ГЛАВА 10 ЛОВУШКИ ИНТЕЛЛЕКТА

В ОДНОМ ИЗ ДРЕВНИХ греческих мифов говорится, что Икар и его отец Дедал бежали с Крита при помощи сделанных Дедалом искусственных крыльев из воска и перьев. Икар, переполненный радостью полета, самонадеянно пренебрег советом отца не взлетать слишком высоко. Как только он вознесся чересчур близко к солнцу, воск на его крыльях растаял, и Икар погиб, упав в море, которое теперь называют морем Икара.

Многие древнегреческие мифы содержат в себе глубокие психологические и духовные истины. В этом мифе мы находим одну из слишком часто совершаемых человеком ошибок: в радости, которую он переживал, обнаружив в себе ранее неизвестную силу, он вознесся «слишком высоко», игнорируя совет тех, кто на собственном опыте познал цену скромности.

Я обнаружил, что с помощью силы воли, веры и точной настройки на то, чего я хотел достигнуть, я мог до определенной степени повернуть ход событий в свою пользу. Я мог изучить несколько языков, мог поставить перед собой цель выздороветь — и выздоравливал. Я мог уверенно идти к закрытым дверям жизни, и они открывались передо мной. На пути ко всем этим маленьким успехам было два ключевых слова: чувствительность и настроенность. При изучении греческого языка я старался настроиться на сознание грека; важна была настройка, а не только мое решение изучать язык. В утверждении «Я — грек» действующим было не Я, а грек. Но теперь в избытке чувств я просто бросился в открывшийся пролом. Отчасти я был движим энтузиазмом, который охватил меня, когда я осознал величие открывшихся передо мной возможностей. Однако мой энтузиазм был такой избыточной мощи, что чувствительность и способность к настройке просто скрывались в пыли, поднятой копытами моего рвущегося вперед и ввысь эго.

Мне хотелось мудрости. Ну что же, значит, я и был мудрым! Я страстно хотел, чтобы мои книги вдохновляли и вели людей; я хотел быть большим писателем! Значит, я и был большим писателем! Как это просто! Все, что мне оставалось сделать, так это в один прекрасный день написать все эти поэмы, пьесы, романы, которые бы подтвердили то, что для меня было свершившимся фактом.

Эта идея имела определенное достоинство, но и определенные слабости из-за того, что я выходил за пределы своих реальных возможностей. В этих потугах была напряженность, а в напряженности — эго.

Вера, выходящая за пределы человеческих возможностей, превращается в самонадеянность. Всегда лучше согласовывать позитивные утверждения с шепотом воли Бога в душе. Поскольку я ничего не знал о таком руководстве со стороны Бога, то заменял его своим собственным. То, что я объявляю мудростью, и должно быть мудростью. То, что объявляю великим, и должно быть великим. Дело не в том, что мои мнения были неразумными. Многие мысли, надеюсь, были достаточно здравыми, но ограниченными моей собственной гордостью: для других мнений не было места. Я еще не научился внимательно прислушиваться к «истине, которая глаголет устами младенца». И все же я рассчитывал на согласие с моим мнением даже со стороны тех, чей возраст и жизненный опыт давали право считать меня ребенком. Я не хотел признать себя учеником человека. Мне хотелось освещать свой собственный путь. Мощным усилием ума я смог бы покорить судьбу своей воле.

Да, я не был первым и, видимо, не буду последним молодым человеком, который вообразил, что в его руках не пугач, а пушка. Но мои развивающиеся взгляды на жизнь были такими, что со временем должны были отвергнуть и самонадеянность.

На второй год из колледжа я был переведен в Браунский университет в Провиденс на Род-Айленде. Я чувствовал, что в новой среде пышнее и ярче расцветут новые восприятия. В университете я продолжил изучение своей основной дисциплины — английской литературы; кроме того, я посещал курсы искусствоведения, философии и геологии. Однако я все более пренебрежительно относился к формальному образованию. Я не видел, какую пользу для избранной мною карьеры писателя могла бы принести ученая степень. Мне недоставало терпения для простого накапливания фактического материала, поскольку во всем меня, прежде всего, интересовал вопрос «почему?». Даже на лекциях по философии, на которых должны были затрагиваться вопросы «почему», мы занимались простой классификацией мнений людей, которых изучали. Когда я понял, что нечего и рассчитывать на рассмотрение обоснованности их мнений, я, в качестве молчаливого протеста, занялся на лекциях чтением поэзии.

