Полковнику Макарову вспоминается Львов июля 1944 года. По улицам, простреливаемым снарядами, пулеметными и автоматными очередями, группа чекистов прорвалась на улицу Пельчинского, в помещение гестапо. В тот памятный день они обнаружили в документах гестаповских сейфов сведения о палачах Львовщины и сотнях тысяч замученных. Он, лейтенант, не думал тогда, что расследование фашистских преступлений станет делом всей его жизни. Снова и снова вглядывается в фотографии из сейфов гестапо, с них начинает каждое новое дело.
Есть следователи-психологи, есть аналитики. Какое качество важнее для следователя? У каждого свой характер, свои житейские и профессиональные навыки, свой подход к следствию. По характеру и даже по внешнему виду Алексей Петрович Харитоненко, отважный разведчик Великой Отечественной, похож на бухгалтера. Невысокий, худощавый, с идеальным пробором, начищенный и наглаженный, никогда не повысит голос, будто недоступен страстям. Когда обвиняемый начинает нагромождать одну ложь на другую, похвалит: «До чего же хорошо у вас получается, но…» После «но» начинается скрупулезный анализ придуманной преступником версии, и она на глазах превращается в несусветную чушь. Харитоненко — аналитик и этим оружием не раз побеждал. Он, Макаров, скорее психолог, его путь к победе иной. Конечно, психолог тоже анализирует доказательства, но это лишь взрывчатка снаряда, психологического снаряда. Так начал и дело Мисюры. Предъявление дактилоскопической и других экспертиз явилось подготовкой к атаке. Решил успех психологический взрыв — встреча Мисюры с братом Иваном и его женой Марией Васильевной. И все же для этого дела необходим аналитик. Много лет прошло от совершенных во время войны злодеяний, слишком усложнился розыск преступников и доказательств вины. Нужен титанический труд, чтоб найти очевидца данного преступления среди злодеяний, составлявших повседневность фашистского лагеря смерти. Не меньше труда требуется и для того, чтобы за показной жизнью, которой прикрылся предатель, установить его настоящее лицо. Все это так, но труд аналитика может не дать окончательного результата без вклада психолога.
Полковник Макаров возвращается в прошлое, перечитывает акт Чрезвычайной комиссии, расследовавшей фашистские зверства на Львовщине, как будто снова вместе с членами комиссии проходит на территорию Яновского лагеря. Тянутся постовые вышки, колючая проволока и ряды вросших в землю склепов-бараков.
Где похоронены замученные? В лагере обнаружили три могилы, извлекли трупы Василия Панасюка, Михаила Окуня, Егора Сороки, Михаила Ваисовича, Василия Табака, Чеслава Белого, Александра Синерухина и других львовян, расстрелянных незадолго до изгнания фашистов. Не сразу узнали, где останки многих тысяч украинцев, поляков, евреев… Макаров возвращается к акту Чрезвычайной комиссии: «Между постовой вышкой и разрушенным немцами бараком размещен большой склад». Помнит этот склад. Эдмунд Кон привел тогда членов комиссии к одноэтажному зданию, снял шляпу, как у могильного склепа.
— Много раз я таскал сюда одежду расстрелянных. В другие дни раскладывал по полкам отремонтированные и отстиранные «ценности» рейха: рубашки с заштопанными пулевыми пробоинами, посеревшие от старости кальсоны и побелевшие на швах пиджаки.
Тяжко вздохнул член комиссии Анатолий Андреевич Вишневский, великан с добрейшей душой, и скомандовал:
— Открывайте!
Тянутся полки с аккуратно разложенной обувью — женской, мужской и детской. Детская обувь! Высокие ботиночки на крючках и шнуровке, с застежками-пуговицами, туфельки с перепоночками, сандалики-крохотульки… В напряженном молчании закончили счет, объявляет Вишневский:
— Одиннадцать тысяч триста сорок!
