ОСЕНЬ 1939 ГОДА. За пятнадцать лет работы в Румынии папа стал ведущим геологом компании «Эссо» в Европе. Теперь его переводят в югославский город Загреб, где он станет управляющим компании «Эссо» по геологоразведке. Наши вещи упакованы, сданы на хранение в Бухаресте и готовы к отправке. Папа арендовал квартиру в Гааге, в Голландии, на улице Кенигинеграхт. Там мы провели наши пасхальные каникулы. (Приятные воспоминания о колоритных улицах, акрах тюльпанов и улыбчивом, дружелюбном народе!)
Пришло лето, а с ним и новая поездка в Америку. Мы мирно провели каникулы среди родственников в Огайо и Оклахоме. Август был почти на исходе; наступило время нашего возвращения в Европу. В Талсе мы сели на поезд, следовавший до Нью-Йорка.
Как только мы ступили на платформу вокзала в Чикаго, нас будто мощной океанской волной придавил газетный заголовок: «ВОЙНА!» Гитлер вторгся в Польшу. Надежды на мир разбились о скалы ненависти и националистической алчности. Возвращаться на раздираемый войной континент было неразумно. Папу перевели в правление «Эссо» в нью-йоркский Центр Рокфеллера. Осталось только переадресовать в Америку наши вещи, уже упакованные и готовые к отправке в Загреб.
В конце концов мы обосновались в пригороде Нью-Йорка — Скарсдейле, на Брайт-авеню 90, район Фоксмедоу. На предстоящие девять лет это место должно было стать моим домом, или, скорее, очередным пунктом моих постоянных переездов.
Когда я был еще мал, родители записали меня в школу «Кент» города Кента, штат Коннектикут. Это была церковная школа для мальчиков, которой руководили монахи епископальной церкви. Однако в том году мне еще рано было поступать в «Кент», поэтому меня сначала устроили в школу «Хэккли» — школу для мальчиков близ Территауна, штат Нью-Йорк.
И теперь Божественный Ловец вновь решительно стал выбирать свою леску. Оглядываясь назад через все эти годы, я все полнее и глубже испытываю искреннее чувство благодарности Богу за его неизменное и повседневное руководство мною. А в то время, боюсь, благодарность не входила в число преобладающих во мне чувств.
За месяц до этих событий я был весь в ожидании возвращения в школу «Даунс», где надеялся провести последний счастливый год учебы в кругу хороших друзей. Теперь я вдруг ощутил себя тринадцатилетним, самым младшим по возрасту мальчиком в самом начальном классе средней школы. Единственное, что мне было здесь знакомо, — вечный статус «иностранца», статус, который для родившегося американцем, вернувшегося на жительство в собственную страну, представлялся особенно удручающим.
Даже мой акцент (теперь английский) отделял меня от всех. Но если в Англии мой американский акцент служил иногда поводом не более чем к добродушной улыбке, то здесь английское произношение вызывало злые насмешки. Мне потребовался целый год, чтобы вновь научиться говорить «по-американски».
Никогда прежде я не слышал непристойного слова. Здесь, в школе «Хэккли», меня знакомили с совершенно новым лексиконом, о котором я прежде не имел почти никакого представления. Если прежде джаз был только развлечением, то здесь он был настоящим культом. Раньше мы никогда не говорили о сексе. Здесь же это было навязчивой идеей. Агрессивное поведение, грубость, равнодушие к другим как утверждение собственной независимости, — все это казалось здесь нормой поведения. Школьная «мудрость» включала такой ценный совет, как «молчание — золото и полезно для здоровья».
Тот факт, что я как раз вступал в пору половой зрелости, существенно осложнял проблему адаптации. На самом деле я не видел особой причины для того, чтобы приспосабливаться. Скорее я был склонен создать оборону в пределах моей психики, словно за стенами осажденного средневекового города. Один или два мальчика относились ко мне дружелюбно, но для других я был ненужным импортом, захламляющим американскую землю без всякой необходимости и даже нахально — учитывая безусловную ценность местной продукции.
В соседней комнате жил пятнадцатилетний мальчик по имени Томми. Он весил больше центнера, а во мне было всего пятьдесят три килограмма. Он был задирой. Мои «английские манеры» он воспринимал как оскорбление славы Америки. Очень скоро, неудовлетворенный лишь высказыванием своего неодобрения, он перешел к открытым угрозам.
