Пора приступать к завершающему этапу, — решает Харитоненко. Рамки следствия определены преступлениями вахманов, арестованных и подлежащих аресту. По взаимному сговору вступили в полицию Хелмского лагеря военнопленных, затем в охранные войска GC. Участвовали в уничтожении узников Ленины, Дрогобыча, Наварии, Яновского лагеря. А как быть с Якушевым? Бывший начальник полиции шталага-328 не связан с преступниками из Яновского лагеря, но у бывшего резидента гестапо был на связи агент Прикидько. Эпизод до конца не исследован. Сможет ли он быть основанием для объединения дел? Решать рано, Якушев еще на свободе, неизвестно, как себя поведет. Ничего, скоро будет известно: при повторном допросе Анастасия Ефимовна Константинова, вторая жена Якушева, предъявила фотографию мужа, сделанную в 1949 году. По ней Якушева опознали бывший заместитель начальника лагерной полиции Шерстогубов, бывшие лагерные полицейские Архипов и Федченко. Идентичность личности подтверждена экспертизой, сличившей снимок 1949 года с гестаповской фотографией Якушева. Бывшие военнопленные Каменец-Подольского лагеря Симоненко и Прохоров показали, что находившийся с ними Якушев, не то Андрей, не то Алексей, бежал, как только зажила рана на правой части груди. У ростовского Якушева при медицинском освидетельствовании признаков ранений не обнаружено. Найден и допрошен бывший младший лейтенант 364-го стрелкового полка 139-й стрелковой дивизии Ефимов Валентин Семенович, очутившийся в конце июля 1941 года в нацистском плену. В начале августа он встретился во львовской Цитадели со своим сослуживцем лейтенантом Якушевым, тогда уже начальником лагерной полиции. Круг замкнулся, начальник полиции шталага-328 и резидент львовского гестапо установлен и подлежит аресту.
Харитоненко переходит к сегодняшней почте. Из Варшавы прибыли протоколы допросов Лещинской и Бровича. Вернувшись из ФРГ, они явились в милицию и заявили, что желают дать показания о нацистских преступниках, еще не понесших наказания. Что нового показала Данута Лещинская?
«В ресторане Саарбрюккена я и мой муж Якоб Брович встретились с Фридрихом Гайне, самым жестоким садистом Яновского лагеря, — сообщает Лещинская. — По нашему требованию он был задержан полицией, мы свидетельствовали о его преступлениях. К нашим показаниям отнеслись пренебрежительно и недоверчиво. Прокурор Приштнер заявил, что для содержания Гайне под стражей нет оснований, и ок опять на свободе.
Нам стало известно, что в Саарбрюккене благоденствует эсэсовец Биттнер, берлинец. В Яновском лагере его называли «серым преосвященством», он всегда ходил в штатском, ибо состоял на службе во львовском гестапо, являлся его уполномоченным…»
Итак, при Яновском лагере состоял сотрудник гестапо! Харитоненко вновь размышляет о резиденте Якушеве и агенте Прикидько. Чем занимался гестаповец? Конечно, вербовал агентуру из узников для выявления и ликвидации подпольщиков лагеря. А мог ли вербовать вахманов? Мог, если была такая необходимость. Являлся ли Биттнер уполномоченным гестапо только по Яновскому лагерю или и по шталагу-328? Не исключается, надо проверить. Могли ли Якушев и Прикидько совместно выполнять агентурные задания Биттнера? И это возможно. Необходимо еще раз проверить все агентурные материалы гестапо.
Дочитал Харитоненко показания Дануты Лещинской и Якоба Бровича. Надо предложить начальнику воеводской полиции Люблина дополнительно допросить Лещинскую и Бровича об известных им преступлениях Лясгутина, Панкратова, Прикидько и Дриночкина. Имеется еще одно срочное дело. В связи с нотой МИД СССР о выдаче нацистских пособников Сушко, Осидача, Деркача и Козия во Львов прибывает группа сотрудников Министерства юстиции США для участия в допросах свидетелей. Прокурору области надо представить необходимые материалы.
Конечно же, Харитоненко придает большое значение документам и другим вещественным доказательствам: в них нередко заложен успех розыска преступника, допросов обвиняемых и свидетелей Однако самое сложное и решающее — допрос, в нем судьба следствия. Ни один документ не может отразить все детали и обстоятельства преступления, его движущие рычаги, вскрыть до конца характер и психологию преступника. Не случайно главным критерием мастерства следователя служит искусство допроса. Каждый обвиняемый — очередное испытание, загадка, к которой надо подобрать особый ключ. И не всегда загадка тем труднее, чем сложнее человек. Случается, примитивная личность оказывается наиболее тяжким испытанием. Пришло время познакомиться со Степаном Прикидько.
— Ваша власть, делайте что хотите, не виновен, — угрюмо твердит Прикидько, ковыряясь в черной окантовке ногтя большого пальца.
— Ни в чем не виновны? — переспрашивает Харитоненко.
— Ни в чем! Один раз ни за что посадили и теперь ни за что взяли.
— Ни за что? Вы были осуждены за измену Родине, — напоминает Харитоненко.
— Конечно, ни за что! — Прикидько еще усерднее ковыряется под ногтем. — Поэтому выпустили.
— Выпустили по амнистии, — Харитоненко протягивает определение суда.
Прикидько, не обращая внимания на определение, продолжает свое занятие:
— Не знаю никакой амнистии, пострадал из-за культа. Так и сказали.
— Кто сказал?
— Все говорили.
— Арестованный Прикидько, прекратите ковыряться в ногтях, сидите как следует. Потом сможете остричь ногти.
Положил Прикидько здоровенные ладони на колени, взором в руки уперся, молчит.
— Признаете, что в 1942 году добровольно поступили в школу охранных войск СС?
— Я малограмотный и темный, кончил два класса и один коридор, больше нигде не учился.
— Не два, а четыре. В деле имеется справка.
— Записали для плана, я кончил только два класса.
— Ав школе вахманов СС обучались?
— Не учился!
