самоосвобождении, подкрепленный пародийными освещениями событий в СМИ с участием подпрыгивающих хиджаби, хлещущих верблюдов на бульварах Дамаска, анонимными воображаемыми депешами в «Таймс» и самовосхваляющими книгами, впоследствии написанными Лоуренсом. Ярый сионист Орде Уингейт, — чья иррегулярная тактика, применявшаяся подразделениями спецназа в Палестине перед Второй мировой войной, а затем в Эфиопии и Бирме, была обязана своим появлением новаторским усилиям Лоуренса, — тем не менее, жаловался, что заговор Ллойд-Джорджа/Алленби/Лоуренса по созданию мифа о самоосвобождении предоставил арабам неоправданное влияние на британскую политику на Ближнем Востоке в межвоенные годы. [25] Но правда заключалась в том, что довольно ограниченные действия арабских иррегуляров Фейсала в 1918 году на флангах армии Алленби больше походили на эпизодическую репризу иберийской герильеры Уэлсли, чем на маоистскую «народную войну».
Миф о Лоуренсе Аравийском — это сознательная пиар-выдумка Лоуэлла Томаса, американского шоумена, который в 1917 году пересек Атлантику с миссией выявления и продвижения героя войны в соответствии с рекламным духом той эпохи. Пока Западный фронт предлагал лишь покорное пушечное мясо, Томас перебрался в Каир, а Лоуренс, этот оксфордский ученый, превратившийся в офицера-разведчика, который, облачившись в струящиеся одежды, вел первобытных бедуинов в смелые атаки на турок, выглядел так, будто вышел прямо из романа Джона Бьюкена[101]. По крайней мере, один из современных ученых утверждает, что Лоуренс стал командиром и стратегом Арабского восстания после того, как обнаружил вакуум в политике и руководстве по прибытии в Хиджаз. [26] Томас сделал лоуренсовские «танцы с верблюдами» знаменитыми, читая лекции об Арабском восстании с использованием фотографий, смонтированных на диапозитивах, которые в Лондоне посетили около миллиона человек. Это была роль, которую Лоуренс, непревзойденный актер, охотно играл, и которую он продвигал в «Семи столпах мудрости» (1926 г.) и сокращенной версии этой книги под названием «Восстание в пустыне» (1927 г.), — сильно беллетризованном рассказе о войне в пустыне, который отвечал межвоенному вкусу на пустынный эскапизм. Лоуренс также соответствовал модели интеллектуала, превратившегося в вооруженного героя, которую в 1920-х годах сделали модной Андре Мальро и Эрнест Хемингуэй. Эта слава вознесла его в ряды лондонских литераторов, где к написанию первой из многих его биографий был привлечен поэт и романист Роберт Грейвс. Гибель Лоуренса в 1935 году в мотоциклетной аварии позволила сберечь его юношеский образ и экзистенциальный статус народного героя. [27]
Фото 4. Т.Э. Лоуренс и Лоуэлл Томас в 1917 году.
Другой биограф Лоуренса, не кто иной, как сэр Бэзил Лиддел-Гарт, превозносил его как стратегического гения, чьи подвиги подтвердили стратегию непрямых действий, разработанную этим военным теоретиком, — избегать сильных сторон противника и побеждать с помощью разведки, хитрости, знания культуры и сеяния психологического замешательства. То, что теории стратегии и ведения операций Лиддел-Гарта опирались на вымышленную историю, партизанскую манию и воображаемую картину ковбоев с индейцами, не имело после 1918 года ни малейшего значения для потрясенной островной страны, где после ужасного и дорогостоящего, немыслимого кровопускания на Западном фронте поиск формулы победы без боя находился в полном разгаре. В то время как воздушная мощь — в частности, террористические бомбардировки — была доступна только развитым индустриальным обществам, а повстанческое движение в межвоенные годы казалось на европейском континенте малоприменимым, подобные альтернативные теории противодействия концепциям поиска решающих сражений начала XX века, оказавшиеся столь расточительными в отношении жизней, разделяли их стратегическую сущность: каждая из них основывалась на отказе от ведения традиционной войны; каждая была ориентирована на население, поскольку не делала различий между гражданскими лицами и комбатантами; каждая обещала победу без боя; и каждая подчеркивала почти магическое использование в бою политики и психологии горсткой военных гениев, чтобы уйти от удушья эпохи массовых армий и резни тотальной войны. [28]
Точно таким же образом, Арквилла не только называет Лоуренса пионером современной иррегулярной войны, ведущейся с хореографическим сопровождением, предшественником «зеленых беретов», но также, по его мнению, тандем Лоуренс — Лиддел-Гарт «открыл новую великую истину в стратегии», а именно то, что иррегулярная война и технологии, сделав принцип концентрации сил устаревшим, «могут оживить и расширить иррегулярные подходы к войне гораздо больше, чем их оживят или улучшат традиционные, обычные концепции проведения операций». [29]
Даже несмотря на то, что Лоуренс терзался от того, что Лиддел-Гарт «слишком далеко зашел в своем отвращении к Клаузевицу», [30] именно благодаря вмешательству теоретика в 1927 году именно Лоуренс, а не Каллвелл, был выбран для написания статьи о партизанской войне для издания Британской энциклопедии 1929 года:
Вот тезис: при наличии мобильности, безопасности (в виде лишения противника целей), времени и доктрины (идея обратить каждого подданного в предмет дружелюбия) победа останется за повстанцами, ибо алгебраические факторы в конечном итоге являются решающими, и борьба совершенства средств и воинского духа против них совершенно тщетна. [31]
Лиддел-Гарт похвалил Лоуренса за то, что тот дал «более широкую и глубокую трактовку» партизанской войны, чем Клаузевиц, и продемонстрировал «ее наступательную ценность… как в борьбе за независимость, так и в рамках кампании союзников против Турции». [32]
Итак, на основе опыта Лоуренса и его интерпретации Лиддел-Гартом были сделаны два утверждения: во-первых, «алгебраический» расчет Лоуренса о том, что достаточная народная поддержка гарантирует победу, поскольку силы, противодействующие повстанцам, никогда не соберут достаточно войск, чтобы сопротивляться вооруженному народу, по сути, отрицал фундаментальный принцип Клаузевица об интерактивном характере войны и фундаментальной важности стратегии для достижения победы. Целью Клаузевица в теории и практике, по словам doyen[102] современных исследований Клаузевица Питера Парé, было создание методологической основы для анализа событий, а не «алгебраической формулы для действий… Короче говоря, роль теории заключается в развитии наших суждений, а не в том, чтобы втискивать их в фиксированные жесткие рамки». [33]
Однако практики «малых» войн находились в поиске формулы победы, а не теоретических основ для совершенствования стратегического анализа. Проблема Великой войны заключалась в том, что принятие решений во время военных действий отдалилось от поля боя, где армии, казалось, были не в состоянии на что-то решиться. Победа зависела от способности гражданского населения переносить большие лишения, что оказалось не под силу русским к 1917 году и, по мнению Людендорфа, немцам в 1918 году. [34] Военные остро осознали, что в эпоху тотальной войны они должны вернуть себе контроль над ведением боевых действий. Одна группа стремилась сделать это с помощью сочетания технологий и оперативных концепций, которые позволили бы быстро одержать победу и тем самым свести к минимуму, а то и вовсе исключить влияние гражданского населения. Другой вариант заключался в том, чтобы вернуть контроль над войной с помощью народной мобилизации. По сути, это было вѝдение, разделяемое Людендорфом, а в ближайшие послевоенные годы — меньшинством в Генеральном штабе, которое предусматривало народную освободительную войну или Volkskrieg, [35] — идею, повторенную в основных чертах Мао, большевиками и нацистами. Чтобы удерживать людей в борьбе, стратегия должна была быть направлена на использование популярной культуры, и в этом контексте современность Лоуренса заключается в использовании им пропаганды в качестве «доктрины» для продвижения повстанческого движения как стратегически решающей мобилизации населения. Однако, как вскоре показал опыт, народной поддержки оказалось далеко недостаточно, чтобы гарантировать победу в народной войне.
Вторая «новая великая истина в стратегии», — утверждение Арквиллы, что иррегулярная война в сочетании с технологиями сделала концентрацию сил устаревшей и продемонстрировала применимость принципов иррегулярной войны к ведению обычный военных операций, — поразила бы большинство военных лидеров после Великой войны, и особенно в Германии во второй половине 1920-х годов, когда идея сочетания Volkskrieg с маневренной войной была дискредитирована после провала народной мобилизации в Германии перед лицом франко-бельгийской оккупации Рура в 1923 году, и впоследствии была отброшена Генеральным штабом. В любом случае, Volkskrieg, как и французское levée en masse, рассматривалась как средство сдерживания, а не как практический план сопротивления. Каждая из них основывалась на мифологизированных историях народных мобилизаций против вторжения во время войн Великой французской революции и Наполеона, а не на действиях фон Лёттов-Форбека и Лоуренса. Народная война была отвергнута планировщиками в Европе потому, что общество считалось слишком разрозненным, чтобы сплотиться; потому, что военные, открыв свои ряды для volk[103], потеряли бы свою автономию и монополию на стратегию; и потому, что идея глубокой обороны оказалась бы настолько разрушительной, что победа выглядела бы идентичной поражению. Поэтому в межвоенные годы в Европе механизация отделилась от народной войны. [36]
Несмотря на утверждение Арквиллы, иррегулярная война не оказала абсолютно никакого влияния на главных стратегических мыслителей межвоенных лет, таких как Дж. Ф.К. Фуллер, Шарль де Голль, Ганс фон Сект, Джулио Дуэ или Билли Митчелл. В эпоху тотальной войны все армии приобщились к машинной культуре, так что, по словам Майкла Гейера, «“стратег” стал верховным организатором вооружений — он превратился в инженера». [37] Падение Франции в мае-июне 1940 года в результате технологически продвинутой концентрации танков и воздушной мощи подтвердило центральную роль технологий и концентрации сил для победы во Второй мировой войне. Вера в применимость иррегулярных операций в стиле Лоуренса на Ближнем Востоке времен Великой войны к ведению боевых действий во Второй мировой войне сохранялась в Управлении специальных операций и в Британской армии в ходе кампании в Западной пустыне в 1940–1942 годах вплоть до Эль-Аламейна. Впоследствии иррегулярные операции были перенесены Ордом Уингейтом и Арчибальдом Уэйвеллом в Бирму в 1943 году как признак отчаяния, в качестве наследия затянувшегося дилетантизма, присущего наследию «малых» войн Британской армии, и лоуренсовского стремления к победе без сражений, — но не как предвестник новой эры в ведении войны.