Я не уверен, что он был в своем уме. Однажды, проснувшись утром, я увидел, что он целится в мое окно из пневматического пистолета. Едва я успел спрятаться за письменным столом, как пуля с глухим стуком ударилась в него с противоположной стороны.
На мой взгляд, Томми возмущало во мне не только оскорбляюще неамериканское поведение, но и то, что я не желал признать свою очевидную «неполноценность» и не раболепствовал перед ним. Позднее в тот же день во время ленча он сел рядом со мной, чтобы удобнее было высказывать мне свои мнения. Пока мы были заняты едой, он критиковал мою внешность, мою лексику, мои манеры за столом. («Разве тебе, деревня, неизвестно, что суп надо черпать ложкой с дальнего края тарелки?») Я не обращал на него внимания. Наконец он пробурчал: «Ну, парень, я тебя все-таки достану!»
Я знал, что он выполнит свою угрозу. Вернувшись в свою комнату после ленча, я придвинул шкаф к двери (в ней не было замка). Вскоре, выкрикивая угрозы, прибежал Томми. Он погрохал по ручке двери, потом навалился на дверь всем корпусом, продолжая с нарастающей яростью запугивать меня страшными угрозами. Наконец ему удалось протиснуться в полуоткрытую дверь; он ворвался в комнату как разъяренный бык и начал избивать меня с таким неукротимым бешенством, что, казалось, хотел убить.
«Я выкину тебя из окна!» — вновь и вновь грозил он, задыхаясь (мы были на четвертом этаже). В процессе избиения он умерял силу своего голоса, чтобы не привлечь внимание других. Однако ярость его шепота выражала большую ненависть, чем злой крик.
Что я мог сделать? Я был слаб по сравнению с ним. Я лежал неподвижно на кровати, лицом вниз, ожидая, когда он выдохнется. «Почему ты не кричал, не звал на помощь?» — спрашивал на другой день один из моих друзей. «Потому что я не боялся».
Любопытно, что я принял избиение со стороны Томми спокойно, и мое отношение к нему так и не изменилось. Таким образом я не дал ему другого оружия против себя. Обычно люди считают физическую победу окончательной. Но ведь настоящая победа — победа духа. Победитель может быть повержен силой духа, с которым ничего нельзя сделать с помощью физических средств.
С этого дня Томми надолго оставил меня в покое.
Теперь он уже не задирал меня, но моя жизнь в школе «Хэккли» не стала счастливей. Я искал покоя в комнате музыки, где часами занимался на пианино. То, что я был несчастлив, впервые пробудило во мне желание религиозной жизни. Я думал, что, может быть, стану миссионером. Несколько неуверенно я поделился моим стремлением с кузиной Бетти, когда мы были дома у моих родителей в Скарсдейле. Она ужаснулась.
— Только не миссионером, Дон! Так много можно совершить и в этом мире. Не хочешь ли ты похоронить себя на каком-нибудь необитаемом острове?!
Сила ее реакции пошатнула мое еще довольно неустойчивое стремление. Что, в конце концов, я в знаю о призвании миссионера? Во всяком случае, сомнение всегда было моим личным адом.
После года учебы в школе «Хэккли» пришло время моего поступления в «Кент».
«Кент» представляет собой подготовительную школу старейших университетов Новой Англии, особо престижную в образовательном и социальном плане. Я прибыл в «Кент» с большими надеждами. Но скоро я понял, что интересы мальчиков здесь не очень отличались от интересов ребят в «Хэккли»; добавился только настрой, в котором ведущую роль играло высокомерие в форме призывов: «Все для Бога, страны и нашей школьной команды». Наставники ожидали от своих подопечных принятия всех социальных норм, симпатий и антипатий, свойственных «правильным» людям, и гордости за профессионализм во всех «правильных» делах, особенно тех, что относились к сексу и выпивке. Горе тому незадачливому юноше, который танцевал под другую музыку. Смеяться громче всех, отпускать самые грязные шутки, просто шумно проводить время и широко улыбаться каждому встречному («О, привет, Дон!»), пытаясь понравиться другим. Все это были знамена успеха. Подчинение этим правилам позволяло достигнуть высшей награды: популярности. Непокорность обрекала на неодобрение и презрение.