— Из Хелмского лагеря военнопленных выехали в Травники?
— В Хелмском лагере бедовал, как все. Приехали немцы, посадили в машину и как телят повезли в Травники. А для чего — понятия не имел.
— Ив Травниках ничего не сказали?
— Сказали, что будем немцам служить, а кому жизнь надоела, пусть выходит из строя. Не вышел: был сильно напуганный, не хотел помирать.
— Так учились вы в школе на вахмана?
— Не учился: болела рана, поставили постоянным дневальным.
— Документами и врачебным освидетельствованием установлено, что вы не были ранены.
— Документы со мной не ходили в атаку, написать все можно. Фактически ранили в голову, в Хелмском лагере все видели.
— Почему не осталось шрама?
— Откуда знаю? Должны быть следы.
— Лясгутин и другие находившиеся с вами в Хелмском лагере утверждают, что вы не были ранены.
— Они пусть за себя отвечают, я за себя.
Отвечает Прикидько монотонно, с таким видом, будто не понимает, о чем идет речь. Разглядывая угрюмую физиономию, Харитоненко видит настороженные злые глаза. Этот ведет поединок по-своему: «Мы люди темные, ничего не понимаю, не знаю». Такие для следствия самые трудные: логики они не признают, доказательства отскакивают от них, как горох от стены. Одни так себя ведут до самого приговора, другие — пока не поймут, что от ответственности не уйти. Как себя поведет Прикидько?
— Значит, в школе вахманов не обучались, только дневалили?
— Так точно!
— А принимали присягу на верную службу фашистам?
— Не принимал никакой присяги.
— Прочтите, Прикидько. Если верно записано, распишитесь, — протягивает Харитоненко протокол допроса.
Долго читает Прикидько. Закончил, еще раз прочел. Медленно и старательно расписывается.
Взял Харитоненко телефонную трубку:
— Введите Лясгутина!
Зашел Лясгутин, сел на привычный табурет, приветливо взглянул на Прикидько.
— Здорово, Степа. Давно не виделись.
Не отвечает Прикидько, даже не смотрит на Лясгутина.
На вопрос, в каких он отношениях с Лясгутиным, Прикидько угрюмо буркнул:
— Ни в каких.
— А вы, Лясгутин, что скажете?
— В Хелмском лагере стал лучшим корешем, потом разошлись характерами. Это же типичный кровосос и кулак.
— Жулье! — коротко бросает Прикидько.
— При каких обстоятельствах Прикидько вступил в лагерную полицию? Как стал вахманом? — спрашивает Харитоненко у Лясгутина.
— Увидел на мне полицейскую форму, взяла его черная зависть. А мне не жалко, повел к обер-лейтенанту. Обрадовался Степа и, чтобы втереться в доверие, притащил какого-то кучерявого, доложил, что поймал еврея. Кучерявый оказался турком, но Степу за старательность все же взяли в полицию. Когда приехали немцы отбирать в вахманы, он сразу вылез ид строя.
Прикидько исподтишка разглядывает Лясгутина. Жидкий человек. Тогда не имел настоящего смысла, и теперь не имеет. С кучерявым не разобрался, не захотел возиться, сказал, чтобы сам докладывал обер-лейтенанту. А ему что — доложил Мусфельду, тот приказал привести кучерявого. Легко сказать — привести! Пленные друг за друга стоят, у другого отбили бы, а он придумал, как перехитрить еврея. Каждый мечтал попасть на работы за лагерем и нажраться картошки, вот и предложил кучерявому:
— Пошли в комендатуру, набирают новую команду для уборки картофеля.
Тот обрадовался, побежал, как собака. Привел его в комендатуру, постучался к Мусфельду, рапортует:
— Господин начальник, привел жида!
Кучерявый молчит, глазами сверлит. Злорадно подумал: «Сверли, мне от этого ни холодно ни жарко». Засомневался Мусфельд; может потому, что еврей был больно скуластенький, не кричал, не оправдывался, как это они завсегда делают. «Какой национальности?» — спросил у еврея, а тот бахнул: «Турок!» Решил Мусфельд проверить, приказал Мисюре привести полицейского-татарина. Разыскали татарина. Обер-лейтенант предлагает потолковать с евреем. Затараторил татарин, а еврей повернулся к восточной стене, стал на колени — ала-ла-ла. Мусфельд смотрит с недоумением, татарин козырнул и докладывает: «Точно турок, нашему богу молится». Всех обманул хитрый еврей, один он, Прикидько, до всего докопался, потому что любую работу выполняет как следует. А жулик Лясгутин не сеет, не жнет, а завсегда при жратве и водке. Тогда перед немцами бегал на задних лапках, ни хрена толком не делал, а все нашармака получал, теперь на него клепает. Ничего. Что босяк выложит, на нем и останется. Усмехнулся, спокойненько отвечает:
— Верно Лясгутин о себе рассказал: был полицейским, это точно. А на меня зря возводит напраслину.
— Так служили или не служили в полиции? — повторяет вопрос Харитоненко.
— Не служил!
— О вашей полицейской службе показывает не один Лясгутин, имеются и другие очевидцы.
— Пусть показывают, это их дело.
— Что же, я наговариваю на тебя?! — возмутился Лясгутин.
— Наговариваешь, — отвечает Прикидько.
Лясгутин рассказывает, как в одном взводе обучались в школе вахманов, — Прикидько стоит на своем: «Только дневалил, ничего не делал, ничему не учился».
— Как же тебе присвоили чин вахмана? — усмехнулся Лясгутин.
— Не знаю, всем присваивали.
— Не Степа, а Иисус Христос! — восхитился Лясгутин. Молчит Прикидько, на физиономии — безразличие.
Спрашивает Харитоненко о службе в Яновском лагере, Лясгутин рассказывает, как вместе с Прикидько водили узников на расстрел, как избивали и убивали их.
— Ничего не знаю, на расстрел не водил, — отрицает Прикидько. — Если Лясгутин водил, пусть отвечает.
— А вы куда конвоировали узников? — спрашивает Харитоненко.
