Я ОКОНЧИЛ СРЕДНЮЮ ШКОЛУ в Скарсдейле в июне 1943 года, вскоре после того, как мне исполнилось семнадцать лет. Школьный товарищ Джордж Кальверт пригласил нас с Бобом поработать с ним на отцовской ферме в северной части штата Нью-Йорк. В то лето мы собирали клубнику и метали сено. Это была энергичная работа, полезная для здоровья, доставлявшая нам немало радости. Через шесть или семь недель такой работы я решил использовать каникулы для расширения своих познаний о мире. Моя цель вела к радикальным переменам: от сельских пастбищ — к серым небоскребам и акрам бесплодного бетона.
Нью-Йорк! Я работал там курьером в издательстве «Геральд Трибун». Каждый день, увертываясь от неугомонных автомашин, грузовиков, автобусов и пробираясь через толпы нетерпеливых покупателей, я, как и мои товарищи-курьеры, посещал святая святых известных универсальных магазинов, вручал и принимал копии рекламных материалов бесчисленных корпораций и очертя голову бросался в бурлящий поток жизни большого города. Нас возбуждали и почти переполняли мириады впечатлений. В бесконечном мелькании лиц на переполненных тротуарах, в умоляющих взглядах магазинов, торгующих лекарствами, косметикой, журналами, мороженым, кофе и прочим, в мимолетных улыбках, холодных взглядах, злых жестах, кривящихся губах и в озабоченно нахмуренных лбах я видел настоящую карикатуру на человечество, самой чудовищностью размеров лишенную правдоподобных пропорций. Здесь катились смятенные волны человечества: юношески буйные, печальные и одинокие, стремящиеся к сценической деятельности, жестко ориентированные на успех, грубые и циничные, хрупкие и слабые. Все выглядели куда-то спешащими и нервными. Все, казалось, были озабочены какой-то страстью.
Нью-Йорк! Его бушующее море людей зачаровывает и в то же время отталкивает. Он возбуждает чувство преувеличенного достоинства у тех, кто горд тем, что живет в самом большом, самом оживленном городе мира. Однако в анонимности, которой он наделяет безличные миллионы, он смеется над самомнением горожан. Нью-йоркцы живут в постоянном конфликте между этими двумя противоположными проблемами их эго, в конфликте, который способны разрешить лишь те, кто стремится к более высокой духовной цели. В бешеном ритме жизни большого города Бог как бы шепчет душе: «Танцуйте с вашими мыльными пузырями, если хотите, но когда устанете от танцев, а ваши мыльные пузыри начнут лопаться один за другим, взгляните на все эти лица вокруг себя. Они ваши духовные братья и сестры и, как отражение в зеркале, похожи на вас! Они — это тоже вы. О маленькая волна, возвысься над своей малостью. Соединись со всеми другими. Слейся с жизнью!»
Когда пришла осень, я поступил в колледж «Хэверфорд» — небольшой мужской колледж на пути из Филадельфии в Паоли. В то время из-за войны в нем было меньше студентов, чем обычно.
Студентами были ясноглазые, восторженные и умные юноши; профессора — спокойные, степенные, озабоченные благополучием своих студентов. «Хэверфорд» — колледж квакеров — отличался простым безмятежным достоинством, чего и следовало ожидать от учебных заведений, руководимых этой миролюбивой сектой. Я не имею в виду, что мы, студенты, были лишены развлечений, однако они всегда проходили на фоне легкого неодобрения со стороны серых, покрытых плющом зданий, а также вызывали сдержанную тревогу всегда заботливого профессорско-преподавательского состава.
Сократившийся коллектив студентов состоял преимущественно из вновь прибывших. Это обстоятельство не очень способствовало поддержанию почитаемых здесь традиций, таких, как «прописка» новичков. Когда горстка старшекурсников появилась в нашей спальне, чтобы приобщить нас к этому древнему ритуалу, мы встретили их другим старинным американским обычаем: стремительным натиском. С веселым гиканьем, летящими подушками, энергичными пинками, с опрокидыванием стульев, мы оттеснили их вниз по лестницам и выдворили в конце концов из здания. После этого они совершенно оставили нас в покое, решив, что во время войны более опытные и мудрые головы должны принести некоторые жертвы во имя мира.