— Это остатки, — объяснил Кон. — Раз в квартал мы грузили в товарняки отремонтированную одежду и обувь. Эсэсовцы шутили: «Подарки богатых фигур неимущим арийцам».
Макаров перечитывает документ, приложенный к акту.
«В национал-социалистский союз фольксдойче
2 июня 1943 года
Оставшуюся после проведенной акции одежду и обувь распределите между фольксдойче.
Лор,
унтерштурмфюрер СС»
В Яновском лагере был обнаружен еще один склад с аккуратно разложенными чемоданами, женскими сумками, ридикюлями, бумажниками и кошельками. Во второй секции нашли детские горшочки и ванночки, коляски и куклы, кастрюльки и фляжки, в третьей — документы, семейные фотографии. Где они, владельцы этих вещей — фотографий, колясок, кастрюлек?
В акте Чрезвычайной комиссии сомкнулись в единую цепь обвинения даты и места убийств, способы уничтожения человеческих жизней, количество жертв, убийцы. Вывод: «Контингент содержащихся в лагере заключенных не был стабильным. Через лагерь беспрерывным потоком проходили люди. Одних убивали, другие поступали. Таким образом, лагерь представлял собой промежуточную инстанцию на пути между арестом и смертью».
Факты и обобщения! Тогда эти факты свидетельствовали о технике обезлюживания, о планах фашизма. А сегодня? Как совершенные злодеяния соотносятся с покаранием фашистских убийц? Как эти избежавшие возмездия убийцы живут на Западе, кто пришел им на смену? Кем стала девятилетняя Гайкен Вильгауз, приученная отцом-палачом к убийствам?
«Девятилетняя немецкая девочка кричит палачу-отцу, убивающему двух четырехлетних детей: «Папа, еще, папа, еще!» — сообщала «Правда» в декабре 1944 года и в этом увидела одну из сложностей искоренения фашизма. — Гитлеровская молодежь развращена глубоко, до самых костей. Ее умышленно воспитывали на убийствах мирного населения, чтобы вытравить все человеческие чувства».
Такой вывод был обоснован. Уже известно, как палачи готовили смену. Проживавшая во Львове француженка Ида Вассо видела, как отряд гитлерюгенда тренировался в стрельбе. Немецкие дети стреляли в еврейских детей, ставших для них только мишенями… Гитлер сумел воспитать бесчеловечных убийц, превративших расстрелы в забаву. Теперь это кажется невероятным, по актом Чрезвычайной комиссии зафиксировано и такое свидетельство: «Пытки, истязания и расстрелы немцы производили под музыку. Для этой цели они организовали специальный оркестр из заключенных. Оркестром заставили руководить профессора Штрикса и известного дирижера Мунда. Композиторам немцы предложили сочинить особую мелодию, которую назвали «Танго смерти». Незадолго до ликвидации лагеря немцы расстреляли всех оркестрантов».
Убийства и музыка, убийства и радость, убийства и аппетит… Шарфюрер Гайне начинал каждый день с убийств узников и при этом шутил: «Без запаха крови не идет в рот еда».
На своих вечеринках эсэсовцы вспоминали родной дом, читали письма родителей, показывали фотографии детишек и хвастались безжалостностью, соревновались в изощренности пыток и убийств «недочеловеков»… Где они, чем теперь занимаются? Как мыслят их дети и впуки? Что ныне делает изобретатель душегубки Вальтер Рауф? Чем занимается изобретатель костедробильной машины?.. Поначалу члены комиссии не поняли назначения этой машины, сдали на трофейную выставку. Пошел Эдмунд Кон на выставку, увидел и рассказал потом в комиссии, как, готовясь к бегству, эсэсовцы заметали следы преступлений, выкапывали трупы замученных, сжигали, а несгоревшие кости перемалывали на этой машине. Осмотрели специалисты и пришли к заключению: «Машина сконструирована для перемола жженых костей и изготовлена по специальному заказу. Костедробилка смонтирована на площадке автотракторного прицепа и может легко перемещаться на любые расстояния. Ее производительность — три кубических метра жженой мелкой кости в час».