Из собственного опыта я знал, что обладаю способностью находить друзей. Но что мне было делать, если, как ни старался, я просто не мог разделять энтузиазма моих товарищей по учебе? Дело было не в том, чтобы воспринимать новые реалии на их уровне, как это было в Англии. Там по крайней мере уважают принципы. Здесь же принципов не было — только эгоизм, самовлюбленность и собственные интересы. Я был бы в состоянии завоевать прочную позицию, если бы мог выкрикивать, хвастаться и высмеивать других. Будучи по природе несколько застенчив, я не хотел высказывать мои мысли, если чувствовал, что они будут отвергнуты.
Поэтому я становился очень замкнутым, несчастным, убежденным в том, что моя жизнь с самого начала обречена на неудачу. Среда, которая требовала абсолютного конформизма, и неспособность примириться с ней — все это вело к грустным размышлениям. Постепенно и другим становилось очевидно то, что мне было ясно давно: я был одним из тех обреченных существ, которых человеческая раса всегда производит в ограниченном числе и для которых характерны дисгармония с обществом, постоянное замешательство, — неполноценным существом.
И все же в глубине души я знал, что это суждение было ошибочным.
Я делал все, что мог, чтобы вписаться в жизнь школы. Я писал заметки в школьную газету о событиях спортивной жизни, писал с вдохновением. Но уже две первые статьи охладили мой пыл. Мой юмор на священную тему спорта был воспринят как проявление богохульства. Редактор сначала весело улыбнулся, но затем умиротворил свою совесть тем, что воздержался принимать от меня новые опусы. Я пытался принимать участие в диспутах, но скоро обнаружил, что не мог выступать в защиту идей, в которые искренне не верил. Я вступил во французский клуб, однако члены клуба в основном были такими же одинокими изгоями, как и я. Я играл в футбол, занимался греблей и пел в хоре.
Ничего не помогало. В дружбе, которую мне удалось завязать с несколькими ребятами, ощущался какой-то привкус стыда, молчаливого понимания того, что это было товарищество неудачников.
Временами я просто боялся уходить из комнаты, заполненной мальчиками, поскольку мое отсутствие давало бы им возможность позлословить на мой счет. Мои опасения имели под собой основание: когда я оставался в комнате, то слышал, какие нелестные комплименты они отпускали по адресу менее популярных мальчиков, которые в тот момент отсутствовали. Однажды, проходя мимо группы мальчиков по лестнице, ведущей в общую спальню, я слышал, как один из них, явно не считаясь с тем, слышу ли я его, произнес с ироническим смехом: «Ну что за унылый чурбан!»
Хуже всего было то, что я не находил достаточных аргументов для возражения.
В это скорбное время, так же как и в «Хэккли», единственным моим утешением могла быть вера. В конце концов, «Кент» — церковная школа; во всяком случае большинство мальчиков там были в известной степени верующими; я не помню, чтобы кто-нибудь из них ворчал по поводу обязательного посещения богослужений в церкви. Однако религия в «Кенте» производила такое впечатление, будто ее хранили в формальдегиде. За исключением одного довольно веселого и престарелого брата, который не вел занятий и который, боюсь, был несколько глуповатым, монахи казались унылыми людьми, лишенными вдохновения, неспособными вдохновить своими призывами к Богу. Церковные службы были обременены сознанием того, что их посещают лишь потому, что они совершаются. Религия в «Кенте» побуждала меня обращаться за утешением и благословением куда угодно, только не к Богу.
Очень скоро я начал искать осуществления этих надежд, погружаясь в миры Джеймса Фенимора Купера, сэра Вальтера Скотта, Китса, Шелли, Шоу и других великих писателей.
В четырнадцать лет я начал писать собственный роман. В моих сюжетах явно чувствовалось влияние Купера: семья первых поселенцев, живущая на одинокой ферме в Оклахоме, подвергалась нападению краснокожих. Только двум мальчикам удалось избежать резни: они убежали во время поднявшейся суматохи. Именно в этом месте повествования я искренне советовал читателю не думать плохо об индейцах: «Поскольку белые угнетали их с тех пор, как появились на этом континенте, отобрали у них охотничьи угодья и превратили в города и другие зоны цивилизации… Не следует также осуждать методы скальпирования, так как это было обычаем среди индейцев (так и написал!), и хотя это может показаться жестоким и отвратительным, несомненно то, что некоторые ваши деяния столь же, если не более, предосудительны».