Упорно стремясь к развитию избранного амплуа, я пытался играть роль авторитетного писателя и философа перед всеми, кто имел желание слушать меня. Однако таких было очень немного. Часами сидели мы вместе, увлеченные игрой философской мысли. Я помогал им увидеть, что радость должна быть настоящей целью жизни, что непривязанность является верным ключом к радости и что каждый должен жить просто, находя радость не в вещах, а во все расширяющихся горизонтах видения реальности. Истину можно найти, утверждал я, не в низменных сторонах жизни, на чем настаивают многие писатели, а в высоких человеческих устремлениях.

Большинство моих писаний студенческой поры давно преданы огню или благословенному забвению. Один отрывок, избежавший сожжения, выражает взгляды, которые я излагал в то время. И небесполезно процитировать его без изменений.


Мои соотечественники, породившие то, что во многих отношениях чудовищно, провозглашают то, о чем не заявлялось ранее так страстно: мы пойдем в ногу с веком, если будем творить великие вещи. Им кажется необходимым повторять то, что обычно слишком очевидно; и именно это свидетельствует о том, как мало это столетие отозвалось в наших сердцах.

Более того, они неправильно поняли истинное значение демократии, которое заключается не в том (как они полагают), чтобы унижать достоинство благородных, воспевая добродетели простого человека, а в том, чтобы объяснить простому человеку, что он тоже может стать благородным. Цель демократии в том, чтобы улучшить положение бедного человека, а не восхвалять его за бедность. Только при такой цели демократия может иметь настоящую ценность.

Закон Бога справедлив и прекрасен. Не существует уродства, кроме человеческой несправедливости и ее символов. Проходя через трущобы, мы наблюдаем не жизнь в ее первобытном состоянии, не голую правду, которую нас склоняют видеть многие «реалисты», а факты и иллюстрации нашей несправедливости, извращения жизни и искажения правды. Если мы претендуем на то, чтобы нас считали реалистами, нельзя принимать за действительность то, что мы видим из убогих глубин человечества, поскольку это видение обусловлено несправедливостью и отрицанием. Доброта и красота покажутся странными, а нищета, ненависть и все печальные дети человеческого заблуждения покажутся нормальными и в то же время странными и непонятными, как если бы человек различал отдельные ветви и листья, но не мог найти ствол. Не из лачуги бедняка можем мы увидеть всю правду, а из обители святого, потому что с высоты его холма само уродство видится не как мрак, а как недостаток света, и нищета городов представляется не чем-то чужеродным, а собственным злом, по сути — симптомом нашей собственной несправедливости.

Чем с большим вниманием мы изучаем внешний мир, чтобы понять наш внутренний, тем больше последний ускользает от нашего понимания. С людьми так же, как и с Богом.


Мои идеи были, по большей части, обоснованы. Однако одни идеи еще не являются мудростью. Истину надо прочувствовать. Боюсь, что в бесконечных дискуссиях об истине я так и не почувствовал ее сладость.

Однажды мы брели с другом по университетскому городку, возвращаясь с занятий. Обратившись ко мне с преданным видом, он заметил: «Если я когда-нибудь в своей жизни встречал гения, то это ты».

На какое-то мгновение я был польщен. Однако когда я обдумал эти слова, стыд волной обрушился на меня. Что же на самом деле я совершил такое, чтобы заслужить подобную похвалу? Я разглагольствовал! Я был так занят разговорами, что у меня не оставалось времени даже на писательство. А этот комплимент прозвучал так искренне! Одно дело играть роль писателя и философа, чтобы убедить себя. И совсем другое — убедить своей игрой других. Я почувствовал себя лицемером. До боли разочарованный собой, я отдалился от всех моих коллег в университете и попытался выразить в литературе те истины, к которым я до сих пор относился так же легко, как к болтовне за чашкой кофе.

Мне потребовалось немного времени, чтобы понять, что значительно легче безответственно рассуждать о философских проблемах за кофейным столиком, нежели превратить основные концепции в значительное литературное произведение. Существуют уровни понимания, которые достигаются лишь в том случае, если истину глубоко прочувствуешь в течение многих лет. Сначала интуиция подсказывает почти те же слова, однако сила слов слаба по сравнению с убежденностью, которая звучала бы в них, если бы они были глубоко прочувствованы.

