Пока ещё прелесть её скрывает,
как девичье тело поблекло, ослабло,
И лишь о тебе непрестанные мысли
в несчастной ещё сохраняют жизнь.
Но вот что в ней ново: теперь луна
с лицом её спорит, — оно стало в пятнах
От слёз и от вздохов, таких же тяжёлых,
как спелые груди её тяжелы.
Боясь луны, она глянуть не смеет
в зеркало — на отраженье своё,
Пугаясь призывного крика кукушки,
молчит, не желает и слова сказать.
Но странно: хоть знать и не хочет подружка
Каму с любовным его огнём,
Вижу, растёт в ней, о гордый красавец,
чистосердечная страсть — к тебе.
В час, когда умащает луна весь небесный круг
густо-белым сияньем, подобным сандаловой пасте,
Поглядел бы, красавец ты наш, на подругу мою —
на влюблённую страстно в тебя ланеглазую деву:
Капли слёз — в глазах у неё, а лицо — в ладонях её,
аромат — в дыханье её, только ты — в душе у неё,
Стыд последний давно позади, и теперь что ни слово,
то хвала красоте и достоинствам лучшим твоим.
Когда не желал появиться,
о ты, молодой красавец,
Ночами, едва освещёнными
отверженной, бледной луной,
Её порождённое страстью
безумие было как море,
Лицо — как цветок, а глаза —
два плачущих лунных камня.
Так горит её тело, что сохнет стекающий пот,
а ручьи её слёз целый сад оросить могли бы,
Так вздыхает она, что в светильнике пляшет огонь,
а сама между тем на глазах поникает, бледнеет.
Но и этого мало: всю ночь бедняжка сидит
у окна, из которого видит твою тропинку,
И лицо, как зонтом, от луны заслоняет ладонью,
будто лунный свет горячей, чем полдневный зной.
То, что губы она кусает, с груди стирая
лунный серп, нарисованный свежей сандаловой мазью,
То, что тонкие пальцы до хруста сжимает, с презреньем
говоря о Боге любви — достохвальном боге,
Также то, что, враждуя с Несущим цветочные стрелы,
обрывает она все цветы, что вокруг увидит, —
Это всё означает, что смог ты, надменный красавец,
дивноликую деву любимую ввергнуть в безумье.
Когда эта дева оленеглазая
встретит тебя, счастливец, во сне,
Всем чутким телом она дрожит,
холодной испариной обливаясь.
Так страстно твой образ она обнимает,
что с хрустом ломает свои браслеты,
Тогда пробуждается, вздрогнув, бедняжка,
омытая жарким потоком слёз.
Ты ушёл, — и теперь описать невозможно,
как она в лихорадке любовной бьётся
На постели, чей тканый покров лепестками
осыпают плачущие подруги.
И взгляни: вон, сандаловой мазью испачкан,
ввысь взлетел со вздохнувшей её груди
Белый, высохший лотосовый лепесток
и скитается в небе, как маленький месяц.
Испугавшись вида своей постели —
покрывал в полосах шафрановой пудры,
Смытой с плеч и груди ручейками пота,
будто жаркое пламя ей тело лизало,
Эта дева, в сиянье луны лихорадя,
жаждет сном в постели другой забыться —
У тебя в объятиях: ей, влюблённой,
будет жар твоих ласк отрадней прохлады.
Чтоб мученья рассеять своей лихорадки,
принялась эта дева, в тебя влюблённая,
Рисовать на дощечке твои черты,
но дрожала рука, искажались линии...
А заметив, что слёз от подружек не скрыть,
обмануть их решила она — и, склонясь,
Притворилась, что веточки манго рисует,
намекнув: это — образ Бога любви.
Прекрасная тело своё принесла
на жгучий алтарь твоего отъезда,
Его освятив драгоценной водою —
влагой своих безутешных слёз,
Молясь лишь о том, чтоб в грядущих жизнях
не ведать мучений разлуки с тобою,
Казалось, в священный хор храмовой
она превратила пенье кукушек.
Вздохи её — как морской прибой,
глаза её — два горных ручья,
Щёки её бледней и белей,
чем высохшие цветы тагары,
А слабость её исхудалых рук, —
о как описать их? В сравнении с ними
Даже едва народившийся месяц
не показался б столь тонким, худым!
Как тебе описать я, жестокий красавец, могу
лихорадку, в которую ты ланеглазую вверг:
Чтобы жар, её мучащий, чуть охладить, я кладу
ей на грудь ещё влажного лотоса лист широкий,
Но сейчас же он сохнет и вянет, потом в горячий
порошок рассыпается, тлеет, рождает пламя,
А теперь, раздуваемый вздохами мук её тяжких,
и меня, подругу верную, жжёт огнём.
Лунный свет для неё становится ядом,
ветерок с ароматом лилий — огнём,
А жемчужины грудь ей жгут, будто кто-то
ей на свежую рану льёт кислоту,
Из сандала прохладная мазь — будто масло
на шипящей жаровне... Едва, наш красавец,
Отвернёшься, нахмуришься ты, всё вокруг
для неё обретает обратные свойства.
Плоть её восстаёт, чуть она пред собою создаст
образ твой, обрисованный острой её тоскою,
Хочет в круг своих рук заключить тебя, — но, увы,
ловит лишь пустоту, лишь сама себя обнимает.
Даже больше скажу: познакомясь с длительным горем,
то и дело сознанье теряет она, — и тогда
Только имя твоё, если на ухо ей прошепчу,
служит словом волшебным — её возвращает к жизни.
Как смогу я тебе описать, жестокий,
лихорадку моей ланеглазой подруги?
Видел ты, как вдова бросается с воплем
в погребальный костёр своего супруга?
Ах, бесспорно одно: эту дивную деву,
сотворённую, чтоб восхищать все взоры,
Драгоценность, созданную Творцом,
погубил ты своей предательской ложью!