Самое милосердное, что можно сказать о Лоуренсе и Лиддел-Гарте, — это то, что они опередили свое время, поскольку ни алгебраические коэффициенты, ни непрямые действия, похоже, не очень хорошо работали для реальных повстанческих движений в 1920-х годах (в отличие от тех, что описывались в газетных публикациях и военно-теоретических журналах). Однако Великая война стала переломным событием в военном деле, поскольку стала свидетельством появления трехмерного поля боя, а также потому, что исход войн стал зависеть от готовности населения их поддерживать. Лоуренс и его подручные сквозь дымку небылиц поняли, что «малая» война находится в процессе перехода к войне народной, поскольку среди мусульман Северной Африки и Ближнего Востока, индийцев и китайцев набирает силу антиимпериализм и зарождающийся национализм незападных народов, подпитываемый войной и ее последствиями. Народная война сочетает в себе стратегию народной индоктринации[104] вокруг общего вѝдения экономических, социальных и политических преобразований, которая придает выносливость, позволяющую народу, как бы он ни был определен, применять тактику мобильной и партизанской войны в течение длительного периода против превосходящего в военном отношении противника. На простом языке маоистов мобильная война, как явление в Китае 1920-1930-х годов, характерное для противостояния между обычными войсками Гоминьдана Чан Кайши и коммунистическими партизанами Мао Цзэдуна, означает, по сути, маневрирование с целью избежать позиционных боев против превосходящих сил.
Конечно, после 1918 года колониальный национализм только лишь медленно набирал обороты; [38] шуаны, иберийские partidas, Абд аль-Кадир в Магрибе, Самори в Западной Африке и Шамиль на Кавказе, не говоря уже о Смэтсе и де Вете, аппелировали к расе, религии, культуре или племени, чтобы вызвать народную сплоченность перед лицом чужеземного вторжения. Одни люди участвовали в сопротивлении, другие отказывались, потому что не соглашались с его предпосылками, скептически относились к перспективам успеха, принадлежали к другому классу или племени, не чувствовали себя готовыми к жертвам, были подкуплены или принуждены к нейтралитету. Сопротивленцы колониальной эпохи опробовали маоистскую тактику заманивания врага вглубь своей территории, чтобы разить его «мобильной» и партизанской войной.
Суть в том, что народная война не являлась чем-то новым; эта концепция просто переработала и кодифицировала в интересах повстанцев XX века знакомые тактические и оперативные способы действий. Изменилась не тактика, а стратегический контекст, в котором велась борьба с повстанцами после ленинского антиимпериализма и гражданской войны в Китае. Мао стремился повысить выносливость восстания для новой эпохи, «положить новую плоть на кости известного положения Клаузевица о том, что война — это политический инструмент», и более тесно связать тактику со стратегией. [39]
Великая война и ее ближайшие последствия, казалось, сместили импульс в сторону восстания, по крайней мере, по двум причинам. Во-первых, бойня в окопах и послевоенный экономический и политический хаос подорвали уверенность в неотъемлемом праве Запада на надзор за «низшими расами» имени Каллвелла.
«1930-е годы начались в августе 1914 года», — пишет историк Франции Эжен Вебер. [40] Основанная в 1921 году Французская коммунистическая партия приняла на веру ошибочное заключение Дж. А. Гобсона, выдвинутое после Англо-бурской войны, в том, что империализм является продуктом капиталистической конкуренции[105]. Лейбористская партия Великобритании обещала империи размеренное, постепенное расширение свобод, хотя часто отступала перед лицом оппозиции консерваторов. Мандаты Лиги Наций обязывали недавних жителей Османской и Германской империй обрести независимость.
Уменьшение в обществе и культуре уверенности в превосходстве западной цивилизации как легитимирующего принципа империализма сопровождалось новым, хотя и постепенным, ростом среди управляемых народов уверенности в своих силах, что стало вторым значимым событием после Великой войны. Версальский мир освятил принцип самоопределения, который сопровождался волной нестабильности, вызванной националистическими настроениями в Ирландии, Северной Африке, на Ближнем Востоке, в Индокитае, Китае и Индии. Урегулирование ситуации после Великой войны придало движениям за независимость, которые поместили борьбу за легитимность между империализмом и народной войной, моральный авторитет. Каллвелл не сомневался, что «малые» войны были законным предприятием, поскольку туземные общества были неорганизованными, расово неполноценными, находились в плену низменных практик и верований и отчаянно нуждались в цивилизации. Однако способность организовать народную войну предполагала такой уровень социального самоутверждения, организованности и стойкости повстанцев, который ставил под сомнение легитимность имперского оккупанта, а его предписывающие формулы «масляных пятен», «прогрессивного мирного проникновения», влияния на «сердца и умы» и «сочетания политики с силой» считались империалистическими клише, способными скорее разжечь повстанцев, чем успокоить их. Сразу после окончания Великой войны начался кризис легитимности, поскольку в поисках победы крупные державы вынуждены были все глубже погружаться в мешок с уловками «малых» войн, что дискредитировало имперские оккупации.
Межвоенные годы стали временем потрясений в Европе, когда экономические и социальные неурядицы, вызванные Великой войной, выразились в виде новых радикальных идеологий левого и правого толка. Несмотря на эти события — или, скорее, благодаря им — империалисты Франции и Британии крепко держались за свои колонии, считая их, как никогда ранее, жизненно важными компонентами национального выживания. Империя в эти годы также служила делу ностальгии, пристанищем для традиционалистов, которые находили в колониальном зарубежье чувство порядка, иерархии, социального почтения и расового превосходства, разрушавшихся дома. По мере того как после Великой войны укреплялись и распространялись противоречивые идеологические и культурные представления о легитимности, тактика борьбы за «сердца и разума», состряпанная в XIX веке для установления общности интересов между колониальными завоевателями и доселе разрозненными незападными обществами, становилась все менее эффективным инструментом политического и военного контроля. Колонии все чаще рассматривались европейцами не как законные предприятия, а как системы расовой эксплуатации или убежища для реликтов довоенного политического порядка, социальных анахронизмов Belle Époque[106] или эдвардианской эпохи, неконкурентоспособных и неуместных у себя дома. В этом контексте вызовы европейскому господству становились все более интенсивными, широкомасштабными, тактически и стратегически изощренными, а расходы и легитимность принуждения к имперскому порядку становились труднооправданными, — если только расходы на имперское развитие и поддержание порядка не перекладывались на колонизированных. Политизированные колониальные вооруженные силы, а также силы полиции, собранные и вооруженные для противостояния все более изощренному множеству подстрекательского поведения, плохо адаптировались к новому миру империализма.
Провозгласив Независимую республику Риф, Абд аль-Крим[107] возглавил квазиорганизованное государство, объединившее центральную бюрократию, тюремную систему, постоянную армию, состоявшую из призывников-мужчин и женщин, поддерживаемую племенными ополчениями, флаг и даже дипломатический корпус в структуру, намного превосходившую по масштабам локальные племенные жакерии[108], которые «мирное проникновение» Лиотэ было призвано задушить. Контроль в племенных районах Марокко зависел от т. н. Службы информации[109], — отпрыска Арабских бюро, которое Лиотэ возродил для Марокко после 1912 года. Служба уверенно предсказывала, что восстание в Рифе является антииспанским, а не протонационалистическим, и поэтому останется в пределах испанских владений, — возможно, потому, что именно эту версию Лиотэ распространял в Париже. Но это мнение также было основано на уверенности в том, что офицеры по делам туземцев могут использовать разведывательную информацию для контроля над событиями, в то время как на самом деле их вмешательство в местные дела приводило только к недовольству и бунтам. [41] Генеральный резидент оказался архитектором собственной гибели, когда в 1924 году приказал французским войскам занять долину реки Уэд-Верга, (один из самых продуктивных зернопроизводящих регионов Марокко к северу от Феса) и отгородить ее барьером из блокгаузов. Цель этой оккупации заключалась в том, чтобы оказать влияние на племена в Рифе и во французской зоне оккупации через манипуляции с их продовольствием. Этим поступком Лиотэ вместе со своей Службой информации вызвали недовольство местных племен, которые отложили посевную, что нарушило торговлю и привело к росту цен на продовольствие по всему Марокко, так что беспорядки в Рифе стали распространяться на Фес, Касабланку и Марракеш. Абд аль-Крим и его рифийцы, в свою очередь, были вынуждены либо напасть на французскую зону, либо умереть с голоду (испанцы уже блокировали побережье). Лиотэ стал вдвойне виновным, когда проигнорировал предупреждения о возросшей активности рифийцев, а Служба информации не смогла выявить, что якобы умиротворенные племена во французском Марокко также склонились к поддержке Рифской республики. [42] Когда 12-го апреля 1925 года Абд аль-Крим ворвался во французскую зону, система сбора разведданных, основанная на колониальном контроле, предполагаемых культурных знаниях и политических манипуляциях потерпела катастрофический провал. Было захвачено более сорока французских пограничных постов; убитыми, ранеными или пропавшими без вести оказалось двадцать процентов личного состава французских войск в Марокко; возникла угроза Фесу. Тщательно выстроенная стратегия умиротворения Лиотэ рассыпалась как карточный домик, когда около 20 тысяч вооруженных французами представителей местных племен перешли на сторону Абд аль-Крима, обнажив, по мнению американского историка и биографа Лиотэ Уильяма А. Хойзингтона-младшего, «недостатки его методов завоевания и правления» и продемонстрировав, «что французское экономическое и политическое умиротворение племен… не имело большого значения, когда существовала альтернатива». Утверждая, что он столкнулся с беспрецедентным мусульманским джихадом, явно взбешенный Лиотэ стал умолять премьер-министра Франции Поля Пенлеве разрешить ему применить против своих бывших соратников квинтэссенцию ужасов индустриальной войны — горчичный газ. [43] Эта просьба ускорила его замену на Филиппа Петена, мастера ведения традиционной войны, который сломил продвижение Рифа с помощью обычной тактики и создал сильно укрепленные позиции на севере, что убедило многие племена в том, что восстание прошло свою кульминационную победную точку.