— Только на работы в город, — объясняет Прикидько. — Жалел, разрешал покупать продукты.
— На территории Яновского лагеря несли охрану? — спрашивает Харитоненко.
— В лагере только стоял на вышке и около штабеля.
— Какого штабеля?
— За кухней складывали покойников.
— И долго они там лежали?
— Наберутся — их увозят. Затем складывают другой.
— Было такое? — спрашивает Харитоненко Лясгутина.
— Было. Складывали умерших в лагере, расстрелянных, забитых палками. Около штабеля не было поста. Чего охранять покойников?
— Было! — стоит на своем Прикидько. — Может, Лясгутин не стоял, а я точно стоял.
Так и закончилась очная ставка. На следующий день Харитоненко снова допрашивает Прикидько.
— Расскажите о своем участии в убийствах узников люблинского гетто.
— Не был в Люблине, не знаю, где он находится, — отвечает Прикидько.
Достал Харитоненко архивный документ, объясняет Прикидько:
— Это письмо начальника школы охранных войск СС в Травниках начальнику СС и полиции Люблина о направлении в его распоряжение взвода вахманов. Под четырнадцатым номером ваша фамилия. Познакомьтесь!
В глазах Прикидько впервые мелькнуло смятение, вздрогнули лежащие на коленях руки.
— И по-русски читаю через пень-колоду, а тут иностранные слова.
— Вот заверенный перевод, — протягивает Харитоненко другой документ.
Прикидько не берет бумагу, говорит простодушно:
— Может, и возили в Люблин. Я малограмотный, без понятия. Немцы не говорили, куда везут.
— А Панкратов с вами ездил?
— Всякие ездили, разве упомнишь.
— Так принимали вы участие в уничтожении евреев люблинского гетто?
— Немцы убивали евреев, я к этим делам не причастен.
— Водили евреев из гетто к эшелонам?
— Куда-то водили, а куда — нам не докладывали.
По распоряжению подполковника на очную ставку привели Панкратова. Бывшие вахманы посмотрели друг на друга и отвернулись, не поздоровавшись.
Харитоненко спрашивает у Панкратова:
— Прикидько конвоировал с вами узников люблинского гетто на погрузку в эшелоны?
— Вместе водили. Прикидько достал какую-то палку и подгонял граждан евреев: «Но, поехали!» Он тогда застрелил рыжую бороду.
— Чего врешь? — огрызнулся Прикидько.
— Как вру?! — возмутился Панкратов. — Точно говорю. Ты, Прикйдько, вспоминай, хорошо вспоминай, да. Вели колонну, рыжая борода выскочил, побежал к ведру около двери, нагнулся и пьет. Ты, Прикидько, ничего не сказал, сразу выстрелил. Упал он, из головы потекла кровь. Я очень тогда испугался: еще мало видел, как убивают. И не стыдно тебе заявлять, что я вру! Меня отец учил говорить только правду, я никогда не обманываю. Да!
— Врешь! — спокойно отвечает Прикидько. — Может, меня с кем-то спутал.
— Как это спутал?! Я же тебя еще спросил, почему без предупреждения стрелял в рыжую бороду, а ты ответил: «Чтобы больше не пил воду». Да!
Спрашивает Харитоненко о вахманской службе в Яновском лагере — Панкратов рассказывает, как вместе гнали узников на расстрел, как избивали и убивали в пути.
— Ты был неправильный человек, нехорошо делал, — укоряет Панкратов Прикидько. — Когда вели женщин к могиле и кто-нибудь по дороге оставлял ребенка, ты этих мам гнал плетью к детям, заставлял забирать и еще кричал: «Что же вы, суки, делаете? Разве можно бросать детей!»
Прикидько хорошо помнит, как Панкратов кидал детей в могилу и закапывал живьем, но об этом не скажешь: тогда придется признать и свою вину. Мордовская морда пользуется этим, выслуживается.
— И как это ты сумел через тридцать пять лет вспомнить, какие я кричал слова? — выясняет Прикидько.
— Ты сейчас такой тихий, а около могилы устраивал шутки, да. Поэтому запомнилось. Я тоже гнал, но без шуток, делал только то, что приказывали.
— В Яновском лагере Прикидько расстреливал узников? — спрашивает Харитоненко, обращаясь к Панкратову.
— Все стреляли, когда лагерники не слушались, — объясняет Панкратов. — На Песках мы не убивали, водили к могилам, а там все делали немцы. Мы стреляли только по приказу в тех, кто не слушался или кричал из могил.
— Я никого не водил на расстрел, Панкратов врет, — заявляет Прикидько.
— Зачем ему врать?
— Может, обиделся, что я в шутку обзывал мордовской мордой.
— Обзывал, — подтверждает Панкратов. — Меня все вахманы так обзывали. Мне незачем обижаться на одного тебя, да.
Закончилась очная ставка, увели Панкратова, Харитопенко спрашивает:
— Будете давать правдивые показания?
— Говорю, как было.
— После обеда получите еще одну очную ставку.
Отвели Прикидько в камеру, дали суп и кашу. Не чувствует голода, ест по привычке. Кого еще приведут на очную? Хреново получается, не так, как в сорок восьмом. Почему Лясгутин и Панкратов так стараются? Спасают шкуру.
Снова завели Прикидько в кабинет следователя. У стола сидит незнакомый еврей, уже в возрасте. Отлегло от сердца: этот не был вахманом.
Объявив очную ставку, Харитоненко спрашивает у свидетеля:
— Знаете ли сидящего напротив вас человека?
Внимательно осмотрел Эдмунд Кон арестованного:
— Вахман Прикидько! Я бы этого зверя узнал и через сто лет.
— Не знаю, кто подсказал этому гражданину мою фамилию, я его в глаза никогда не видел. Сомневаюсь, чтобы он был в Яновском лагере: кто там находился, всех убили фашисты.
— Прикидько сомневается! Гражданин следователь, разрешите напомнить ему наше знакомство?
— Прошу!
— Может, помните, Прикидько, помощника коменданта лагеря Бенке?