Те два мальчика убежали в ближайший лес. Их преследовали индейцы. В глубине леса они наткнулись на крутую скалу, влезли на высокий уступ и решили отдохнуть там в надежде, что за ними никто не следит. Через несколько минут один из них случайно глянул вниз с выступа и «отпрянул в изумлении: менее чем в пяти футах под ним был индеец; за ним лезли еще трое; двое последних были с ружьями, а остальные, для большего проворства, без ружей. Тут же ближайший из индейцев, услышав посторонний шорох, произнес слово, которое могло соответствовать нашему «черт!». Они, видимо, рассчитывали на внезапность». (Как я смеялся над этим восклицанием опешившего индейца!)
Мальчикам ничего не оставалось делать, как скрыться в ближайшей пещере. Все ниже и ниже спускались они под землю. Наконец, к их изумлению, они оказались в другом мире, неописуемо прекрасном под лучами яркого солнца. Здесь в идеальном братстве счастливо жили вместе индейцы и белые. Отсюда и заглавие романа: «Счастливые охотничьи угодья».
Во всем этом, конечно, нашло выражение простое стремление уйти от действительности. Кроме того, это было отражением чувства, которое, думается, возникает время от времени у многих людей на протяжении их жизни: глубокая внутренняя уверенность в том, что их настоящий дом находится где-то в ином месте, что они принадлежат небу и что сегодняшний мир — всего лишь полигон для испытания души. Как сказал Иисус: «Никто не восходил на небо, как только сшедший с небес» [Иоан. 3: 13.]. Это, конечно, родилось не в результате размышления, а как глубокие астральные воспоминания, которые были затуманены более свежими мирскими переживаниями.
Несчастья и страдания необходимы для раскрытия души. Без них нас могут вполне удовлетворять мелкие свершения. Хуже того, мы можем остаться довольными собой [ «Ибо ты говоришь: «я богат, разбогател, и ни в чем не имею нужды»; а не знаешь, что ты несчастен и жалок, и нищ, и слеп, и наг. Советую тебе купить у меня золото, огнем очищенное… и глазной мазью помажь глаза твои, чтобы видеть» (Откровение 3: 17, 18).]. Мои личные переживания в школе «Кент» подтолкнули меня к размышлениям о страданиях всего человечества. «Можно ли вообще сделать что-то, — думал я, — для улучшения участи человеческого рода?»
Несомненно, если бы люди искренне приняли друг друга как равных, то они стали бы много счастливее. Я старательно разрабатывал систему государственного управления, при которой ни один человек не владел бы личной собственностью; все должно быть общим. Не думаю, что тогда это осознавал, но мои идеи в некоторых аспектах походили на те, что проповедовались, но едва ли применялись на практике, современными коммунистами. Однако по мере того, как я все глубже вникал в существо дела, я все яснее представлял, что большинство людей не способно добровольно мириться с отсутствием в жизни какой-либо личной собственности. Немногие люди (может быть, монахи) могли бы безразлично относиться к отсутствию у них собственности, однако навязывание такого мировоззрения всему человечеству было бы сродни тирании. Диктатура, даже во имя общего благосостояния, принесла бы больше зла, чем пользы.
В то время я писал одноактную пьесу, озаглавленную «Мирный договор», с подзаголовком «Каждый за себя». В ней речь шла о пещерных людях, вождях племен, которые собрались после войны, чтобы определить условия мира. Один из них, как все мечтатели, опережавшие свое время, выдвинул идею, которая, как он утверждал, могла гарантировать вечный мир. Его план предусматривал великодушие и благородство в межнациональном сотрудничестве разных племен, которое должно прийти на смену превалировавшему до сих пор межплеменному соперничеству и эгоизму. Другие вожди, казалось, были в восторге от его плана. Но вскоре выяснилось, что они его совсем не поняли, поскольку, когда дело дошло до жертв, которые каждый из них должен принести для обеспечения мира, каждый внес несколько «минимальных» поправок к предложенному плану, чтобы получить для себя как можно больше уступок. Наконец договор был отвергнут, поскольку вожди затеяли склоку о том, какую часть добычи каждый из них будет брать себе.