Кости людей в кубометрах! А какова мера пепла замученных, найденного в пятидесяти девяти ямах глубиной до двух метров? «Земля в Долине смерти, — указано в акте Чрезвычайной комиссии, — пропитана на значительную глубину трупными жидкостями, насыщена запахами гнилости и гари… Общая площадь закапывания и рассеивания пепла и костей составляет два квадратных километра».
Какова мера крови замученных? Той крови, которая… Ярослав Галан описал это озеро. Достал Макаров хранящуюся с документами и фотоснимками книгу: «Немного в сторонке стояло озеро крови. Его рыжая, стеклянистая поверхность потрескалась на солнце. Сюда на протяжении трех лет стекала кровь замученных львовян. Лилось так много крови, что немцы были вынуждены сделать для нее лотки и запруду, возможно, единственную в мире запруду для человеческой крови, 16 метров длины, 8 метров ширины и 80 сантиметров высоты».
Галан не знал всей правды об озере крови. Несмотря на запруду, кровь не вмещалась, лилась через край. Макаров перечитывает показания Налепы: «Гитлеровцы расстреливали узников в оврагах за Яновским лагерем, а я жил совсем рядом, на улице Винница, 2. В дни расстрелов с утра и до вечера я слышал выстрелы, и тогда по дну оврага, выходящего на улицу Винница, стекала человеческая кровь. Этой кровью наполнялась речушка, протекавшая вдоль нашей улицы, и тогда вода в ней становилась красной».
Озеро человеческой крови разбавляли горючим и жгли. И оно снова наполнялось. Как соотносятся озера человеческой крови и жизни убийц, еще не осужденных и не наказанных?..
Вместе с Мисюрой обучались в школе вахманов и служили в Яновском лагере Сергей Лясгутин, Степан Прикидько, Александр Дриночкин и Георгий Панкратов. Затем их перевели в Бухенвальд охранниками. Закончилась война, Мисюра, Лясгутин и Дриночкин переехали в советскую оккупационную зону Германии, и там их след затерялся. По документам гестапо, Александр Дриночкин — москвич, а в довоенной Москве такой житель не значился. Немало Дриночкиных было среди воевавших, погибших, пропавших без вести, находившихся в фашистском плену. Каждого проверяли, но разыскиваемый мог сменить имя, фамилию. С Сергеем Лясгутиным вроде бы проще, но… До войны жил в Одессе, осенью сорок пятого появился, провел несколько дней у соседки по дому Марии Ивановны Струниной и исчез. Это была разведка. Где он теперь, почему данные всесоюзного розыска не дают результатов? Может, поселился в деревне, до недавнего времени там не нужен был паспорт. Хотя маловероятно: Лясгутину в селе нечего делать. Скорее всего живет в городе, прикрылся чужими анкетными данными. Надо еще раз проверить всех знакомых и родственников: возможно, с кем-то из них встречался или переписывается.
Прикидько и Панкратов осуждены в конце сороковых годов, но только за охранную службу, тогда не было установлено их участие в убийствах. Надо продолжить проверку, и не только в связи С Яновским лагерем. В гестаповском архиве обнаружено донесение резидента Якушева о предотвращении агентом Прикидько побега из Золочевского лагеря военнопленных. Кто этот Прикидько? В донесении Якушева нет имени и отчества агента. Может, вахман Прикидько и агент Прикидько — одно и то же лицо? Подобные сочетания до сих пор не встречались, но исключать их нельзя. А кто такой Якушев? Имя и отчество совпадают с разыскиваемым начальником полиции лагеря военнопленных во львовской Цитадели. Но мог ли он быть одновременно резидентом гестапо? Возможно, к этому времени Якушев уже был не начальником лагерной полиции, стал резидентом гестапо. Где он теперь, чем занимается? Много проверено Якушевых — безрезультатно. В Ростове установлен еще один Якушев, тоже Андрей Емельянович, тоже находился в плену, но содержался не во львовском, а в каменец-подольском лагере военнопленных. Бежал, сражался в рядах Красной Армии, за подвиг при освобождении Львова награжден орденом Красной Звезды. Все же надо продолжить проверку ростовского Якушева, не прекращая розыск в других направлениях: у гестаповского резидента теперь может быть другая фамилия.