— Был такой! — насторожился Прикидько.
— Если бы не Бенке, вы, Прикидько, убили б меня.
— Никого не обижал. Да и не было таких случаев, чтобы Бенке защищал евреев, — говорит Прикидько.
— Напомню такой случай, — с горькой иронией обещает Кон. — Получил я в раздаточном окне кофе, только стал пить, вы стукнули кулаком по котелку, кофе выплеснулся прямо мне в лицо. Еще спросили: «Почему не приветствуешь?» Сказал, что не заметил, а вы — кулаком в лицо. Думал, конец: ваш кулак был известен в лагере. Благо, подошел мой довоенный хозяин пан Ерухович и попросил за меня Бенке, тот вас отогнал.
— Это помощник коменданта послушался еврея? — переспрашивает Прикидько.
— Ерухович заведовал складом, вместе с Бенке обделывал делишки.
— Не знаю я ваших делов, вас тоже не знаю.
— Еще что желаете напомнить Прикидько? — спрашивает следователь.
— Осенью сорок третьего года, после того как мы, подпольщики, сожгли деревообделочный и картонажный цехи ДАВ, тысячу узников привели на станцию Клепаров для отправки в лагерь смерти Белзец. Приказали нам раздеться догола и грузиться в вагоны. Я попытался пронести под мышкой рубашку и брюки, обер-вахман Сушко заметил, стал избивать. Мисюра и Прикидько помогали ему. Эсэсовец Блюм приказал Прикидько отвести меня к месту, где мы раздевались, чтобы я положил одежду, а затем загнать в вагон, при этом все время бить плеткой: шаг — удар, шаг— удар. Так меня и водил Прикидько, содрал плетью всю кожу со спины, а теперь говорит: «В глаза никогда не видел».
Запомнился этот случай Прикидько, но не из-за забавы с Коном: такая чепуха была обыденным явлением. Запомнился потому, что довелось сопровождать эшелон, а евреи в пути пропилили стенку вагона и бежали. Начальство потом разбиралось, была неприятность… Значит, и этот бежал! Жаль, что тогда не догнали.
— Этот гражданин меня с кем-то путает, никого я не обижал и не бил.
— Мисюра подтвердил, что был такой случай, что он вместе с вами и Сушко избивал этого гражданина, — сообщает Харитоненко.
— Мисюра отвечает за свои показания, я за свои. Раз признает, что бил, значит, бил. Это его дело.
Рассказывает Эдмунд Кон, как Прикидько избивал узников во время так называемой зарядки, как во время «бегов» ставил подножки, чтобы упавших отправляли на смерть, как бил и убивал просто так, по своей прихоти, чтобы показать эсэсовцам усердие. Прикидько в ответ одно и то же твердит: «Ничего этого не было, никого не обижал, к лагерникам относился по-человечески».
Отвечает автоматически, а мысли заняты другим: следователь разыщет бежавших лагерников, тогда дело пропащее. От вахманов можно отбиться: поди разберись, кто на кого наговаривает; от этих же не отобьешься, им поверят, на них не скажешь, что отводят вину от себя. А сознаваться нельзя: это конец.
Харитоненко приехал в Чабанку — степное село под Очаковом. Небо, кажется, выцвело от жары, белые хаты купаются в щедром солнце. Молодицы спасают лица от палящих лучей, из-под белых платков видны лишь задорные глаза.
Приспособились люди к степи, живут удобно, красиво. На дороге пыль по щиколотку, но в какую хату ни зайди — на полу блестят чистотой цветные половики. Стены украшены нарядными рукоделиями, фотографиями хозяев и их многочисленной родни. Любят в Чабанке петь песни — протяжные, задумчивые, как окружающий простор.
Харитоненко не просто допрашивает свидетелей, а вживается в быт и нравы Чабанки. Изучая предвоенную и послевоенную жизнь обвиняемого Степана Васильевича Прикидько, ищет корни его психологии, поведения. Характерно, что односельчане, как правило, начинают не с сына, а с отца — Василия Петровича. Вступил в колхоз не первым и не последним, успев через знакомого цыгана сплавить корову. Кое-кого наказали за такие дела, к нему же не было претензий, сам жаловался: «Украли!» В колхозе жил неплохо. Трудодень небогатый, но у колхозного сторожа куча свободного времени, которое он толково использовал в личном хозяйстве. Кроме того, сапожничал.
Уже с первых бесед Харитоненко почувствовал, что в селе чуждались хаты Прикидько, и не трудно понять почему. Люди привыкли жить дружно, вечерами собираются на посиделки, молодежь поет и отплясывает на вечеринках. Любят угощать друг друга. Прикидьки — вроде на отшибе: и сами никого не угощали, и им никто ничего не нес, обходя стороной негостеприимную хату. Василия Петровича это не тревожило: «Я к людям не лезу, и в мой двор пусть не суют нос». Так толковал дома, а на колхозных собраниях помалкивал. Сидел, слушал, в душе удивлялся человеческой глупости: «За что хвалят Советскую власть? За то, что поманила землей, а потом забрала и загнала в колхоз? Да зачем мне колхоз! Работал бы на себя, давно жил бы себе барином. Конечно, если не мозолить глаза и знать счет копейке, то и сейчас можно кое-что прикопить».
Так и жили. Сын Николай рано уехал в город. Сын Степан — отцу первый помощник. На четвертом классе закончил учебу, стал постигать другие науки. С утра до вечера трудится в домашнем хозяйстве. Учится у отца сапожничать. Ездит с батей на рынок в Очаков. Приглядевшись к отцовской торговле, стал и сам торговать.
Школьный учитель Панасенко рассказал, как до войны был однажды со Степаном на рынке. Подошла какая-то женщина, приценивается к курице, Степан заломил грабительскую цену.
— Отдать четверть зарплаты за курицу! — возмущается женщина.
— Не покупайте! — спокойно отвечает Степан.
Тяжело вздохнув, отдает женщина деньги:
— Нет у вас совести!