Численно мы, новички, доминировали, и поэтому я сформировал футбольную команду. Одной из моих проблем в школе Скарсдейла, кроме слишком легкого веса, было неумение правильно бросить мяч; мои руки так малы, что я не мог как следует ухватить его. В «Хэверфорде» наш тренер «Папаша» Хэдлтон решил эту задачу, назначив меня полузащитником. Полагаясь больше на скорость, чем на вес, я понял, что смогу столкнуть более мощных противников, когда они только готовились занять нужную позицию, чтобы остановить меня. Затем я прорывался через линию защиты и успевал опередить другого игрока, прежде чем он мог набрать скорость. Левый защитник, мальчик по имени Мейсен, был такой же легковес, как и я. Газета нашего колледжа вскоре прозвала нас «чарующими стражами».
Самого большого успеха в сезоне я добился к концу одной игры. До какого-то момента ни одна из команд не смогла забить гол. Наконец, в отчаянном маневре, мы подготовили прорыв далеко за центр поля. Моей задачей было мешать игрокам противника. Мы благополучно миновали нашу половину поля и были уже почти на «территории противника», когда два игрока команды соперников кинулись на перехват. Я готов был блокировать одного из них, надеясь, что наш нападающий сможет уйти от другого. И в этот момент я наступил на развязавшийся шнурок ботинка! Растянувшись во весь рост на земле, я невольно совершил двойной блок. Наш игрок без помех приблизился к воротам и забил гол. А я стал героем этой встречи. Я пытался объяснить, что произошло на самом деле, однако никто не хотел мне верить.
В том сезоне мы выигрывали в каждой встрече. Так моя школьная спортивная карьера достигла своего пика, прежде чем окончательно заглохла.
Вскоре после этого события спорт в колледже и я довольно прохладно расстались. Наше расставание состоялось отчасти из-за моей нарастающей занятости поиском смысла жизни и, отчасти, из-за того, что я находил «смысл» в некоторых бесполезных занятиях, например, в сидении с друзьями в местных барах, в приготовлении ядовитых настоек и в разговорах на философские темы до глубокой ночи.
Я стал уделять все больше свободного времени поэтическому творчеству; тематика моих поэтических опусов касалась вопросов, которые давно волновали меня: Почему мы страдаем? Что является причиной войн и разрушений? Как это Бог допускает ненависть и другие виды человеческого безумия? «Разумеется, — думал я, — Он не может желать нам страданий. Не знак ли это, что человек живет не в согласии с волей Бога? И что такое вечная жизнь? Даже вещество и энергию невозможно уничтожить. Разве не логично в таком случае допустить, что и жизнь тоже вечна? А если она вечна, то как понимать рай и ад?» В то время я написал поэму, в которой изобразил загробный мир, который все воспринимают по-разному: он может казаться прекрасным или отвратительным, счастливым или печальным в соответствии с уровнем сознания, которое человек уносит с собой из нашего мира.
В этот момент своей жизни я мог легко склониться к религиозной профессии. Но мне было слишком мало известно об этом призвании, у меня не было наставников, которые могли бы указать путь к тому, что имело смысл для меня. Хэверфордский колледж является заметным центром квакерства. Во время моей учебы там в числе профессорско-преподавательского состава были ведущие деятели этого общества: Дуглас Стир, Руфус Джонс, Говард Камфорт. Они производили на меня впечатление своей явной искренностью и добротой. Мне импонировал обычай квакеров тихо сидеть, погрузившись в медитацию, на воскресных службах — «встречах», как они их называли. Больше всего я полюбил квакеров за их простоту. Все, что они делали, восхищало меня. И все же я не мог найти у них то, к чему меня влекло. Я искал стезю, которая бы полностью меня захватила. Меня не устроила бы простая возможность спокойного самосозерцания при вальяжном попыхивании трубкой.
Воскресные встречи все чаще походили на светские состязания. У квакеров нет служителей Богу, посвященных в духовный сан; члены этой секты сидят в молчании на воскресных утренних встречах до того момента, пока один из них не почувствует прилив «вдохновенья», встанет со скамьи и начнет делиться с другими своими переживаниями и идеями. Поскольку «Хэверфорд» представлял собой интеллектуальное сообщество, на наших воскресных встречах такого рода вдохновенных речей было более обычного. Не проходило и минуты в молчании, как кто-нибудь вскакивал и начинал говорить. Иногда вдохновение свыше снисходило сразу на двух или более присутствующих, однако в таких случаях, как правило, побеждала вежливость.
Я никогда не забуду, как Дуглас Стир однажды поднялся со скамьи, чтобы спросить живо: «Есть ли в вашей груди маленькая птичка?» Невольно я положил руку на грудь. Торжественность обстановки и мое собственное уважение к нему не позволили мне тут же уступить приливу веселости. Позднее мои друзья с удовольствием отвели душу по поводу нашего невероятного стоицизма.