Со всей скрупулезностью надо проверить жизненный путь Мисюры. Как фашистский убийца стал преуспевающим торговым работником? На Западе это не в диковинку: нацистский дух там вне запрета, им несет от судейских чиновников, офицеров, государственных и общественных деятелей. В ФРГ, во время суда над палачами Майданека, Гильдегард Лехерт, прозванная за жестокость «кровавой Бригидой», изобличенная в 1183 убийствах, была выдвинута кандидатом в европейский парламент. В социалистическом обществе нет места нацистским преступникам, а Мисюра ухитрился найти, и совсем неплохое, весьма хлебосольное. Ловкий и хитрый приспособленец, он кому-то подошел, для кого-то оказался удобным и нужным. Какова же питательная среда для Мисюры? Ведь он не родился преступником. Каков его жизненный путь? Когда и при каких обстоятельствах этот путь стал зарастать ядовитыми сорняками?
— Николай Иванович, следствие по вашему делу поручено мне, — объявляет подполковник Харитоненко. — Давайте сразу выясним отношения. Судьбу вашу решит суд. В приговоре все будет взвешено. Случается, и при одинаковых преступлениях назначаются различные наказания. Судьи учтут, с чем вы пришли в вахманы, как после этого жили? Хотите или не хотите, мне это надо понять. Осмыслите свою жизнь — легче будет суду разобраться и определить наказание. Какое? Не знаю!
Понять, разобраться, покаяться! Старая песня, для дураков. Чем меньше доказательств, тем слаще поете. Пустые хлопоты, гражданин следователь! Это в мыслях, отвечает же прочувствованно:
— С чем пришел к фашистам малограмотный крестьянский парень из глухой деревушки? Со своим страхом, желанием выжить. И не я пришел к фашистам, они пришли к нам. Не надо меня убеждать каяться, покаянные слова дешево стоят. Я каялся все послевоенные годы делами. Вот так!
— Когда каются, приходят с повинной. Вы не пришли.
— Каждый по-своему кается. Я — честным трудом.
— Давайте, Николай Иванович, начнем не с конца, а с начала. Не возражаете?
— Мне скрывать нечего, в нашем роду не было помещиков и кулаков.
— Вот и прекрасно! Расскажите о родителях, детстве и юности, работе в колхозе и службе солдатской.
— Это мы можем, — обрадовался Мисюра: с этой стороны следователь его не укусит. — Моего отца, Ивана Григорьевича, каждый в Портянках помянет добрым словом: славился не богатством — лучший в районе печник, бондарь, плотник. Отцовские печи были самые жаркие, а отцовские бочки нарасхват раскупались на Сорочинской ярмарке. В колхоз вступил с первыми. Почему? Голод не гнал — любил работать для общества. От дедов так заведено у нас на Полтавщине.
— Это верно, сам полтавчанин, — улыбнулся прошлому Харитонепко.
«Оказался б с Харьковщины — и тогда бы стал земляком», — подумал Мисюра, но виду не показал, что не верит следователю:
— Это хорошо, земляк легче правде поверит. А мою правду проверить не трудно, есть в селе старики, расскажут, как Иван Григорьевич Мисюра вкалывал в колхозе с рассвета до позднего вечера. Если кому и складывал печи, то не за деньги, а по дружбе, как у нас принято. Вот такой был отец, и меня так учил. Я только четыре класса закончил, с ранних лет трудился в колхозе.
— Нужды не было. Почему бросили школу?