— Зачем нам совесть, мы люди темные. Были бы гроши, — прячет Степан в кошелек деньги. — Раз такие совестливые, сами растите кур.
Доярка Валентина Игнатьевна вспомнила, как до войны Прикидько обидел ее задушевную подружку — сироту Анну. Гулял с ней, пока не забеременела. Заговорила Аня о свадьбе — Степан ни в какую: «У тебя ничего, у меня — ничего, вместе — два ничего. На паре злыдней далеко не уедешь». Убивается девка, не может понять Степана: у нее здоровые руки, у него тоже, есть хата, что еще требуется! Стада Валентина Игнатьевна совестить — ухмыляется: «Дурная она, что ли? Как не может понять, что я не согласен жить голодранцем! И в армии еще не служил. Отслужу — там будет видно».
— Ребеночек-то чем виноват? Зачем опозорил девушку?
— Получилось по глупости! — объясняет Степан. — А она о чем думала?
Родила Аня дочку, а Степана через месяц, в ноябре тридцать девятого года, призвали в Красную Армию.
Харитоненко разыскал двух односельчан-одногодков Прикидько — Самойленко и Бондарчука, служивших с ним в одной части в Шепетовке. От них узнал, как Прикидько исхитрялся на срочной службе. Назначают в наряд или начинается учение — идет в санчасть. Здоров, как бык, жалуется на боль в животе. Почему живот? В отдельном батальоне нет врача, авось военфельдшер не разберется.
Шла служба ни шатко ни валко, пока не приключилась история.
Был в их взводе Федя Малявко, жадный-прежадный. Получит посылку, накроется одеялом и чавкает. Однажды красноармеец Иван Афонин не выдержал, содрал одеяло; у Малявко в одной руке кусок сала, в другой — хлеб.
— Может, раскулачим скотину? — предлагает Афонин.
Хоть противны хлопцам повадки Малявко, все же решили не связываться. Утром красноармеец Малявко заявил командиру взвода младшему лейтенанту Селиванову, что из вещевого мешка пропало два килограмма сала. Взвод дружный, ребята горой стоят друг за друга, а тут такое ЧП. Селиванову стыдно слушать Малявко, все же спросил:
— Кого подозреваете?
— Вчера красноармеец Афонин предложил меня раскулачить, забрать сало, — докладывает тот.
Селиванов выстроил взвод и сообщил о происшествии. Мол, кто подшутил над Малявко, пусть отдаст сало, а то нехорошо получается. Молчат красноармейцы, помкомвзвода старший сержант Плющ за всех доложил:
— Пусть Малявко не позорит взвод, никто не стал бы марать руки о его сало.
— А раскулачивать предлагали? — спрашивает Селиванов.
Взвод молчит, Селиванов опрашивает поименно. Андрейченко — нет. — Антонов — нет. Дошел черед до Прикидько.
— Чего брешете? Афонин предлагал раскулачить, все слышали…
Вспоминая и заново переживая события давних лет, Самойленко сообщает следователю:
— Зашел как-то в дровяной сарай и вижу: Прикидько скорчился над свертком и жрет сало. Я все понял. Стал стыдить подлеца, а он — как ни в чем не бывало: «Мое сало, купил». Гляжу на сверток: «Где купил, у кого?» Прикидько глазом не моргнул: «Какой-то человек предложил на улице». Тычу в сверток: «Где твоя совесть?» Он спокойненько посмотрел на сверток: «Такая бумага повсюду валяется. Думай что хочешь, а фактически моя хата с краю».
Харитоненко не раз встречались обвиняемые, твердившие: «Моя хата с краю». Мол, они люди темные, глупые, без понятия. Но почему-то в их хате всегда достаток. Другие люди в эту хату не любят захаживать: не жди приветливой встречи. Хозяева этих хат всегда стоят с краю, ни с кем не ссорятся, по и ни за кого не заступятся, власть почитают. Ту власть, за которой сила, которая может карать. В открытую закон не нарушают, если же можно обойти — обойдут. Они работяги, но для себя, не для общества. Вот почему хозяева «крайних хат» норовят быть в стороне от народного горя, не преминут даже поживиться на нем. Так получилось и когда наступило самое тяжкое народное горе — война! Для патриота сражение — долг, отступление — наука победы; для тех, чья хата с краю, все это чуждо: раз отступают — значит, все развалилось, сопротивляться бессмысленно, выход один — спасайся, кто как может.
В первые дни войны батальон, где служил Прикидько, в составе дивизии спешил к Луцку, на помощь войскам, уже вступившим в сражение. Навстречу бесконечным потоком шли беженцы. Показался отходивший с границы стройбат. Поговорил Прикидько с каким-то строителем (ни звездочки, ни винтовки, только противогаз) и в ужасе шепчет Бопдарчуку:
— Хана! Бежит наше войско без оглядки. Фашистов видимо-невидимо.
— Чего паникуешь! Еще не подошли главные силы, — вразумляет Бондарчук.
— Дурак! Зачем зря ставить голову под пулю? Другой не дадут, — отвечает Прикидько. — За неделю фашист отхватил пол-Украины, скоро ничего не останется. Мы же с тобой украинцы, в чинах не ходили, нам война ни к чему.
Бондарчук врезал по морде: надеялся, что паникер образумится. Не образумился. Вскоре попали под. артиллерийский и минометный огонь, налетели фашистские самолеты — Прикидько исчез. Тогда вспомнился их разговор… «Поздно вспомнил! — констатирует Харитоненко. — Поступил бы иначе — не злодействовал бы Прикидько в Яновском лагере и Бухенвальде…»
Бухенвальд! Как удалось Прикидько скрыть свою бухенвальдскую службу, разработать версию, что был остарбайтом у бауэра Штольца? Коллеги из ГДР проверили. Штольцы, оказывается, погибли в апреле 1945 года во время американской бомбежки. По показаниям соседей, у Штольцев два года работал остарбайт Федька, перед той бомбежкой он исчез. Уже после прихода американцев вновь появился с другим остарбайтом, но ненадолго: через несколько дней во дворе бауэра в кое-как засыпанной яме нашли труп Федьки. Может, Прикидько убил?.. Зачем? Чтобы присвоить Федькину жизнь у Штольца…
Когда Харитоненко изучил все материалы дела Прикидько, версия подтвердилась. Прикидько рассказал проверяющим, как страдал в концлагере, а затем у Штольца. На ропросы отвечал с тупой покорностью: «Какую работу давали, ту исполнял…» Спросили о лагерном режиме — ответил: «Об этом мы без понятия». Проверка закончилась быстро. Наверное, решили, что такой примитив и для нацистов не мог представить интереса.