Хойзингтон пришел к выводу, что восстание в Рифе продемонстрировало, что культура, религия и племенная солидарность превзошли французские обещания мира, прогресса и процветания в качестве награды за лояльность имперской системе. Мирное проникновение Лиотэ, которое продвигалось за счет признания обычного берберского права и племенного управления, подтолкнуло султана, верно расценившего это как прозрачную попытку ослабить его власть, к сотрудничеству с националистами и не смогло обуздать восстание. Кроме того, это оказалось дорогостоящим мероприятием, поскольку Лиотэ либо щедро одаривал вождей племен деньгами, либо брал в заложники женщин, чтобы восстановить лояльность. Левые воспользовались неудачами Лиотэ, чтобы устроить на него нападки в парламенте, организовать антивоенные протесты и забастовки докеров, направленные на прекращение военных поставок в Марокко. И хотя этого оказалось недостаточно, чтобы заставить Францию переосмыслить свою цивилизаторскую миссию, это продемонстрировало политические риски, порождаемые фантазийными теориями колониального завоевания, втюхиваемые как дешевые и легкие благодаря мастерству владения культурой и тактике «масляных пятен». Восстание также разрушило мечту Лиотэ о том, что колонии могут послужить средством возрождения упадочного, по его мнению, французского Отечества. [44]
Фото 5. Лиотэ приветствует героя Первой мировой войны маршала Филиппа Петена в Касабланке в 1925 году. Петен прибыл для руководства войной в Рифе после провала стратегии Лиотэ по привлечению племен.
Не лучшим оказалось и предложенное Лиотэ «сочетание политики с силой», и когда ученики генерала импортировали этот подход в Сирию, он еще больше опроверг галльское представление о том, что французы являются уникальными талантливыми мусульманскими менеджерами. По крайней мере, поначалу французы могли с полным основанием утверждать, что прибыли в Левант в качестве народных освободителей. Фейсал ибн аль-Хусейн ибн Али аль-Хашеми, лидер так называемого Арабского восстания, появился в Дамаске в 1918 году во главе группы молодых арабов, многие из которых являлись сельскими сирийцами среднего достатка, окончившими османские военные школы, которых он впоследствии вознаградил должностями в своем правительстве. Пятнадцатого сентября 1919 года британцы согласились передать Великую Сирию французским войскам. Лишившись в результате так называемого «кризиса эвакуации» британских субсидий, правительство Фейсала повысило налоги буквально на все, часто требуя от купцов оплаты золотом. Это привело к обвалу и без того разоренной войной экономики. Крестьяне хлынули в города в поисках работы, государственные служащие и солдаты остались без зарплаты, а вокруг Дамаска и других городов стало небезопасно: бедуины, разбойники и вооруженные банды организовывали засады на путешественников, грабили торговцев и устраивали перестрелки с полицией в городах. К весне 1920 года Сирию охватили забастовки, продовольственные бунты и межобщинная напряженность. Восьмого марта 1920 года Фейсал провозгласил независимость Сирии, и эта инициатива была отвергнута союзниками, собравшимися в мае в Сан-Ремо для раздела османских трофеев. Намереваясь вступить в противостояние с французами, Фейсал ввел воинскую повинность, пытаясь собрать войска для обеспечения внутреннего порядка и защиты от вторжения. Для многих сирийцев это стало последней каплей, дезертирство и уклонение от военной службы приобрели массовый характер. Когда в июле 1920 года французская армия ворвалась в Дамаск, чтобы расширить свой мандат от побережья до внутренних районов страны, ее приветствовала старая османская элита, смотревшая на последователей Фейсала как на сборище некомпетентных выскочек и принявшая французов как спасителей, которые смогут восстановить в Сирии естественный порядок. [45]
Французам было бы лучше проявить немного благожелательного пренебрежения, однако мандат должен был окупаться. Кроме того, в соответствии с имперской миссией он должен был быть «цивилизаторским», что требовало довольно агрессивной социальной инженерии. Человеческий ландшафт сирийского мандата был настолько же сложным, насколько нестабильной была политическая ситуация после 1920 года. К своему несчастью, гордившиеся своим культурным пониманием французские офицеры по делам туземцев, прибывшие из Марокко, чтобы присоединиться к недавно созданной Административной службе Леванта, рассчитывали без труда занять административные должности, ранее принадлежавшие Османской империи. Они перенесли свои ориенталистские марокканские концептуальные рамки на Сирию, которую интерпретировали как статичное и неизменное феодальное общество, вместо того чтобы признать динамичные социальные и экономические силы, пробудившиеся в результате Великой войны и распада Османской империи. Они рассматривали Сирию как совокупность общин, сосуществующих в условиях тлеющей вражды, и, вероятно, нашли немало местных жителей — особенно среди христиан — готовых подкрепить их предрассудки. Этноконфессиональный состав Великой Сирии (Сирии и Ливана) был настолько разнообразен, что французы называли свой мандат «мозаикой меньшинств». [46] И действительно, убежденность французов в том, что сирийцы не способны к сотрудничеству — и что без решительного управления мандат распадется на анархию и кровопролитие, — послужила моральным оправданием оккупации и применения так называемой «марокканской формулы правления», которая заключалась в разделении Сирии на федеральные образования, чтобы не дать суннитам, составлявшим большинство населения, укрепиться у власти. Хотя эта ориенталистская точка зрения привела к тому, что французы в корне неверно истолковали сложный комплекс межобщинных отношений, в долгосрочной перспективе она оказалась успешной стратегией управления, поскольку Париж нашел сирийских союзников — особенно христиан, старую османскую служилую аристократию и даже умеренных националистов, алавитов, друзов и турецкие меньшинства в Александретте — готовых использовать мандат для удержания и расширения собственной власти. [47]
«В основе концепции колониального правления лежало романтическое представление о вечном и неизменном “восточном” обществе, которое лучше всего управляется с отеческой “любовью” к колониальным гражданам, — пишет американский историк Великого восстания Майкл Прованс. — В сочетании с патерналистской любовью акцент делался на материальных и экономических преимуществах колониального правления». [48] Французская администрация считала, что агрессивная программа общественных улучшений продемонстрирует преимущества французского правления как в Дамаске, так и в Париже, и разрушит то, что она считала железной хваткой феодальной элиты. Это порождало несколько проблем, начиная с того, что Османская империя была не только политической, но и экономической единицей, распад которой отрезал поставщиков от традиционных рынков, — как это случилось и с другими побежденными центральными державами с такими же дестабилизирующими результатами. Ситуацию усугубил обвал французского франка в 1924 году, который привел к падению сирийской валюты. Разорившись, французы стремились сократить расходы на мандаты настолько, что не смогли восстановить работу даже базовых услуг, не говоря уже о торговых и транспортных сетях, существовавших при османах. Однако нехватка денег не могла встать на пути борьбы за «сердца и умы». Для финансирования проектов общественных работ французские офицеры заставляли лидеров общин и шейхов повышать налоги и мобилизовывать corvée[110], что подрывало их авторитет и престиж, создавая впечатление, будто они бессильны противостоять французским требованиям. «Они думали превратить Сирию во второе Марокко, — заключил современный британский обозреватель о французском проекте в Сирии. — Но им удалось превратить ее во второй Риф». [49]
К 1925 году назвать преимущества мандата стало трудно даже самому ярому империалисту. Экономика находилась в упадке, стоимость валюты неудержимо неслась вниз, французский раздел Сирии на пять государств и отделение ее от Ливана заменили привычные механизмы османского правления множеством коррумпированных, избыточных и неэффективных политических образований, спонсируемых Францией, а население все больше убеждалось в том, что французская политика «разделяй и властвуй» способствует экономическому застою. Лишенные торговли с южной Турцией, некогда процветающие населенные пункты, особенно на севере страны, превратились в города-призраки, а разбойничьи нападения, в том числе и на французские войска, резко возросли. Стратегические обстоятельства, в которых французы вторглись в Сирию и оккупировали ее, вкупе с бюрократической бесхозяйственностью и отсутствием легитимности мандата в глазах населения породили условия, которые и привели к Великому сирийскому восстанию 1925–1927 годов. [50]
На первый взгляд, тот факт, что искрой для Великого восстания послужили друзы, может показаться неожиданным. В конце концов, именнно они выиграли от французской политики, заимствованной у Лиотэ из Марокко, которая там стремилась защитить проживавших в сельских районах, и находившихся в меньшинстве, кланово-ориентированных берберов от якобы гнусного влияния доминирующей суннитской арабской культуры. Французы приравняли друзов к марокканским берберам — «примитивной и не являющейся органичной» воинственной мусульманской общине, живущей в состоянии полуанархии и эксплуатируемой племенными вождями. На самом деле, хотя общество друзов и было далеко не демократическим, подход в виде классовой борьбы, который пропагандировали офицеры по делам туземцев, стремившиеся завоевать расположение крестьянства, освободив его от эксплуатации феодальной элиты à la Révolution française[111], привел к серьезным ошибкам. В 1860-х годах после столкновений с христианами-маронитами в Южном Ливане, самозваными защитниками которых были французы, друзы по настоянию Парижа были переселены в Джебель-Хавран — покрытый дубовыми лесами и изрезанный глубокими долинами горный район юго-восточнее Дамаска. Эта местность стала известна как Джебель аль-Друз, где 86 тысяч друзов жили в 123 деревнях, до многих из которых можно было добраться только пешком. С 1860-х годов друзы превратили Джебель-Хавран в динамичное приграничное общество, состоящее практически из автономных деревень, где прибыльная торговля зерном привлекала мигрантов, а крестьяне устанавливали торговые и социальные связи с дамасскими купцами, среди которых были сильны националистические настроения. Они также поддерживали связи примерно с тремя с половиной тысячами друзов, проживавшими в Дамаске. [51]
Как и в других четырех государствах Великой Сирии, договор от 4-го марта 1921 года, учредивший государство Джебель-Друз, позволил друзам иметь собственного губернатора и представительный совет, или меджлис, в обмен на признание мандата и свободу размещения французских советников и войск в друзской «столице» Сувейде (Суйеде). Таким образом, в обмен на гарантию независимости друзам французы получали легитимность своего мандата и право на переустройство Джебель-Друз. [52] Однако такая попытка непрямого правления обернулась провалом в друзском обществе, глубоко расколотом на ветеранов и противников Арабского восстания.