— Не по нужде, это точно. Поперек учебы стали семейное горе и отцовский характер. Мать померла, когда рожала; меня выхаживала жена старшего брата. Когда подрос, отец стал приучать к ремеслу. У отца только четыре класса, он решил, что и мне ни к чему дальше учиться в школе.
В тринадцать лет стал отцовским помощником, в четырнадцать — членом колхоза, в шестнадцать — мастером первой руки в плотницкой бригаде. Пришло время — призвали в солдаты, служил как положено, освобождал Бессарабию. Вот такая моя довоенная биография. Вас, конечно, интересует, как очутился у немцев? Началась война — сражался, как все. Плен — не моя вина. Окружение!
Записывает Харитоненко показания Мисюры, дотошно выясняет: «Кто работал с отцом? Кто с вами работал? С кем дружили? Кто тогда был вашим начальником? Перечислите солдат вашего отделения?» Записал, перешел к началу войны: «Где ваша часть приняла первый бой? Уточните путь отступления? Как оказались в окружении? Кто тогда вами командовал? Продолжались ли боевые действия? При каких обстоятельствах сдались в плен? Кто еще сдался?»
Записал ответы, дал прочитать протокол.
— Точно записано?
— Точно.
— Тогда распишитесь в конце каждой страницы. На последней прошу написать: «Протокол мной прочитан, с моих слов записан правильно».
Расписался Мисюра, выжидательно смотрит на следователя.
— На следующем допросе еще раз вернемся Тс довоенной жизни и к плену.
— Все рассказал, придется повторять то же самое, — предупреждает Мисюра, а в мыслях: «Приглашает копать для себя могилу, как мы — тех евреев. Зря старается, ничего не выйдет».
— Меня интересует не протокольная сторона, не анкета. Побеседуем о содержании довоенной жизни Мисюры: с чем он начал войну и с чем оказался в плену. Не как, а с чем. Советую об этом подумать.
Больше Харитоненко ничего не сказал, нажал на кнопку звонка, увели Мисюру. Размышляет о его довоенных годах. Надо же, их молодость разделяют три десятка километров: Великий Перевоз и Портянки, теперь село Куйбышев на реке Псел. Почти ровесники, Мисюра на год моложе, пути разошлись еще тогда, в селах. Капитан Селезнев разыскал в Куйбышеве одногодков Ивана Григорьевича Мисюры, раскрылась подноготная этой семьи. Для Ивана Григорьевича колхоз не стал содержанием жизни, только ширмой, скрывавшей его внеколхозные доходы; таким же воспитал Николая. Не в этом ли корень падения? Должны же быть корни, из которых вырастают уроды. Недавно был в отпуске, посетил мать — морщинистую, седенькую, не утратившую чувства восхищения красотой жизни. Вновь встают перед глазами чудесные вышивки: яркие, радостные букеты цветов, птицы-песни, красавицы девушки — задумчивые, веселые, танцующие. В красном углу, где когда-то помещали иконы, — Наталка Полтавка: коса ниже пояса, гордые очи, крутые изгибы бровей. Между окон довоенная фотография: отец — строгие глаза, плотно сжатые губы, выпирающий подбородок, буденовка с пятиконечной звездой, гимнастерка с двумя треугольниками; мать — нежный овал лица, чёлка, глаза со смешинкой, чуть вздернутый нос и задорная улыбка, приоткрывшая ожерелье белоснежных зубов. Когда вернулся с войны, мать встретила по-монашески строгая, в черном платье и черном платке, тяжело переживавшая свое и всенародное горе. С младшими детьми и с бабкой два года страдала в фашистской неволе. Жили нищими. В лесу собирали щавель, из старых колхозных кагатов выбирали полусгнивший картофель, на листьях пекли оладьи, варили из овсяных высевок кашу. Долгими вечерами сидели при коптилке. Фашисты измывались, убивали, а сломить не смогли. Рассказала мать о последнем дне деда. Ефрейтор Карл в начале зимы сорок первого объявил:
— Войне капут, до Москвы два шага!