Степана Прикидько снова призвали в армию, пять месяцев исправно отслужил поваром и вернулся в родную Чабанку с припрятанными часами, золотыми колечками и отрезами. Дома застал полный разор: мать умерла во время оккупации, отец еле дышит, на Николая пришла похоронка, Роман вернулся с фронта калекой. Ничего не осталось от довоенных достатков.
Степан не растерялся: не желая, как он выразился, батрачить на старика и брата-инвалида, с ходу отправился к Анне. Встретились, обнялись, расцеловались. Анна живет с дочкой Леной, в хате полный порядок, в сарае корова, в хлеве поросная свинья. Сама ладная, крепкая.
— Моя дочка? — кивает Прикидько на Лену.
— А то чья!
Погладил девочку по головке:
— Гуляй, а мы с мамкой поговорим.
Выложил на стол отрезы на пальто и на платье, большую цветастую шаль:
— Принимай гостинцы!
Анна накрыла на стол — приготовила салат, принесла холодец, достала бутылку. Не расспрашивает Степан, как жила в оккупации. И о себе не стал распространяться: «Работал у бауэра. Известно, какая она, батрацкая жизнь». Рассказала Аня, кто жив и кто мертв, у кого вернулись с войны, а кто получил похоронки.
Дослушав без интереса, солидно заговорил о будущем:
— Будем, Анна, вместе жить, как положено. Дочка подрастает, должна чувствовать отцовскую власть.
— Давно ждала этого часа, а то ни мужняя жена, ни вдова. Я ведь Ленку обманывала, говорила, что батя убит на фронте, — утирает Анна слезу. — Как ты, Степан, мог бросить меня с ребенком!
— Молодой был, глупый, — убеждает Прикидько. — Помучился на чужбине, узнал, почем фунт лиха, теперь у нас все пойдет ладно.
В тот же день переехал к Анне. Дочке объяснили, что получилась ошибка, отца не убили, а ранили. Пошли в сельсовет, расписались.
Зажили дружно, хозяйственно. Что в колхозе положено, Степан отрабатывает, дома же изо всех сил старается. Несколько раз съездил в Очаков — остался доволен: подкопилось деньжат.
Зашел однажды Василий Петрович, как раз начали ужинать. Степан приглашает:
— Садитесь, батя, с нами вечерять!
— Спасибо! — отвечает старик, присаживаясь к столу. — Я к тебе, Степа, по делу. Роман совсем занемог. На трудодни почти ничего не дают, на его пенсию можно купить разве что дырку от бублика. Надо бы его подкормить.
— Надо подкормить, — соглашается Степан.
— А подкормить нечем, — объясняет Василий Петрович, хотя и так все понятно. — Может, поможешь мучицей: как-никак брат.
— И мне… в колхозе… ничего не дают, — заглатывает Степан одну за другой галушки.
— Оно-то так, однако… — лицо Василия Петровича покрывается красными пятнами.
Анна и Леночка уставились в тарелки: еда не идет в рот.
— Степан! — робко говорит Анна. — Надо бы помочь.
— Сам знаю! — зло обрывает Степан. — Только одного не пойму: я страдал в фашистском лагере, а вы тут так нахозяйничали, что ко мне прибежали за помощью.
— Спасибо, сынок, я пойду, — поднялся отец.
— Подожди, батя! — хмуро промолвил Степан и вышел на кухню. Вернулся через несколько минут, вынес в торбе немного кукурузной муки:
— Возьми! Дал бы больше, самим нечего есть.
Молча взял торбу Василий Петрович и, не простившись, ушел.
Обиделся отец. Больше не ходит к сыну. Вскоре Роман помер.
В хмурый ноябрьский день сорок восьмого года к правлению колхоза подкатил незнакомый «виллис». Через полчаса машина подъехала к дому Прикидько. Начался обыск. Безучастно сидит Степан на лавке, смотрит в окно.
Оперуполномоченный капитан Шелкуненко составил протокол, предлагает Прикидько одеться.
— За что вы его? — плачет Анна. — Он тихий, смирный, его пьяным никто не видел.
— Перестань! — обрывает Прикидько жену. — Разберутся — отпустят, за мной нет греха…
На допросах Прикидько отрицает вахманскую службу, объясняет без возмущения:
— Люди зря наговаривают, прошу проверить. Страдал в Хелмском лагере, затем перегнали в другой, потом отдали бауэру Штольцу, больше двух лет на него батрачил.
— Вы не работали у Штольца, — говорит следователь. — В наших руках архивы СС и полиции генерал-губернаторства и дистрикта Галиция. Вы меня поняли?
— Зачем мне ваши архивы? Знать их не знаю.
— Вот документ о зачислении вас в школу охранных войск СС в Травниках, а это подписанная вами анкета, — протягивает следователь документы.
— Нечего мне глядеть. Не знаю никаких документов. Не моя подпись, не мой палец.
— Ознакомьтесь с заключением дактилоскопической экспертизы о том, что отпечаток сделан большим пальцем вашей правой руки.
— За деньги можно все написать.
Много дней отрицал Прикидько вахманскую службу. Когда арестованный вахман Самохин на очной ставке заявил, что вместе учились в Травниках и несли службу в Яновском лагере, Прикидько сознался:
— Ну, был сторожем в Яновском, только никому ничего плохого не делал.
— Не сторожем, а вахманом, — уточнил следователь. — В фашистском концлагере мучили советских людей.