Первого января 1924 года французы назначили губернатором Хаврана офицера Службы информации майора Габриэля Карбийе. Энергия Карбийе оказалась поразительной, взятой из лучших лет модернизации Третьей республики во Франции. За два года он открыл тридцать школ, провел дороги в отдаленную глушь Джебеля и создал в Сувейде систему водоснабжения. Он отменил деревенские налоги, собираемые старостами в рамках кампании по борьбе с коррупцией (и с которых старосты получали свою долю), прекратил выплату ежемесячных пенсий сторонникам бывшего губернатора и раздал крестьянам общинные земли — прерогатива, которая до сих пор принадлежала ведущим семьям в качестве способа создания и поощрения их клиентских сетей. Какую бы выгоду ни получили друзы, это французское упражнение в работе с «сердцами и умами» оказалось плачевным, поскольку оно привело к социальному расколу, принуждению и унижению племенных вождей и крупных землевладельцев. Более того, это породило вакуум политической власти и социального контроля, поскольку иностранец, не имевший легитимности в глазах местных, лишил друзских лидеров многих традиционных ресурсов и прерогатив, которые скрепляли их клиентские сети.
Улучшение инфраструктуры в качестве стратегии борьбы за «сердца и умы» провалилось в основном потому, что оно осуществлялось с помощью непопулярного принудительного труда. Даже легкое несогласие с модернизацией под руководством французов и неоплачиваемым трудом каралось интернированием, коллективными штрафами и сносом домов. Мужчины, которые больше не могли обеспечивать свои семьи, оказались лишены гражданских прав и опозорены. Кроме того, значительная часть друзов рассматривала вступление Карбийе в должность губернатора как нарушение договора и протестовала против вмешательства француза в выборы меджлиса, однако, когда делегация друзов отправилась в Дамаск, чтобы обратиться к Верховному комиссару с просьбой отозвать Карбийе, они были арестованы и заключены в тюрьму. Этот акт воспламенил Джебель-Друз и привел к восстанию в других городах, регионах и общинах.
Изначально Великое сирийское восстание удалось потому, что в нем синтезировались местные обиды, разделяемые конфессиональными или этническими группами, которые в ином случае относились друг к другу с глубоким недоверием. Французы обвиняли «феодалов, бандитов, экстремистов, антихристиан и оппортунистов, жаждущих грабежа», хотя на самом деле Великое сирийское восстание стало заслугой французской политики, сумевшей объединить городские и сельские элементы всего местного социального и религиозного спектра против их непопулярного мандата.
Поначалу восстание имело военный успех, поскольку Париж был сосредоточен на Рифе. Однако после того, как начали прибывать подкрепления, повстанцам стало не хватать навыков или гибкости, чтобы ответить на огневую мощь французских колониальных подразделений, дополненных местными черкесскими и курдскими иррегулярами, чей низкий уровень военной подготовки и слабая дисциплина вынуждали их действовать против базы повстанцев, а не против друзских бойцов, что еще больше обострило этнические и конфессиональные противоречия и породило атмосферу, способствующую нарушениям прав человека и военным преступлениям. Дамаск амнистировал напуганных насилием меркантильных городских националистов, купил турецкий нейтралитет территориальными уступками на севере и убедил британцев перекрыть палестинскую границу и отказать повстанцам в убежище. Изолировав театр военных действий и подавив повстанческое движение сочетанием уступок и силы, французы для восстановления контроля прибегли к коллективным наказаниям деревень, в которых укрывались повстанцы, массовым казням, задержаниям, захвату заложников, покупке нейтралитета бедуинских племен, депортации и перемещению населения, а также к ведению неизбирательного артиллерийского огня и воздушным бомбардировкам не охваченных восстанием кварталов Дамаска и других населенных пунктов. [53] Такой подход заставил тех, кто отсиживался в стороне, оппортунистов или тех, кто просто достаточно настрадался, искать компромисс.
В конце концов, подавление Великого восстания позволило французам остаться в Сирии еще на девятнадцать лет, поскольку Париж смог манипулировать элитой, которая была серьезно разделена по поводу своего вѝдения будущего страны и того, что на самом деле означает «Сирия», и которая сохраняла сильную остаточную лояльность к своим субнациональным группам. Но сирийский мандат Франции с самого начала стал восприниматься как провал цивилизаторской миссии. Бомбардировка Дамаска была осуждена на международном уровне и вызвала во Франции жаркие дебаты о природе и моральных основах империализма, которые в ноябре 1925 года стóили Верховному комиссару Морису Серрайлю его должности. Даже после окончания восстания друзов в 1927 году мандат продолжал оставаться проектом по уничтожению нации, а не по ее строительству. Он оказался не дешевым, и не эффективным. Французское непрямое правление позволило Дамаску найти покладистых коллаборационистов как на национальном, так и на местном уровне, которые использовали свои расширенные семьи и кланы и обогащались за счет взяток и инсайдерских сделок, порождая дорогостоящую, избыточную и коррумпированную администрацию для управления стагнирующей экономикой. Сирия оставалась центром франко-британских интриг, которые переросли в открытый конфликт в 1941 году, после того как Сирия стала оплотом поддержки коллаборационистского режима Вишѝ. Два десятилетия французского мандата позволили умеренным националистам укрепить свои позиции в рамках политики «почетного сотрудничества». Непрерывные кампании по борьбе с повстанцами из числа друзов и курдов, сопровождавшиеся привычными разрушениями деревень, конфискацией скота и бомбардировками с воздуха, городские беспорядки, забастовки, а также разжигание розни в сирийской политике и недолговечность правительств в десятилетие 1930-х годов привели к тому, что страна оказалась совершенно не готова к независимости, наступившей в 1946 году. [54]
В конечном итоге ни народная война, ни «алгебраическая формула» Лоуренса, ни стратегия непрямых действий Лиддел-Гарта не смогли привести к успеху повстанцев в Рифе или Сирии. Каждое восстание представляло собой субнациональный бунт, который смог воспользоваться недовольством французским правлением в других общинах, но пока не имевший объединяющего националистического вѝдения, способного поддерживать длительный конфликт; политической структуры, способной навязать социальный порядок и дисциплину; или военной организации, которая давала бы надежду на стратегический успех. Французы смогли лишить восстания поддержки, используя комбинацию военного давления и политических уступок. С другой стороны, французские обещания модернизации и улучшения инфраструктуры оказались дестабилизирующими, поэтому оккупанты вернулись к стратегии «разделяй и властвуй» и терпимому отношению к коррупции и неэффективности как цене управления.