— В Москву не зайдете, — ответил дед. — От Москвы побежите до самой Германии. Тогда будешь меня вспоминать.
— Не буду тебя вспоминать! — сказал Карл и вывел деда из хаты.
Кинулась мать за ним — Карл успокоил:
— Не бойся, мы будем немножко беседовать.
Карл вскоре вернулся:
— Мы уже побеседовали!
Дед встретил мать на сельской площади, вознесенный виселицей и званием партизана, выведенным на свисавшей с шеи доске…
Отступая, фашисты жгли хаты, ловили людей и заталкивали в огонь. Заживо сгорела бабушка, мама с детьми спаслась в лесу. Вернулись — на месте села обгоревшие трубы. Увидев первый советский грузовик, мама, рыдая, обняла капот: «Приехали родные, хорошие!» Еще год шла война. Жили в землянках, пахали на коровах, на себе.
Мама показала свою первую огромную радость — письмо отца и его фотографию с орденом Славы. Затем пришла похоронка: старший сержант Петр Васильевич Харитоненко геройски погиб под Берлином…
Вспоминается детство. Хатенка, прижатая к Пслу, крохотный надел, изуродованный буграми и впадинами. Рядом такие же наделы и такие же хаты других горемык. А у братьев Ивана и Николая Криворучек пятьдесят урожайных гектаров, расписанных между родственниками. Революция дала права Харитоненкам, колхоз стал осуществлением прав. Но Криворучки не сдавались без боя, ловко использовали извечные привычки и предрассудки односельчан. У бедняков хватало смелости противостоять выстрелам из обрезов, не хватало умения распознавать тайные козни врагов, губивших скот и посевы, а с ними и надежды, рождаемые коллективным трудом. Отец стал первым бригадиром колхоза, бригаде отвели землю Криворучек, дали их скот. Братья Криворучки тоже стали колхозниками, числились такими же, как малоземельные родственники — фиктивные владельцы их собственности. Знавшие правду молчали, не возражал и отец: «Надо же людям где-то работать».
Он, Алексей, пятнадцатилетний колхозный конюх, берег лошадей, как зеницу ока. Когда пал первый конь, Алексея обвинили в халатности, жестоко критиковали на комсомольском собрании. Крыть было нечем. Он переселился в конюшню, смотрел в оба. Ночью, когда отец возвращался с работы, прогремел выстрел, пуля прошла под сердцем, застряв в лопатке. Оперуполномоченный ОГПУ Грищенко две недели работал в селе, перед отъездом сказал: «Классовый враг не уйдет от ответа». Кто он, классовый враг?.. Комсомольцы сформировали отряд, охраняли склады, коровники. Его, Алексея, не взяли в отряд. Переживал, но понимал правоту секретаря комсомола: его долг — беречь коней. И все же не уберег. Федор Петрович Мищенко, сменивший отца, вернулся с объезда бригадного поля, ведя на поводу Красавчика. Со злостью сказал: «Не случись с отцом такая беда, изувечил бы твою поганую морду!» Под правым крылом седла обнаружил ржавый гвоздь, вонзившийся в лошадиную спину. Снова приехал Грищенко, долго беседовал с ним, Алексеем. Он ничего не мог объяснить: в день происшествия посторонние не заходили в конюшню, только завхоз Иван Криворучко утром, как всегда, проверял инвентарь, все было в порядке. В порядке! Грищенко в хате Криворучко обнаружил тайник с обрезом, из которого выстрелена пуля, застрявшая в теле отца. Завхоз оказался губителем колхозных коней. Это определило всю дальнейшую жизнь Алексея: решил стать чекистом. Стал не только чекистом, но и электромонтером, изучил немецкий язык. Так требовалось. В 1938 году с документами кулацкого сына Николая Ярощука из приграничного села на Житомирщине перешел в Польшу. Действительный Николай Ярощук, отбывая наказание за диверсию на Колыме, погиб при попытке к бегству.