Несомненно, мне пришлось многому научиться, не в последнюю очередь почтительности и скромности. Очень возможно, что эти религиозные лидеры могли научить меня большему, чем я знаю. Но поскольку я этого не знал, у меня не было другого выбора, кроме как идти своим путем.
В начале первого семестра учебы в «Хэверфорде» я подружился с Джулиусом Кэтченом, который позднее прославился в Европе как выдающийся пианист. Я обожал в нем энергию и энтузиазм. И хотя мне не нравился эгоизм, я находил, что он компенсировался его романтической преданностью всем видам искусства, музыке и поэзии. Наша дружба процветала на почве схожести художественных интересов. Джулиус был музыкантом, а я — поэтом. Благодаря этой дружбе, мое восприятие поэзии стало более музыкальным, художественным и романтическим. Мать Джулиуса тоже была концертирующей пианисткой. Когда я посетил его дом в Лонг-Бранче, штат Нью-Джерси, на меня произвела глубокое впечатление преданность искусству всей его семьи.
В то время я посещал также курсы поэтической композиции при колледже «Брин-Мур», которыми руководил знаменитый поэт У. Х. Оден. Он поощрял мои поэтические усилия, и, спустя некоторое время, поэзия стала моим божеством.
Тем не менее я не мог долго довольствоваться романтическим вымыслом Китса: «Истина — это красота, а красота — истина». Меня волновало больше всего не то, насколько идея красива, а то, была ли она в глубинном смысле правильной? В этом отношении я чувствовал, что у меня все больше и больше усиливался диссонанс с подходом наших профессоров, которые с подозрением взирали на все интеллектуальные увлечения. Их руководящим принципом было: беспристрастность ученого мужа, но не увлечение.
«Все это прекрасно, — думал я. — Я тоже хочу быть объективным. Но я не намерен проводить свою жизнь, «сидя на заборе». Даже объективность должна приводить к каким-то выводам». Для моих профессоров беспристрастность ученого мужа означала, что он до конца дней должен задавать себе вопросы. Это означало также поддержку «во имя дискуссии» позиций, которых на деле они не одобряли; нужно было также проявлять равный интерес к каждому аргументу, не отдавая предпочтение ни одному из них. Эта их нерешительность раздражала меня.
Моя потребность в истине, которой я мог бы посвятить себя, была для меня источником проблем еще во время дебатов в школе «Кент». Из-за нее я терпел поражения на уроках ораторского искусства в первый год моей учебы в «Хэверфорде» и был неважным актером в пьесах, в которых иногда принимал участие во время учебы в колледже и позднее. Это мешало мне, когда годы спустя я работал радиокомментатором. Мои трудности нарастали, когда я стал студентом, особенно они проявились на уроках английской литературы и философии. Я должен был знать, было ли правдой все то, что мы обсуждали. Возражая профессорам и не уступая их требованиям вести себя в духе вежливой постановки вопросов, свойственном ученым, я постепенно занял мятежную позицию по отношению к этому заведению вообще.
Примерно в это время я встретил в школе Хэверфорда студента, пути поиска которого примерно совпадали с моими. Род Браун был на два года старше меня; он был исключительно умным и одаренным поэтом. Сначала наши отношения походили на отношения между ученым мудрецом и неотесанным учеником. Род определенно относился ко мне с забавным снисхождением к бесхитростному юноше, каким я и был. Мои стихи он читал терпеливо, никогда не расточая по поводу их похвалы, ограничиваясь определением «мило». Его стихи я даже не в состоянии был понять. Он обычно пространно цитировал отрывки из бесчисленных книг, о которых я никогда не слышал, и делал это так многозначительно, что создавалось впечатление, что только закоренелый невежда мог осмелиться жить в этом мире, не умея хотя бы пересказать этот отрывок.
Род был чувствительным молодым человеком, который рано научился отражать неприятие себя другими, относясь к ним с презрением. Он великолепно пользовался этим чисто защитным механизмом. Я был заинтригован его высокомерным отношением ко мне, поскольку меня пленяла его прямодушная преданность философским реалиям. «Конечно, — думал я, — если он знает достаточно для того, чтобы смотреть на меня свысока, мне надлежит узнать, какой вид открывается с его высоты».
Со временем мы стали близкими друзьями. Я обнаружил, что, кроме страстного стремления к истине, он обладал восхитительным чувством юмора и всегда готов был ярко и интересно излагать перед другими свои идеи и мнения. Он только высокомерно приподнимал бровь, когда я делился с ним теориями о Боге, страдании и вечной жизни. Обычно он задавал риторический вопрос: «Кто может знать ответы на такие вопросы?» Однако он творчески направлял мои размышления в более рациональные каналы. На какое-то время поиск религиозных истин был исключен из моей жизни. Но разве можно, отправившись на поиски истины, уйти далеко от настоящей религии?