Вызов патриархальному колониальному правлению в Марокко и Сирии был продублирован сопротивлением подвластных народов и британскому имперскому правлению. Жесткие контрмеры, предпринятые в ответ на послевоенную кампанию пассивного сопротивления Ганди под названием Сатьяграха («Сила в истине»), вылились в Амритсарскую резню 13-го апреля 1919 года, когда войска индийской армии под командованием бригадного генерала Реджинальда Дайера открыли огонь по политическому собранию, убив 379 и ранив более 1000 человек. По мнению многих, Амритсар продемонстрировал лицемерие политики «сочетания принуждения с добротой». [55] Как только османские войска, находившиеся в Месопотамии, капитулировали в ноябре 1918 года перед британцами, британские политические офицеры вторглись в провинции, чтобы изгнать арабов, управлявших страной для османов, и навязать свои собственные произвольные поборы. Когда в апреле 1920-го года Лондон получил мандат на управление Ираком, прошло совсем немного времени, прежде чем в июне 1920-го года в шиитских районах среднего течения Евфрата вспыхнуло восстание, распространившееся вниз по реке. Возникшей неразберихой воспользовался Южный Курдистан, поднявший свое восстание. Британцы потеряли 2 300 солдат, в основном индийских, а Черчилль разрешил Королевским ВВС рассмотреть возможность использования против «непокорных туземцев» иприта. Но Месопотамия была слишком расколота по племенам и религиям, а восстание — слишком локализовано, чтобы сформировать единый фронт против власти власти британского мандата. К октябрю 1920 года Британия восстановила контроль над ситуацией, выдвинув Фейсала в качестве фасада арабского самоуправления и предоставив суннитам, которые доминировали в османской администрации и служили в стамбульской армии, возможность работать на них. [56]
Но если в Индии и Ираке британцы столкнулись с восстанием, то в Ирландии Лондон столкнулся с тем, что американский историк Том Мокайтис назвал первой настоящей народной войной, первым залпом которой стало Пасхальное восстание 1916 года. Если уж на то пошло, проблемы и вызовы военно-гражданских отношений и выработки политики в Ирландии в 1919–1921 годах оказались интенсивнее и серъезнее, чем даже типичные сложности для противоповстанческих операций в целом, поскольку Ирландия считалась неотъемлемой частью Соединенного Королевства, а действия служб безопасности были более заметными, — во многом благодаря тому, что Ирландская республиканская армия (ИРА) выработала эффективную стратегию информационных операций. При этом непонятно, почему Мокайтис квалифицирует борьбу за независимость Ирландии как народную войну. Уровень насилия оставался на удивление низким — итоговые цифры разнятся, но по окончательным оценкам, погибло 624 сотрудника британских сил безопасности, в основном полицейских из укомплектованной преймущественно католиками Королевской ирландской полиции (КИП)[112], и аналогичное количество повстанцев, причем бóльшая часть этих потерь пришлась на период первых шести месяцев 1921-го года. Это меньше, чем число военнослужащих, погибших в 1920-м году в Ираке; сопоставимо со средней «убылью» личного состава в полторы тысячи человек в день затишья на Западном фронте; и гораздо меньше, чем 22 тысячи солдат, принесенных в жертву ради присоединения бурских республик к более крупному южноафриканскому проекту двадцатью годами ранее.
Хотя несомненно, что общее чувство ирландской идентичности и народная память о предыдущих восстаниях против английской оккупации существовали, а недовольство правлением из Лондона неуклонно нарастало с 1880-х годов, вопрос о том, переросла ли эта «Смута» в народную войну, остается спорным. Не были нарушены ни экономика, ни сакральные «расовые собрания»; Лондон пользовался в Ирландии солидной поддержкой среди небольшого, но значительного протестантского «племени», по численности, можно сказать, не отличавшегося от доли суннитов в Месопотамии, на которых основывали свое правление и османы, и британцы. Спокойствие сохранялось на огромных территориях Ирландии — насилие было сосредоточено только в Корке, Дублине, Типперери, Керри и Лимерике, так что смягченный вариант военного положения, не требовавший ни выдачи удостоверений личности, ни цензуры прессы, ни тем более контроля за поставками и распределением продовольствия, был объявлен лишь в части из двадцати шести графств.
Такое спокойствие беспокоило Ирландскую республиканскую армию, где опасались, что относительно мирная сельская местность и желание многих ирландцев скорее эмигрировать, чем бороться за независимость, подрывают правдоподобность народной войны и вывобождают британские силы для концентрации против наиболее активных фронтов. [57] Ирландская республиканская армия, подчинявшаяся собственному исполнительному органу, не пользовалась поддержкой большинства членов партии независимости Шинн Фейн[113], которым не нравились ее методы работы и которые не доверяли ее самостоятельности, — и тем более не пользовалась поддержкой большинства ирландского народа или церковной иерархии, сомневавшихся в необходимости насилия, поскольку британские реформы конца XIX века устранили наиболее серьезные противоречия, и чье главное желание заключалось в прекращении антагонизма. [58] Непопулярные суды ИРА, запрет на эмиграцию, которую в ИРА приравнивали к дезертирству, ее патрули, которые входили в дома, чтобы конфисковать оружие, еду или деньги, иногда ради личной выгоды, и чрезмерное насилие, включавшее в себя убийства информаторов или сотрудников Королевской ирландской полиции по пути на массовые мероприятия или после них, — все это подрывало поддержку населения. На самом деле, высокий уровень запугивания со стороны ИРА свидетельствовал об отсутствии веры в ирландский патриотизм. В 1920-м году Дублинский замок[114] считал Ирландскую республиканскую армию «горсткой революционеров, плохо вооруженных и лишь частично поддерживаемых народом». [59]
Как и Арабское восстание Лоуренса, Ирландская республиканская армия, вероятно, насчитывала не более трех тысяч активных бойцов в любой момент времени (хотя военные оценивали их численность значительно выше) — примерно по одному партизану на каждые двадцать четыре сотрудника сил безопасности. Их военные достижения сводились в основном к убийствам информаторов и поджогам заброшенных сельских полицейских участков. Попытки провести более масштабные операции, чтобы продемонстрировать, что это настоящая армия, а не просто сборище террористов, быстро пресекались британскими прочесываниями и контрзасадами. [60] На практике, такие термины, как народная война, восстание или революция, кажутся настолько несоразмерными тому, что ирландский активист К.С. Эндрюс назвал всплеском «террора и тирании, сдобренной убийствами» — под руководством Майкла Коллинза[115] и в исполнении части боевиков ИРА, — что население приняло слово «Смута» как наиболее общий описательный термин для событий, приведших к независимости. [61]
Победа ирландского движения за независимость была достигнута не в результате «алгебраических факторов» Лоуренса, которые автоматически приносят победу повстанцу, и не потому, что это была непреодолимая народная война, и не потому, что британские силы безопасности, застигнутые врасплох, медленно корректировали свою тактику и наращивали разведывательные операции против ИРА, — хотя все это тоже было. [62] В таких местах, как Ольстер, это была гражданская, межконфессиональная война; в других местах, по описанию Д.М. Лисона, все это переросло в бандитские разборки между Королевской ирландской полицией и Ирландской республиканской армией. Огромная стоимость удержания Ирландии в условиях перегруженного бюджета Британии после Великой войны в сочетании с имперским перенапряжением, безусловно, давила на политиков. На самом деле, Ллойд-Джордж, по-видимому, не согласился с оценкой в 100 тысяч солдат и 100 миллионов фунтов стерлингов, которые были необходимы для Ирландии, в то время как 370 тысяч британских солдат были одновременно развернуты в Бирме, Афганистане и Ираке, а также присматривали за порядком по время забастовки шахтеров в Британии. [63] Но, как утверждает Уильям Фуллер, стоимость не была определяющим фактором, особенно учитывая убедительные контраргументы о том, что отделение Ирландии поставило бы под угрозу безопасность Британских островов и возвестило бы неспокойной империи о хрупкой имперской решимости Лондона. Американское давление также не сыграло решающей роли, несмотря на попытки президента Шинн Фейн и премьер-министра Имона де Валеры[116] задействовать политические мускулы 20-ти миллионов американцев ирландского происхождения, чтобы заставить Вестминстер начать переговоры. [64]
Д.К. Бойс утверждает, что Ирландия получила независимость потому, что элитарное общественное мнение в Великобритании было шокировано тактикой правительства по борьбе с повстанцами, которая, по ее мнению, высмеивала идеалы справедливости и честной игры Британии и подрывала ее доброе имя за рубежом, особенно в Соединенных Штатах. [65] Хотя очень соблазнительно рассматривать реакцию общества на ирландскую противоповстанческую кампанию сродни тому росту и усилению настроений, возникших против бурской войны, имевших место двадцатью годами ранее, аналогии здесь ограничены — хотя, конечно, есть и значимые сходства. Например, и в Южной Африке, и в Ирландии гражданские лидеры утратили веру в обещания военных о том, что эскалация карательных военных мер может подавить восстание за счет разумной цены для общественного мнения и дипломатического авторитета. [66] Вторая Англо-бурская война начиналась с огромной популярности, — в отличие от Ирландии, где репрессии в период «Смуты» пользовались поддержкой узкой группы тори и ольстерских юнионистов. Бурская война закончилась довольно быстро, поскольку бурские сопротивленцы раскололись, а предложение о предоставлении статуса доминиона стало фиговым листком бурской автономии, за которым можно было заключить мир.
Хотя англо-ирландское противостояние длилось столетиями, в Ирландии 1920-го года имелось больше общих черт с отношениями между Францией и Алжиром в 1954-м году, чем у Британии с Южной Африкой в 1900-м году. Оба союза были похожи на поспешные браки, заключенные между народами, резко отличающимися друг от друга в религиозном, культурном, языковом отношениях, а также по уровню экономического развития, что давало возможность почувствовать, что ирландцы, как и алжирцы, являются неполноценной расой, исповедующей чуждую веру. Акт об Унии 1801 года, практически без дебатов проголосованный в Вестминстере, озабоченном французскими войнами, привнес в британскую политику целый ряд политических проблем, включая развитие свобод католиков, «Голод», подрывную деятельность фениев[117], эксплуатацию крестьян нерадивыми помещиками, и, начиная с 1886 года — ожесточенные распри за Гомруль[118], которые к началу XX века трансформировались в требования Шинн Фейн о предоставлении независимости. Несмотря на непреодолимую несовместимость, которая делала невозможной интеграцию Ирландии или Алжира в целостный национальный проект, перспектива развода была воспринята националистами как попытка разделить нацию. И Ирландия, и Алжир были колонизированы ярым лоялистским меньшинством — ольстерскими протестантами и черноногие[119] соответственно, — которое поначалу вызывало симпатию, но со временем стало восприниматься как узколобый и нетерпимый камень преткновения на пути к политическому решению. На практике, требование использовать армию против собственного населения было явным признаком слабости и уязвимости внутренней легитимности.