— Стоял на вышке. Тех, кто был в лагере, не видел.
— Как долго служили в войсках СС?
— В сорок третьем году фашисты арестовали, увезли в Германию, посадили в какой-то лагерь. Оттуда бауэр Штольц взял на работу.
— За что вас арестовали фашисты?
— Не знаю. Я им ничего плохого не делал.
За службу в охранных войсках СС, охрану и конвоирование узников Яновского лагеря приговорили Прикидько к двадцати пяти годам лишения свободы и направили в исправительно-трудовой лагерь. В пятьдесят третьем пошли по лагерю слухи, что освобождают невинно осужденных. Прикидько нашел грамотея, и тот под его диктовку настрочил жалобу. Все лагерные разговоры Прикидько переделал на свой лад: мол, стал жертвой культа, органы заставили давать ложные показания. Написал грамотей по просьбе Прикидько, что вся его семья сражалась с фашистами, брат Николай убит в бою, брат Роман скончался от ран, он, Степан, был в боях тяжело ранен и мучился в фашистском плену, отец, заслуженный колхозник, остался без помощи.
Пересмотрели дело, все-таки признали виновным, но применили амнистию.
Харитоненко досконально выяснил, как жил Прикидько, вернувшись в Чабанку. Стал еще более молчаливым, замкнутым. На вопросы односельчан, где пропадал, что стряслось, односложно отвечал: «Взяли за культ. Теперь культ закончился, и меня отпустили».
Хорошо живется Прикидько, будто ничего не случилось. В колхозе платят получше, сняли ограничения на домашнюю живность, во дворе полно кур, гусей, уток. Одного кабана режут — два подрастают. Возят на продажу овощи, фрукты, мясо не только в Очаков, но и на одесский Привоз. Выдали замуж дочь Лену. Прикидько не хочет отпускать молодых. Съездил в Одессу, купил камень-ракушечник, привез в Чабанку. Пригласили двух мастеров, да и сам с зятем Иваном стал на подмогу, сложили стены на четыре комнаты. Пришло время звать соседей на мазку. Дом большой, потребуется не меньше тридцати работников. Не решается Степан идти к людям: откажут — позор на все село. Послал Анну, авось ее не обидят. Не ошибся, в Чабанке совестливые люди: как-никак человек пострадал от культа. Родные Ивана пообещали собрать своих родичей.
— Люди к нам отнеслись по-хорошему, и мы должны их не обидеть. Зарежем свинью, сварим борщ, холодец, приготовим кашу с гусятиной, кисель, — предлагает Анна.
— А потом зубы на полку? — зло ухмыльнулся Степан. — Можно и поскромнее. Сварим борщ с рыбой — сват наловит, наготовим котел молочной каши.
— Бегала по людям, просила — и снова на нашу голову позор, — совестит Анна мужа. — Как после этого соседям глядеть в глаза?
— Очень просто! — отвечает Степан. — Как глядели, так и будем глядеть.
Анна разрыдалась. Степан с трудом согласился зарезать пять кур на холодец.
Скучно прошла мазка в новом доме Прикидько. А вскоре и жить в нем стало некому: не захотели Лена с Иваном оставаться у родителей, с двумя чемоданчиками укатили в Одессу. Когда послевоенному Сергею минуло пятнадцать, он тоже уехал к сестре, стал учеником профтехучилища…
После очередного допроса Прикидько в тюремной камере размышляет о прошлом. Как советская власть все испортила. Раньше земля и деньги давали человеку власть, силу, почет, теперь землю не купишь, батраков не наймешь, собственных детей не удержишь.
— В конце 1942 года комендант Яновского лагеря Вильгауз привез в Раву-Русскую два взвода вахманов на четырех грузовиках, — отвечает Мисюра на вопрос Харитоненко. — Когда мы приехали, там уже была тьма полицаев и жандармов. Встретил нас начальник рава-русской украинской полиции, пригласил к столам, поставленным прямо на площади. На столах было полно водки, мяса, колбасы. Согрелись с мороза, Вильгауз объявил построение, поставил боевую задачу. Нашему взводу приказал согнать евреев с двух улиц на площадь, а тех, кто не сможет или не захочет идти, прикончить на месте. Выполнили мы задачу, дальше было, как в Ленчне.
— Расскажите все же, как сгоняли евреев на площадь?
— Быстро согнали. Вильгауз торопил, нам и самим хотелось побыстрее закончить с этим криком и плачем. Цугвахман Мальков разделил еврейские дома между отделениями. Заходили по двое в дом, всех выгоняли на площадь.
— И никто не сопротивлялся?
— Мне выпало работать с Прикидько. В наших домах не сопротивлялись.
— Значит, подавали команду — и евреи шагали на площадь?
— Что им оставалось делать? Тощие, дохлые, мужчин мало, одни старики, бабы, дети. Ну, а Прикидькины кулачища видали…
— Значит, кулаки все же требовались?
— А как же. Чтобы шли и не думали.
— И вы кулаками орудовали?
— Не помню. Вильгауз подгонял нас, мы — евреев, так оно и крутилось.
— Крутилось! До чего же ловко у вас получается, будто рассказываете о товарообороте в своем торге. Спрашиваю, в чем выразилось ваше участие в расстреле узников рава-русского гетто, — вы говорите о столах с закуской и водкой, о кулаках Прикидько. Не советую запускать заигранную пластинку, получится так же, как с Ленчной, Дрогобычем, Наварней и Яновским лагерем. На очных ставках снова станете «вспоминать» и закончите очередным «чистосердечным признанием». Следствие приближается к концу. Может, обойдемся без этой программы?
Следствие приближается к концу, а конца обвинениям не видно. Харитоненко откапывает все новых и новых покойников, к которым он, Мисюра, причастен. Скоро выроет всех, и тогда опустевшие ямы сольются в одну, которая поглотит бывшего вахмана. Изо дня в день Харитоненко углубляет яму-могилу, от нее никуда не уйти…
— Какую же, Николай Иванович, изберете программу? — врывается следователь в безысходные думы.