Святой Антоний в начале Христианской эры был позван из пустынной обители епископом Александрии, чтобы выступить в защиту божественного происхождения Иисуса Христа. В христианском мире тогда, вследствие так называемой арианской ереси, отвергавшей единство Христа и Бога, шли неистовые споры. Святой Антоний не стал читать длинную, тщательно продуманную проповедь в поддержку своих идей. Однако его слова, проникнутые страстью многолетних молитв и глубоких размышлений, прозвучали с такой силой убеждения перед слушателями, что все возражения отпали. Святой Антоний произнес: «Я видел Его!»

Увы, я не видел Его. Я также не прочувствовал до глубины души единственную истину. Моя картина была скорее наброском, чем законченной работой. Когда я пытался выразить свои идеи на бумаге и брал ручку, мой разум каким-то странным образом мутился. Что бы я ни писал, я скорее старался усовершенствовать свое мастерство писателя, нежели выразить то, что действительно хотел сказать. Я описывал ситуации, которые не встречались мне в жизни, писал о людях, прототипов которых мне не приходилось знать. Чтобы овладеть мастерством писателя, я подражал стилю других, надеясь найти в их способах построения фраз и словоупотребления секреты четкости и красоты самовыражения, чтобы, используя все это, выработать свой собственный стиль.

Я получал удовлетворение от похвал профессоров и мастеров слова. Некоторые из них говорили мне, что я когда-нибудь стану выдающимся писателем. Однако в девятнадцать лет я был далек от того, чтобы оправдать их дружеские ожидания. Хуже всего было то, что я сам сознавал: из всего мною написанного почти ничто не заслуживало внимания.

Я работал над проблемой психологического воздействия на читателя различных ритмов и рифм. Я изучал эмоционально заряженные ирландско-английские рифмы, которыми так великолепно пользовался великий ирландский драматург Джон Миллингтон Синж. Меня удивляло, как скуден глубоким чувством современный английский язык, и размышлял над тем, что без изучения звучания языка невозможно наделить красотой речь драматических актеров.

Одной из догм, которую нам внушали на уроках английского языка, было то, что ямбический пентаметр, белый стих драм Шекспира, является самым естественным поэтическим размером английской речи. Как несомненное доказательство этой догмы, конечно, использовали Шекспира. Однако в современном английском языке белый стих казался мне слишком изысканным. Максвелл Андерсен, американский драматург двадцатого столетия, использовал этот стих в нескольких своих пьесах, и в лучшем случае они были смелой попыткой. Я, конечно, не хотел придерживаться бесплодной формулы современных писателей, пытающихся передавать речь реалистично. («Ну, ты как, привалишь?» — «Ну, да — верняк». — «Ну, смотри, я не уламываю. Хошь бери, а хошь — отваливай». — «О'кей, о'кей, старина. Кто болтает, что не привалю?») Шекспир, даже когда имитировал народный говор, идеализировал его. Моей задачей было следовать его примеру, сохраняя естественность звучания. Если литературный язык не может возвышать, то мало оснований называть это литературой.

На летние каникулы в 1946 году я поехал в провинциальный город на мысе Код — рай для артистов и писателей. Там я снял небольшую комнату, превратил кухонный шкаф в письменный стол и погрузился в сочинение одноактной пьесы. Чтобы протянуть как можно дольше на те несколько долларов, которыми я располагал, я каждый день брал в местной столовой на ленч дежурное блюдо шеф-повара. За сорок пять центов я получал кусок жирной говядины с одним или двумя кусочками вареной картошки, а если повезет — с двумя или тремя ломтиками моркови. Через два месяца такого ежедневного питания, даже при его дешевизне, я больше ни дня не мог заставить себя терпеть это наказание. Однажды после полудня я вошел в столовую, заказал дежурное блюдо шеф-повара, посмотрел, как расползался ломтик картофеля под моей ложкой, встал и вышел из столовой, чтобы никогда больше не вернуться.

В конце лета я провел неделю на удаленном пляже, «вдали от безумной толпы». (Как прекрасно было бы, думал я, стать настоящим отшельником!) Моя одноактная пьеса, которую я завершил в тех дюнах, оказалась неплохой, хотя я не мог избавиться от гипнотического очарования английского языка Синжа.

Несмотря на мою бедность, само лето доставляло удовольствие. Помимо всего прочего, оно показало мне, что в артистических кругах я был таким же аутсайдером, как и в других сообществах. Мне все больше становилось ясно, что я никогда не найду искомого, если буду пытаться стать кем-нибудь. Попытка стать «писателем», или даже «великим писателем», вовсе не приближала ответ. То, в чем я нуждался больше всего, касалось более глубокого вопроса: «Что я представляю из себя сейчас?»

Загрузка...