Блестящая информационная стратегия Ирландской республиканской армии, в которой объединились политика, война и реклама, и которая привлекала таких людей, как автор бестселлеров Эрскин Чайлдерс, для публикации материалов в нейтральных газетах, несомненно, способствовала растущему восприятию среди внимательной общественности того, что британская политика в Ирландии скомпрометирована с моральной точки зрения. «Ирландский бюллетень», начавший выходить в ноябре 1919 года в качестве массовой газеты ИРА, стал считаться, несмотря на свою республиканскую направленность, надежным источником сведений для мейнстримовой британской прессы. [67] Сообщения о зверствах британцев вызывали особый резонанс, поскольку умиротворение в Ирландии с 1919 года наблюдалось в контексте, созданном пропагандой военного времени, сформировавшейся под влиянием немецких зверств против подданного населения с 1914 года и далее. Как бы неоднозначно ни относились уставшие от войны британцы или французы к своему колониальному предприятию, они больше не могли утешаться уверенностью в том, что монополией на варварство владеют немецкие генералы и адмиралы. Часто проводились аналогии между британскими репрессиями, проводившимися против ирландского населения в качестве ответа за нападения ИРА, и немецкими военными преступлениями в оккупированной Бельгии. Например, «разграбление» Балбриггана, совершенное в сентябре 1920 года полицейскими из Королевской ирландской полиции после убийства двух человек из числа их сотрудников, описывалось в газете Guardian как «ирландский Лувен»[120]. [68] Бесчинства британских служб безопасности, опустошавшие Туам, Голуэй или Корк, заставляли британских прогрессистов задаваться вопросом, почему поведение их героев Великой войны стало напоминать поведение немцев в Бельгии или турок в Армении. [69]
В 1912 году в Ирландии, казалось, началась гражданская война — вооружившиеся ирландские и ольстерские добровольческие организации вступили в борьбу за Гомруль, но этот кризис был отсрочен началом войны в 1914 году. На пасхальной неделе 1916 года Ирландское республиканское братство организовало нападение на ключевые пункты в Дублине. Оно было подавлено британцами, которые отдали под трибунал и казнили пятнадцать лидеров, что вызвало к ним такую симпатию ирландской общественности, которая еще во время восстания не встречалась. Британцы еще больше разозлили ирландское общественное мнение в 1918 году, пригрозив ввести в Ирландии воинскую повинность, что вызвало обратную реакцию, от которой выиграла Шинн Фейн, получившая на выборах 1918 года 75 из 105 ирландских мест в Вестминстере. В январе следующего года эти депутаты сформировали Дойл, или парламент, и провозгласили Ирландскую республику. Ирландские добровольцы, воссоздавшие себя в качестве Ирландской республиканской армии, начали враждебные действия, убивая полицейских Королевской ирландской полиции, сжигая казармы КИП и налоговые управления, а также совершая налеты на склады оружия.
Те, кто видит проблему в Ирландии 1920-х годов в тактике, отмечают, насколько плохо британцы оказались подготовлены к противостоянию ирландским повстанцам, — и это несмотря на свое многовековое присутствие в Ирландии. Но тактические неудачи Лондона были результатом более глубоких институциональных искажений, характерных для «малых» войн в условиях колониальной оккупации — милитаризованной полиции и политизированных военных — вкупе с последствиями Великой войны для легионов ее участников. При сочетании этих факторов сценарий кампании в Ирландии — т. е. неожиданное восстание, за которым последовали жестокие репрессии против населения — был довольно типичной реакцией для реакции на колониальные беспорядки после Великой войны, как это было в Рифе и Сирии в 1920-х годах. Самым шокирующим для британской общественности было наблюдать, как токсины колониальной войны переносятся на родину.
Размытость задач и институтов в полицейских силах стала характерна для Королевской ирландской полиции с того момента, как сэр Роберт Пил, главный министр по делам в Ирландии в 1812–1818 годах, сформировал ее как вооруженную, полувоенную силу, которая обучалась, жила в казармах, носила оружие и служила в качестве дополнения к армии. Главными задачами «пилеров» были поддержание порядка и работа в качестве глаз и ушей Дублинского замка путем сбора разведсведений, а не обеспечение свободы подданных и неприкосновенности собственности путем согласия и общественного сотрудничества, как это было в Англии по модели «Бобби»[121]. [70]
Что же касается армии, то «именно в Ирландии безопасность империи и политизация армии благодаря ее имперскому опыту сошлись воедино», — пишет Хью Страчан. [71] Колониальная служба все больше политизировала Британскую армию и искажала военно-гражданские отношения. Знаменитая британская формула «Обязанности в помощь гражданской власти» предполагала, что британское правление основывается на гражданском управлении и применении минимальной силы через полицию; армия должна была вмешиваться только в чрезвычайных ситуациях. Но на самом деле колониальная полиция представляла собой, по сути, малочисленные разведывательные службы, одной из основных задач которых было предупреждение о надвигающихся неприятностях, что не всегда удавалось. Имперское правление в конечном счете основывалось на военной силе, которая давала армии власть в колониях. [72] В ноябре 1905 года британский вице-король лорд Керзон подал в отставку, жалуясь на то, что «военная автократия» и «военный деспотизм» во главе с генералом Горацио Китченером сошлись воедино с целью подорвать гражданское главенство в Индии. Уход Керзона расчистил путь для централизации военной власти в этой стране под руководством Китченера в качестве главнокомандующего.
В десятилетие, предшествовавшее войне, армия оказалась политически вовлечена в решение актуальных проблем, в первую очередь призыва в армию и, особенно, ирландского Гомруля, через «Лигу национальной службы», — группу давления под руководством лорда Робертса Кандагарского, созданную для продвижения идеи призыва, и развития контактов в прессе и среди Консервативной партии. Однако в вопросе о внутреннем самоуправлении в Ирландии коррозия демократической политической культуры в Британии достигла своего апогея. Еще со времен сэра Артура Уэлсли, герцога Веллингтона, англичане ирландского происхождения были широко представлены в высших эшелонах армии, среди которых были такие известные личности, как Робертс, Китченер и Уолсли. Но главной заботой армейских лидеров, помимо перспективы того, что гражданская война в Ирландии может расколоть армию, было опасение, что Гомруль создаст прецедент, который эхом отзовется в Индии, поэтому они организовали против него заговор. В 1912 году, когда разговоры о Гомруле только разгорались, Робертс основал Ольстерских добровольцев, в которых служило много отставных офицеров из Индии, вооружаемых контрабандными торговцами оружием, и поклявшихся начать гражданскую войну, если Гомруль будет введен[122]. Военно-гражданский кризис разгорелся после инцидента или мятежа в Каррахе, названного так в честь военного лагеря в Ирландии, где 20-го марта 1914 года многие офицеры при поддержке некоторых высших генералов поклялись сложить свои полномочия, а не подчиняться законным приказам по борьбе с ольстерскими протестантами, выступавшими с оружием в руках против Гомруля. Как пишет Страчан:
Таким образом, инцидент в Каррахе стал завершением процесса политизации армии в XIX веке благодаря ее участию в делах империи. Имперская служба была основой, на которой амбициозные офицеры строили свою карьеру. Следовательно, контекст, в котором они развивали свои политические навыки и убеждения, был профессиональным… Более того, Каррах стал не просто кульминацией. Его значение заключалось также в том, что он указывал на будущее. Он подчеркнул, что Британская армия вступила в Первую мировую войну глубоко политизированной и сведущей в искусстве политических интриг… Последствия должны были разыграться на фоне войны, которая была в первую очередь войной за Европу, но также, конечно, и войной за защиту империи. [73]
Хотя Великая война велась как «война в защиту империи» лишь отчасти, она ослабила контроль Британии над Ирландией. Разочарование, вызванное в связи с тем, что Лондон не смог принять закон о Гомруле в 1914 году, в течение последующих четырех лет почти незаметно переросло в движение за полное отделение, возглавляемое Шинн Фейн. «Ужасная красота» ирландской независимости, о которой писал У.Б. Йейтс, получила новый толчок к развитию, когда британцы убили лидеров Пасхального восстания 1916-го года, включая Джона Макбрайда, который воевал против британцев во главе ирландской трансваальской бригады в Англо-бурской войне. На противодействие попыткам ввести в Ирландии воинскую повинность в 1918 году Лондон ответил арестами и интернированием. После того как на выборах в декабре 1918 года победила Шинн Фейн, его члены организовали в Дублине сепаратистский Дойл, вместо того чтобы занять свои места в Вестминстере.
Лондонские службы безопасности оказались не в состоянии справиться с растущими волнениями в Ирландии и первыми зарождающимися признаками повстанческого движения, которое началось со сбора оружия и наличных денег, а также создания параллельных правительственных структур. К 1919 году, когда начались убийства констеблей Королевской ирландской полиции, «пилеры» превратились в одряхлевшую, плохо вооруженную сельскую полицейскую службу численностью около 9200 человек, которая, несмотря на свой армейский вид и организацию, больше привыкла к выполнению административных обязанностей, чем к борьбе с преступностью. Насилие ирландских добровольцев против КИП, пропаганда в поддержку независимости, называвшая их констеблей «янычарами Англии» (несомненно, оскорбительная для янычар фраза), и перспектива участия в жестокой партизанской войне, к которой многие оказались не готовы, еще больше проредили ее ряды. К лету 1920-го года в Королевской ирландской полиции насчитывалось 1300 вакансий. Насилие со стороны ИРА привело к тому, что в первые шесть месяцев 1920 года около трети небольших сельских участков были объединены в более крупные, более защищенные казармы. Такая оборонительная позиция сделала КИП более безопасной, но менее эффективной и менее информированной. С точки зрения понимания стратегической обстановки с помощью культурных и языковых знаний 40 тысяч молодых британских солдат, рассеянных по отдаленным аванпостам, могли бы с таким же успехом находиться в Непале.