— Что значат программы одинокого заключенного против мощи всего КГБ! — язвительно усмехнулся Мисюра. — Понимаю свое положение, но удивляюсь, почему вы не поймете, что таким же оно было при немцах. Гитлер захватил всю Европу, дошел до Москвы, уничтожил миллионы людей, а вы без конца спрашиваете, почему с ним не боролся Мисюра, зачем ему покорился. Мне не надо доказывать, что я неправильно поступил, сам понимаю, однако и вам не трудно понять почему.
— Не видите разницы между оккупацией и сегодняшним днем? Тогда вы были один на один с Гитлером, теперь один на один с Советской державой. А задумывались ли над тем, почему теперь, как и тогда, вы одиноки?
— Мне бы ваши проблемы, — иронизирует Мисюра.
— Это не моя проблема, а ваша. Только вы никогда над пей не задумывались. Пришло время задуматься хотя бы над тем, кого вы тогда защищали-спасали и кого теперь пытаетесь защитить и спасти… Не знаете, тогда я скажу. Тогда спасали и теперь спасаете лишь одного человека — себя, остальные вам безразличны. А Гитлер замахнулся не на вас одного, на все народы нашей страны. Каждый, кто мыслил себя частицей народа, не был одиноким. Могли и его уничтожить, он сам шел на смерть, ибо верил, что нельзя уничтожить народ. Многие погибли, а народ победил.
— Что-то не видел таких героев, — не удержался Мисюра. — Это их в кино и в книгах развелось много.
— Потому что не могли видеть, — уточняет Харитоненко. — Смотрели на них глазами одиночки Мисюры. Для вас, «умного», они были «дурни», зря идущие на смерть, не понимающие своего интереса. Забыли, как в производственной зоне Яновского лагеря подпольщики сожгли два цеха и за это тысяча узников с вашим участием была отправлена на смерть в Белзец? На что могли рассчитывать эти герои? На ордена и медали, на славу в кинофильмах и в книгах? А разве не были героями сто двадцать восемь безоружных могильщиков, вступившие в бой с вооруженным до зубов батальоном шуцполиции? Я уже допрашивал вас и о том, как расстреливали последних узников Яновского лагеря, ринувшихся с ножами и камнями на автоматный и ружейный огонь. Выходит, были в лагере герои, совершались подвиги.
— Им было все равно помирать. Может, даже мечтали побыстрее разделаться с муками, — возражает Мисюра.
— Снова вы о своем, — подводит итог Харитоненко. — Наверное, невозможно понять, как рождалась победа, тому, кто думал только о своем спасении за счет других.
— Каждый спасал свою жизнь, человек так устроен, — примирительно заявляет Мисюра.
— Каждый спасал свою жизнь! — с горечью повторяет Харитоненко. «Такова мораль Мисюры, его психология, отношение к жизни. Перейдем к его другу»: — В чем заключалась роль обер-вахмана Сушко во время уничтожения рава-русского гетто?
— Он был нашим начальником, контролировал, лично заходил в каждый дом. Уж этот пострелял евреев… Увидит, что медлят выходить из дома, что кто-то ковыляет, что женщина возится с ребенком, — сразу чик-чирик и готово.
Об обер-вахмане Мисюра сообщает с удовольствием все, что знает: мстит за то, что Сушко сумел сбежать в США, а тут за него отдувайся.
— Значит, в домах и при конвоировании убивали, а вы утверждали, что вместе с Прикидько выгнали всех евреев на площадь.
— Имел в виду всех, кроме убитых Сушко.
— В чем выразилась роль начальника рава-русской полиции во время уничтожения гетто?
— Я видел его только раз, а запомнился на всю жизнь. Целый день ходил с нами по гетто, искал евреев по ямам, на чердаках и в других скрытых местах. Водил нас по украинским и польским домам и, как правило, не ошибался: почти всюду находил еврейских детей.
Еще до ареста Мисюра читал во «Львовской правде», что бывший начальник рава-русской украинской полиции Осидач владеет в Филадельфии собственным домом и активно выступает в защиту прав человека на Украине. Ему бы, Мисюре, такую житуху — не так бы выступал. Интересно, как здесь запел бы этот Осидач!
— Что делали с обнаруженными детьми? — выясняет Харитоненко.
— Известное дело! Возьмет жандарм или полицай такого ребенка за ножки — и головой о стену дома. Сам начальник полиции тоже упражнялся в этом, много детишек убил.
— А вахманы убивали детей?
— Не видел. Я не убивал. Еще раз хочу заявить: действовал только по приказам и по принуждению.
— Свидетель Брович рассказал, как вы в карантине перевернули ванночку с водой, принесенную им для умирающих от жажды, и убили узника, пившего воду. Это вы тоже делали по приказу эсэсовцев?
— Не было такого. Яма с водой могла ему разве что присниться. Немцы строго следили, чтобы там не пили и не ели. Я патрулировал по карантину, видел, как умирали. И ванночки быть не могло: все домашние вещи отбирались при поступлении в лагерь.
— Значит, свидетель Брович наговаривает на вас?
— Не знаю. Сейчас каждому хочется показать себя героем, тогда героев не встречал. Может, этот Брович притащил в котелке какую-то жижу из лужи и из-за нее началась свалка. Если так получилось, я должен был навести порядок, иначе досталось бы самому. Но никогда не убивал человека за то, что он пил воду.
— А убийство старика в гетто Ленины тоже совершили по приказу эсэсовского начальства?
— Гражданин следователь, я уже объяснял, что убийство того старика получилось по глупости. Натравила проклятая баба на стариковские деньги, мы решили его маленько прижать. Старик хлипкий, вот и влипли в историю. Себя не оправдываю, но все же у нас не было намерения убивать человека. Каких только глупостей не делают в молодости…
— Одни убийства совершали по приказу, другие — по молодости и по глупости. Следствием установлено, что на свадьбе Сушко вы уже имели чин обер-вахмана. Как по-вашему, за что его получили?
— Понятия не имею, за что назначили обер-вахманом.