Размышления Рода (и мои) постоянно вторгались в духовную сферу. Он познакомил меня с Эмерсоном и Торо. Я жадно пил из фонтана мудрости таких сочинений, как «Сверхдуша», «Уверенность в себе», а также «Уолдена». Из всего прочитанного мною эти сочинения были ближе всего к широким просторам индийской мысли [В то время курсы по индийской философии были сравнительно редким явлением. Впервые в жизни для меня действительно приоткрылась дверь в эту область знаний, когда я прослушал цикл лекций по истории философии для первокурсников, который читал Дуглас Стир. В течение первых двадцати минут своей лекции доктор Стир лишь слегка коснулся Вед; мы были лишь просто поставлены в известность о том, что вообще есть такой предмет, как индийская философия.]; тогда я не знал, что Эмерсон и Торо были почитателями индийских Священных Писаний и отражали в своих работах возвышенные учения Упанишад и Бхагавад-гиты.
Род настоятельно советовал мне бросить заниматься проблемой смысла жизни абстрактно, а думать о том, как мудро жить среди людей. Из ночи в ночь мы обсуждали такие проблемы, как непривязанность, мужество отвергать ценности, которые мы считаем ложными, если даже все остальные верят в них. Как ни забавно это кажется теперь, мы проводили часы, интеллектуально обсуждая бесполезность интеллектуализма. Решив, что в житейских взглядах на мир непросвещенные массы безусловно более естественны, чем мы, мы начали с пионерским рвением посещать места сборищ водителей, грузчиков и чернорабочих. Мы не обременились глубокой мудростью за время этих экскурсий, но люди, вынашивающие теории, редко испытывают необходимость в подпитывании их грубой пищей фактов!
Не все, что говорил или делал Род, встречало мою поддержку. Например, он одобрительно отзывался о своем старшем друге, у которого было неестественно маленькое сердце. Для Рода и его друга это обстоятельство предполагало недостаток эмоциональных возможностей и, следовательно, поистине непривязанную натуру. Однако я не был согласен с ними, поскольку не считал, что непривязанность и чувство абсолютно несовместимы. Я считал главным, чтобы чувства человека были неличностны. Непривязанность освобождает человека от сопоставления себя с горсткой вещей и, таким образом, открывает простор для развития и усиления чувств.
Род считал также, что, вооружившись настоящим духом непривязанности, можно внешне позволить себе любые проявления мирской жизни. Однако этот аргумент показался мне слишком удобным для реализации его склонности к светскому. Несмотря на презрение к ценностям среднего класса и восхваление простого образа жизни рабочего люда, Род проявлял заметное влечение к роскоши аристократии. Вопреки тому, что Род часто высмеивал мою наивность, я смотрел на это качество как на надежную гарантию непривязанности.
Как и у всех людей, у Рода были недостатки. Он был несколько нетерпим к возражениям, горд собственным великолепием и являлся отъявленным лентяем. Но, при всем этом, в глубине сердца он оставался любящим и верным другом, несмотря на деланное равнодушие проявляющим участие ко многим людям; он был более уязвимым со стороны людей, отвергнувших его, нежели искренне презирающим их в ответ, и куда более консервативным в отношении своих ценностей, чем он когда-либо признавал сам. Многие открыто смеялись над ним, но я видел в нем человека, который мог действительно помочь мне обрести уверенность в себе. Именно по этой причине я прежде всего был благодарен ему за нашу дружбу.
В общении с ним я обретал некоторые из тех черт его характера, которые не одобрял. Такова сила всякого человеческого общения. Как и Род, я развил в себе показную гордость как защиту против отверженности и непонимания. Хуже всего было то, что я воспринял его излишнюю светскость, хотя и не настолько, чтобы Род прекратил посмеиваться над тем, что он называл моей наивностью.
В те дни именно Род по-настоящему воспитывал меня. Мои занятия в колледже создавали лишь некий фон; они обогащали меня фактами, а в беседах с ним я узнавал, как следовало поступать с этими фактами. Ночь за ночью мы проводили в наших комнатах, барах или в ресторане с привлекательным названием «Последняя соломинка», обсуждая за чашкой кофе жизнь. У нас было мало друзей, но это уже более не смущало меня. Теперь меня интересовал поиск истины, а не просто мнения людей.