Харитоненко-Ярощук, пройдя две проверки, поселился во Львове, стал монтером филиала пемецкой электротехнической фирмы «Сименс». Под крышей фирмы орудовал «Аусланд-абвер» — заграничная военная разведка фашистской Германии. Кулацкого сына вскоре завербовали и поручили следить за другими электромонтерами. Он довольно успешно вникал в тайны фирмы. Приметил постоянного посетителя Ярого[1], не прошло мимо него появление Мельника[2]: услышал однажды, как кто-то из фирмы поздравил герра полковника с успешным визитом к Лахузену[3]. В памятный сентябрьский день тридцать девятого года, когда Красная Армия появилась на львовских окраинах, чекисты в красноармейских шинелях уже хозяйничали в здании фирмы «Сименс» на улице Пельчинского. Объявили, что ищут оружие, нашли картотеку агентуры абвера, агентурные донесения, отчеты и другие документы германской военной разведки.
После обыска советский офицер заявил управляющему филиалом герру Фишеру:
— Извините за вторжение, но от населения стало известно, что в здании фирмы местные враждебные элементы создали секретный склад оружия. К счастью, данные не подтвердились. Учитывая договор о нейтралитете, подписанный нашими государствами, оружие, обнаруженное при ваших сотрудниках, хоть и не положенное, не изымаем. У вас есть претензии?
Претензии! Главным направлением разведывательных операций львовского филиала «Аусланд-абвер» был Советский Союз. Герр Фишер вынужденно улыбнулся, молча развел руками.
Филиал фирмы «Сименс» убыл в Германию, здание отвели под областное управление НКВД.
Потерпев поражение, «Аусланд-абвер» не убрался из Львова, с еще большей активностью продолжал агентурную деятельность против СССР. Новым прикрытием стала Комиссия по переселению немецких колонистов, разместившаяся в вилле «Франзувка» на улице Энгельса. «Кулацкому сыну Ярощуку» нельзя было оставаться в советском Львове, Харитоненко отозвали в распоряжение НКВД УССР.
В одиночной камере следственного изолятора КГБ Мисюра размышляет о следователе Харитоненко и первом допросе.
Подполковник не изобличал, лишь уточнял, выяснял, кто может подтвердить показания. Записал все. Для чего? Наверное, положено начинать с биографии. Так это не биография, а черт знает что. Ну какое имеет значение, куда отец вбивал колхозные гвозди, какие и для чего строгал доски? Зачем следователю знать, чем он, Мисюра, занимался в колхозе, любил ли ловить рыбу. Может, в потоке вопросов хочет утопить бдительность? Не похоже, скорей всего ищет «кулацкие корни предательства». Ну, уж чего нет, того нет. А что было?
Мисюра вспоминает родные Портянки, привольно раскинувшиеся вдоль реки Псел.
Нерадостным запомнилось детство. В голодном селе колхоз нелегко прививался — как черенок к старому дереву. А в семье был достаток, трудовой, не ворованный. Отец с детских лет приучил к ремеслу. На всю жизнь запомнилась отцовская мудрость:
— В голодный день никто не даст кусок хлеба, не кинет медный пятак, а вас, сучьих сынов, надо чем-то кормить. Вот и натираю всю жизнь мозоли на мозгах и ладонях. Никогда не зевай, что ухватишь — твое. Колхозные дяди обещают три короба, но на них не надейся, а то пузо усохнет и к спине прирастет. Нужные трудодни имей, не то Сибирь, однако много сил на колхоз не расходуй. Там все общее, твоей работы не видно. А что дома сработаешь — на виду у людей.
Умно жил батя: не перетруждался в колхозе и не лодырничал. Не хвалили его, не ругали, всякие грамоты его не прельщали. И ему, Николаю, внушал: «На медаль сала не купишь, за грамоту не дадут колбасы».