Фото 6. Британский «вспомогал», «пилер» и «томми» в Ирландии в 1921 году. Британская рефлексия, направленная на слияние полицейских и армейских функций в военизированный, даже специальный оперативный подход к поддержанию порядка, подорвала рутинную работу полиции и дисциплину.
В ответ на протесты генерального инспектора КИП Лондон решил пополнить поредевшие ряды полиции за счет безработных английских ветеранов Великой войны, в подавляющем большинстве набранных в Лондоне и внутренних графствах — ставшие печально известными как «Черно-пегие»[123], они получили свое прозвище из-за нехватки униформы, по причине чего их экипировали в смесь армейского хаки и различных полицейских атрибутов, включая черные пальто и шляпы. На самом деле «черно-пегие» не являлись отдельным подразделением, а были всего лишь английскими поздними солдатами, которые делили казармы и задачи с ветеранами из ирландских «пилеров». Однако то же самое нельзя сказать об т. н. «Вспомогательной дивизии». Формирование этой чрезвычайной жандармерии — еще одна из плохих идей Уинстона Черчилля — впервые было предложено в мае 1920 года. Набранные из офицеров-ветеранов, большинство из которых в 1917–1918 годах были повышены в званиях и зачислены в штат «временными сотрудниками», чтобы замаскировать свое военное прошлое, примерно 3200 солдат-«вспомогалов» были задуманы как наступательные, мобильные силы, существующие отдельно от Королевской ирландской полиции[124]. Генерал-майор Генри Тюдор, советник по вопросам полиции Дублинского замка и лидер партии войны в ирландском правительстве, подчинил верхние эшелоны своей воле с помощью тех, кого быстро прозвали «крутыми Тюдорами», — ветеранами «малых» войн из Индии и Африки, которым было приказано «подавить нынешнюю кампанию возмущения». [74]
Сделать это оказалось непросто по целому ряду причин, начиная с того, что британское правительство не спешило формулировать четкую политику, чтобы направлять последовательные ответные действия против повстанцев: Вестминстер был сосредоточен на огромном количестве проблем, возникших после Великой войны, в то время как британское население страдало от острого приступа усталости от военных действий, приправленной утомлением от Ирландии. В результате военно-гражданских столкновений во время Великой войны у Ллойд-Джорджа выработалась отчаянная аллергия на генералов, поэтому он пренебрег созданием слаженных механизмов координации стратегии. Премьер-министр настаивал на том, что беспорядки в Ирландии являются в первую очередь проблемой полиции, и это утверждение было верным в той мере, в какой быстро стали проблемой сами полицейские силы — Королевская ирландская полиция с ее «черно-пегими» подразделениями и «вспомогалами». Со своей стороны, армия, возглавляемая генералом сэром Невиллом Макриди, главнокомандующим войсками в Ирландии, была в ужасе от эксцессов КИП и «Вспомогательной дивизии» и поэтому свела контакты с ними к минимуму. [75] В совокупности эти факторы помогают объяснить стратегический и оперативный контекст неуклюжих противоповстанческих действий Лондона в Ирландии.
Хотя просьба виконта Френча о создании концентрационных лагерей в Ирландии была отклонена, а военное положение на всей территории Ирландии так и не было введено, — Ллойд-Джордж опасался, что это передаст главенство в Ирландии военным, — закон «О восстановлении порядка в Ирландии», принятый в августе 1920 года, разрешал применение бессрочных задержаний и военно-полевых судов над подозреваемыми. В итоге было задержано около четырех с половиной тысяч человек, [76] что, безусловно, помогло обезглавить руководство ИРА, истощить живую силу повстанцев и заставить многих оставшихся в живых бежать в сельскую местность, где они с осени 1920 года организовали «летучие колонны». С сентября того же года слово «репрессии» стало появляться в отчетах с тревожной частотой, поскольку Королевская ирландская полиция обрушилась с поджогами домов и посевов, избиениями «шиннеров», вырыванием волос у жен, дочерей и подруг республиканцев, а также грабежами увеселительных заведений. Двадцать первого ноября 1920 года, в день, ставший известным как «Кровавое воскресенье», констебли КИП открыли огонь по толпе футбольных болельщиков в Дублине. Нападение было совершено в отместку за скоординированную атаку Коллинза на британскую разведку, в результате которой погибли четырнадцать британских офицеров, многие из которых не имели к разведке никакого отношения. [77] В следующем месяце, 11-го декабря 1920 года, два квартала Корка были сожжены бойцами «Вспомогательной дивизии». В декабре 1920 года в четырех из двадцати шести графств было объявлено военное положение, позже расширенное до восьми, что, помимо прочих усовершенствований, позволило властям конфисковать все велосипеды в попытке лишить ИРА мобильности. «Организованное возмездие» было узаконено с января 1921 года. [78]
Полицейские репрессии в Корке и других местах спасли ИРА от народных протестов против их кампании убийств полицейских и стукачей из Королевской ирландской полиции. [79] Большинство «британских» репрессий было организовано ирландскими констеблями из КИП именно потому, что полицейское насилие, включая даже «эскадроны смерти», неофициально допускались и даже поощрялись Вестминстером в качестве политики, если жертвами становились известные лидеры Шинн Фейн и сторонники республиканцев, а критикам такого контртеррора объясняли, что в отношении иррегулярного противника правила войны не действуют, и что жесткие меры открывают двери для получения разведсведений и спасают жизни. На самом деле, репрессии со стороны Королевской ирландской полиции, «Вспомогательной дивизии» и армии рассматривались как форма «надлежащей правовой процедуры» против трусливой армии фенийских убийц. Поскольку полицейские и солдаты отказывались давать показания друг против друга в военном трибунале, а офицеры строго следовали указаниям Тюдора восстановить порядок и не делать ничего, что могло бы подорвать моральный дух полиции, вердикты «оправданное убийство» или убийство «неизвестными лицами» стали обычным делом. Между тем, вместо того, чтобы признать, что «Смута» во многих местах вылилась в гражданскую войну, и даже в бандитские разборки между ирландцами из КИП и ИРА, республиканские пропагандисты, такие как Эрскин Чайлдерс, перекладывали всю вину на английских «черно-пегих» и «вспомогалов». Д.М. Лисон утверждает, что дезинформированная британская общественность приписывала насилие, чинимое «черно-пегими» и «вспомогалами» тому факту, что в этих подразделениях собрались отбросы лондонского Ист-Энда, люди с неустойчивой психикой, которые были дополнительно травмированы годами окопной войны. Но на самом деле насилие в Ирландии стало артефактом климата беззакония, характерного для «малых» войн, который поощрялся на самом высоком правительственном уровне во имя национальной безопасности. [80]
К весне 1921 года эти меры по организации грязных дел и неограниченной государственной власти позволили перехватить тактическую инициативу британской стороне. Дублинский замок восстановил и укрепил разведывательные сети, нарушенные Ирландской республиканской армией, хотя сотрудничество армии и полиции в области разведки все еще оставляло желать лучшего. [81] Более гибкие мобильные отряды размером со взвод, часто сопровождаемые разведывательными самолетами и ищейками, отвоевывали убежища республиканцев. Деревенских жителей мужского пола организовывали в гражданскую гвардию и заставляли сопровождать колонны, чтобы предотвратить засады ИРА — подобная форма захвата заложников очень критиковалась британской прессой. Армия стала все чаще пользоваться беспроводной связью, чтобы почтовые работники, симпатизирующие республиканцам, не могли перехватывать письма и телефонные звонки. Комендантский час, требования разрешений на проезд и конфискация велосипедов снизили подвижность населения. К 1921 году британцы хвастались, что могут схватить, допросить, судить и казнить безоружного подозреваемого из ИРА в течение сорока восьми часов. Те, кто был захвачен с оружием в руках, могли быть казнены без суда и следствия. [82] Эти классические меры борьбы с повстанцами приносили все бóльший успех в борьбе с Ирландской республиканской армией, испытывавшей острую нехватку оружия и боеприпасов. Упрощенное судопроизводство также избавляло от необходимости возмездия, не предусмотренного законом, что соответствовало стремлению Тюдора укрепить моральный дух полиции и армии, восстановить дисциплину и избавиться от необходимости репрессий, вызывающих постыдную огласку.
На самом деле, с политической точки зрения, положение Британии казалось восстановимым. Тори задействовали теорию домино, предупреждая, что независимость Ирландии будет означать закат империи, и даже самой Британии. Независимость создаст прецедент, который приведет к выходу из состава империи Индии и позволит Ирландии стать базой для враждебных иностранных держав — эта тема подчеркивалась во время британских психологических операций, которые до 1918 года связывали Шинн Фейн с Германией, а после — с Советской Россией. Британская пропаганда включилась в конфликт с запозданием, но сразу же перешла к активным действиям, утверждая, что типичный ирландский доброволец отличается «невежеством, эмоциональностью, легковерием и беспрекословным повиновением Римско-католической церкви», [83] — утверждение, опровергаемое тем фактом, что сама церковь насилие со стороны ИРА осуждала. Вместе с гиперболизацией, традиционно свойственной теории домино, сторонники «малых» войн утверждали, что победа республиканцев в Ирландии приведет к делегитимизации монархии и вызовет подражание со стороны валлийских и шотландских сепаратистов, а ирландское перераспределение земель приведет к конфискации собственности лоялистов, что станет шагом к лишению гражданских прав англикан и пресвитериан Ольстера. Одним словом, победа республиканцев может привести к распаду Британии.