В конце пьесы герой произносил монолог: «Если бы Бог существовал, разве Он допустил бы все это?.. И тем не менее Он, безусловно, существует! Разве могла бы жизнь прийти на Землю, если бы Его не было! А! Теперь я все понимаю. Да, Бог есть, но Он хочет, чтобы человечество жило в трудных условиях, поскольку лишь при таких обстоятельствах человек способен доказать, что он действительно достоин Царства Божьего». Бог любит нас, заключил я, но хочет, чтобы человек заслужил Его благодеяния, поскольку без победы над алчностью даже сам рай станет новым полем битвы. Человек, писал я, совершенствуется не внешне, а только в себе самом. Пьеса оканчивалась шумом и криками за сценой; затем следовали выстрелы, канонада, взрывы и наконец — взрыв самой мощной бомбы. И наступала полная тишина.
Суровая реальность человеческой жадности была камнем преткновения, о который разбивались все мои мечты о политических методах спасения человечества. В возрасте пятнадцати лет я начал писать другой роман — о человеке, который предвидел падение современной цивилизации и решил сделать все возможное, чтобы сохранить ее самые конструктивные элементы. Он удалился в пустыню и построил утопическое общество. Его сподвижниками были специалисты в различных областях знаний, мужчины и женщины, которые понимали, что экспертиза должна опираться на мудрость и любовь, а не только на знания. Эта маленькая община поддерживала горение факела цивилизации, в то время как остальная часть человечества, ведя бесконечные войны, вернулась в пещеры. И эта маленькая группа людей возвратилась к другим землянам, чтобы те смогли освоить лучший, созидательный образ жизни.
Чем больше я думал о своей вымышленной общине, тем настойчивее влекла меня к себе эта идея. Моя концепция ухода от реальной действительности постепенно превратилась в мечту о расширяющейся сети особых поселений, в рамках современной цивилизации. Когда-нибудь, решил я, мне самому предстоит основать такую общину.
Не так уж часто бывает, чтобы мечты отрочества сбывались. Но эта, с Божьей помощью, сбылась. Однако эта история будет рассказана в одной из последующих глав.
В «Кенте» я много размышлял о таких паранормальных явлениях, как пророчество, телепатия и мысленное управление объективными событиями. Меня волновал также вопрос, какова жизнь после смерти. Я хотел знать, смогу ли стать более полезным людям, если постараюсь развить в себе экстрасенсорные возможности. «Нет, — решил я, — эта тематика была слишком далека от повседневного опыта, чтобы иметь существенное значение для большинства людей. Лучше я буду писателем; словами я, может быть, сумею вдохновить других на более высокие идеалы и поступки».
В то время как я в мыслях улучшал мир, мой собственный маленький мир быстро ухудшался. Некоторые из старших мальчиков возымели ко мне нечто вроде ненависти. Глупость, я полагаю, они могли простить; в конце концов, не каждый мог соперничать с их «выдающимися» способностями. Однако признавая, по их мнению, свою глупость, я, несмотря на это признание, пытался развить другие, неприемлемые для них интересы. Разве не было это неприятие их стандартов таким наглым? Они начали открыто угрожать, что моя жизнь станет «действительно жалкой», когда они в следующем году вернутся в «Кент» как лидеры студенческого сообщества.
Я чувствовал, что это будет выше моих сил. В то лето я со слезами умолял маму взять меня домой.
Ласково гладя меня по голове, она говорила: «Я знаю, милый, знаю. Ты как твой папа. Он всегда робел и переживал, когда люди не принимали то, что он хотел дать им. А он мог так много предложить им. Точно так же и ты. Людям это непонятно, но не переживай. Оставайся дома и живи с теми, кто любит тебя. Здесь ты будешь счастлив».
Как легко у меня стало на сердце! Я больше никогда не бывал в «Кенте». Кто знает, мог ли я извлечь еще несколько полезных уроков из его тоскливых стен? Но я чувствовал, что хорошо усвоил его уроки. Теперь я был готов как внутренне, так и внешне к иному роду обучения.