С другой стороны, пример Ирландии 1920-х годов доказал, что, хотя тактика не может спасти порочную политику, она, безусловно, может подчеркнуть несоответствие политики и стратегии в командовании и в военно-гражданских отношениях. Интернирование, военное положение, коллективные репрессии и поджоги домов подорвали правительственную кампанию по освещению «варварской жестокости» Ирландской республиканской армии. Газеты пестрели историями о бесчинствах «черно-пегих» и «вспомогалов», что усиливало ощущение того, что Лондон потерял контроль над собственными силами. Общественное мнение США и стран Британского Содружества осудило действия Великобритании и заставило Ллойд-Джорджа опасаться развала империи. Хотя националистическая легенда, подкрепленная исторической интерпретацией, приписывает уход Британии из Эйре[125] как победу партизанской тактики и народной войны, Майкл Коллинз признавался, что британская противоповстанческая кампания превратила Ирландскую республиканскую армию к лету 1921 года в «мертвую организацию». Тактика повстанцев с «летучих колонн» была низведена до террористических атак. [84] Лондон поддался, потому что политическая цель была делегитимизирована тактикой, использовавшейся для ее достижения. [85] В начале 1921 года британская разведка признавала, что «основная масса населения находится в состоянии открытого восстания или сочувствует такому восстанию». [86] Этот вывод подтвердился в мае, когда на выборах в мае 1921 года в парламент Южной Ирландии, созданный на основании Закона о правительстве Ирландии от 23-го декабря 1920 года, Шинн Фейн заняла все 128 мест, кроме четырех, после чего отказалась занять свои места. Теперь Вестминстер мог выбирать между эскалацией и переговорами. Ллойд-Джордж, по иронии судьбы прославившийся в 1900 году как сторонник буров, не желал прекращать «подлую и ненужную войну», пока весной 1921 года ему не сообщили, что растущие антивоенные настроения поставили под угрозу его избирательный округ в Каэрнарвоне. [87] Основа для переговоров была заложена Законом о правительстве Ирландии, который позволил протестантам-юнионистам, главному камню преткновения на пути к Гомрулю, отгородить себе отдельную вотчину на севере. Консервативное руководство смягчилось при Остине Чемберлене, и таким образом, 11-го июля 1921 года Лондон заключил перемирие, которое привело к подписанию в декабре 1921 года Англо-ирландского договора, по которому статус доминиона для Южной Ирландии обменивался на автономию Ольстера. [88]
Британская кампания, в особенности поведение ее военизированных полицейских сил, нанесла серьезный ущерб имиджу Великобритании за рубежом, особенно в США, испортила политический ландшафт внутри страны, привела к напрасной трате ресурсов и заставила даже таких ярых империалистов, как Черчилль, прийти к выводу, что моральные издержки противоповстанчества — это слишком высокая цена, чтобы платить за эфемерный тактический успех. Предвосхищая Алжир 1950-1960-х годов, Черчилль оправдывал освобождение Ирландии: «Какова была альтернатива? Ввергнуть один маленький уголок империи в железные репрессии, которые невозможно было осуществить без примеси убийств и контр-убийств… Только национальное самосохранение могло оправдать такую политику, но ни один разумный человек не может утверждать, что речь в данном случае шла о самосохранении». [89] Разумеется, британцы, включая Черчилля, без колебаний обрушивали железные репрессии на другие уголки империи, которые будущий премьер-министр считал главным условием самосохранения Великобритании. Если применить схему Изабель Халл, то противоповстанческое насилие расширяется, чтобы заполнить вакуум гражданских ограничений, пока оно не будет вынуждено вести войну «гуманно». [90]
Британский историк Джон Киган пришел к выводу, что вспыхнувшие после 1918 года восстания утихли к 1925 году по трем причинам: «единство интересов держав-победительниц; сохраняющаяся сила имперской идеи; и неразвитость того, что сегодня называют Третьим миром». [91] Верно также и то, что националисты из среднего класса в таких европейских колониях, как Марокко, Сирия и Индия, зачастую предпочитали придерживаться долгосрочной перспективы, оказывать давление на имперские державы, добиваясь политических уступок, и тем самым закрывать дверь для агрессивных элементов, чье вѝдение постколониального управления могло бы оказаться более радикальным или, по крайней мере, радикально традиционным. Французы завершили завоевание Среднего Атласа в Марокко и с отличительной жестокостью подавили восстание под руководством коммунистов в Аннаме в 1930–1932 годах. [92] Британия сдерживала националистическую агитацию в Индии и на Ближнем Востоке с помощью разведывательного наблюдения и репрессий, а также вялотекущего проведения реформ. Более ударные методы требовались для борьбы с постоянными беспорядками на Северо-Западной границе, особенно в Вазиристане, которые британцы пытались ослабить с помощью программы строительства дорог, создания пограничных сил и расквартирования там тридцати батальонов. [93] Начальник штаба ВВС сэр Хью Тренчард горячо доказывал, что сочетание воздушной мощи и расширенных полицейских сил позволит сократить гарнизоны имперской армии. Но авиация являлась слишком неизбирательным оружием, чтобы использовать ее в городских районах, где происходила бóльшая часть межвоенных колониальных разборок. Вместо этого, чтобы подавить волнения до того, как они перерастут в восстание, колониальные чиновники полагались на ранние предупреждения разведки о надвигающихся беспорядках в сочетании с мобильностью сил безопасности и объявлением военного положения. [94]
Тем не менее в 1920-х годах великие державы пережили последние пароксизмы практически неограниченной имперской мощи, понеся при этом значительный политический ущерб и практические потери, когда их легитимность была оспорена не только туземными народами, но и внутри самих этих стран. Марокко и Великое сирийское восстание затащили Францию в свою собственную ловушку liberté[126], продемонстрировав притворство цивилизаторской миссии и разоблачив такие якобы убедительные методы ведения «малых» войн, как «масляные пятна» и «мирное проникновение», в качестве пиар-химеры для прикрытия того, что на самом деле являлось меню культурного непонимания, провалов разведки, социальной инженерии и политического вмешательства, которое пришлось спасать вооруженным принуждением. «Смута» обнажила колониальное подчинение Ирландии, сокрытое за фасадом монархической гармонии. Ирландия также обеспечила Британии наименее счастливый конец, в немалой степени из-за дискредитации, которую принесли Лондону репрессии против повстанцев, возглавляемые недисциплинированной военизированной полицией.
Британские штабные колледжи в 1920-1930-х годах переориентировались на «малые» войны отчасти потому, что едва успела закончиться Великая война, как британские военные объявили ее отклонением от нормы. Профессиональное предположение о том, что Британия никогда больше не отправит экспедиционные силы на континент, привело к возврату к имперскому мышлению, существовавшему до 1914 года, начиная с восстановления в полках батальонной системы, связывающей родину и колонии, существовавшей в XIX веке. [95] Главный штаб командования британских войск в Ирландии написал пространную оценку британских недостатков во время «Смуты», особенно в области разведки. Но хотя исторический вердикт гласит, что уроки противоповстанчества в Ирландии стали самым что ни на есть сопутствующим пунктом в учебной программе штабного колледжа, [96] на самом деле Ирландию не нужно было прочесывать в поисках особых уроков, потому что в сознании британских офицеров повстанческие движения определялись национальными особенностями людей, которые их разжигали и поддерживали. Ирландцы подпадали в уже сложившуюся категорию, известную по долгой имперской службе за пределами Европы, — в ориенталистское племя, чьи лидеры «набирались из низкого и вырождаемого типа», которые пользовались поддержкой местной полиции и почтовых служащих, а также равнодушием, а то и открытой поддержкой католической иерархии. В тени удара в спину военные пришли к выводу, что боевиков не останавливала перспектива каторги, «потому что каждый из них был уверен, что рано или поздно произойдет амнистия, его освободят, и в награду он наденет мученический венец». [97]
Великая война и годы, непосредственно предшествовавшие ей, стали поворотными в деле превращения и в умах, и на практике преступных племен в националистические движения прокоммунистического толка, имперских восстаний — в народную войну, а «малых» войн — в имперский полицейский контроль и противоповстанческие операции. Это также усилило растущий кризис в военно-гражданских отношениях. Для французских и британских имперских военных и солдат «малых» войн нелояльное население, преступные лидеры и медлительные, умиротворяющие колониальные администрации составляли троицу знакомых повстанческих вызовов имперским завоеваниям и управлению. Это усиливало чувство отчужденности среди солдат, которые считали, что важность империи для имперской обороны, благородство имперской миссии и превратности колониальной службы остаются у них дома непризнанными, а на самом деле даже принижаются, а на защите национального суверенитета перед лицом терроризма стоят они одни. [98] Эта отдаленность и отчужденность от родины в сочетании со слабостью политических механизмов контроля над армией в колониях еще больше политизировали военных. Военизированные полицейские силы после Великой войны усилились и получили повсеместное распространение. Слияие военных и гражданских властей, в сочетании с расизмом, органически присущим колониальным военным и оправдывавшим применение варварских методов контроля над населением, привело к политизации колониальных солдат до уровня, выходящего за пределы того, что можно было бы терпеть на родине.
Этим тенденциям, проявившимся до 1914 года, предстояло усилиться в последующие десятилетия. По мере того как колониальная война становилась все более идеологизированной, интенсивность операций возрастала, а военно-гражданские противоречия обострялись, колониальные солдаты все больше применяли для решения политических проблем повстанчества тактические подходы, и все больше верили в способность героических солдат с горсткой верных последователей из числа коренного населения изменить ход истории. По иронии судьбы, их будущие противники двигались в аналогичном направлении.