В плотницкой бригаде отец считался исправным работником, дружил с бригадиром Петром Родионовичем, дальним родичем. Отец — знаменитый рыбак, вечером выйдет на Псел и плывет своей лодкой к старому дубу, видному издалека среди сосен и высоких кустарников. Не раз брал с собой сына, запомнились эти рыбалки. Для видимости половят удочкой, на ночь забросят сеть и ждут до рассвета. В село возвращаются с богатым уловом. Иван Григорьевич несет рыбки Петру Родионовичу — по-соседски, по-родственному. Мог батя быть добрым, мог быть и строгим. Как-то пришел на рассвете к реке вытащить сеть, а ее нет, исчезла. Не бегал, не искал, не кричал. Зашел к Федьке Пивню — тот всегда у реки околачивался — и спокойно предупредил: «К вечеру пусть подбросят сеть, иначе — убью!» К вечеру воры подбросили сеть, знали: Иван Григорьевич не бросает слов на ветер. А с Петром Родионовичем шло, как заведено: батя — по-родственному, бригадир — тоже по-родственному.
Не прижимал с работой, хватало времени и рыбачить, и печи людям складывать, и мастерить бочки.
Николай рано начал вникать в отцовские премудрости, ко всему оказался способный. Не к школьной науке, она ни к чему — сызмальства удачно рыбачил, рано стал складывать печи, помогал мастерить бочки. Доволен был отец младшим сыном, на всю жизнь запомнилось, как отметил шестнадцатилетие.
Вдоволь тогда напекли-наготовили. В центре застолья важно уселся батя, рядом Петр Родионович с женой Ганной Ивановной, затем сыновья с женами и другая родня. В конце стола посадили его, Николая, именинника. Славно попировали тогда. Довольный Петр Родионович сказал, прощаясь:
— Хорошего ты, Иван Григорьевич, вырастил сына. Не опозорит нашего рода. Беру в бригаду.
В бригаде пошел по отцовской дорожке. Петр Родионович дает работу по-родственному, и благодарность получает по-родственному: когда наловленной рыбой, когда купленной в райцентре колбасой, консервами, другими гостинцами.
Не превзошел отца в мастерстве, а жил лучше, чем он. Богаче стал трудодень, появилось свободное время.
Пришла как-то тетка Параска, разохалась, разахалась:
— Дорогие соседушки, смотрю, как люди живут, и плачу по своей молодости, по своим горемычным годочкам. Не знали мои рученьки ни часу покоя. Встану чуть свет, выдою коровенку, накормлю кабана и птицу, да и для семьи надо что-то сготовить. Это еще не работа, главное в поле: навоз вози, борони, сажай, бесконечно поливай, от рассвета до темени гни спину на жнивье и молотьбе. Жнивье, молотьба! Разве теперь имеют понятие, что это значит? За день увязывала триста снопов. И это не комбайн, а горемычная деревенская баба. Работала при молотилке — боже упаси отстать от машины. Управились с молотьбой — начинается пахота, не видно конца-края. И вечером нет роздыха: пряду и пряду. Попрошусь у маменьки на посиделки, отпустит на часок — и домой. Ложусь спать — нет сил раздеться, снять сапоги. Сейчас, голубоньки, не работа, а счастье: хлеб не пеки — бери магазинный, прясть не надо — продается любая материя, в колхозе на тебя работают трактора и комбайны.
Не понял, чему дура радуется: хлеба было уже вдоволь. До немецкой науки верил, что все ему, Николаю, положено. Чуть что не так — возмущался: «Вредительство!^ Зажрались! Доберутся до вас, прижмут к ногтю!» Не очень старался на колхозной работе, всегда на замечания был заготовлен ответ: «Чем соловьем петь, пойди за меня покоси».
В тридцать восьмом призвали на срочную красноармейскую службу. Встречали их полк в Бессарабии вином и цветами; пришлось по душе, понравилось быть солдатом самой сильной державы, освободителем. Вступил в комсомол, ораторствовал на собраниях: «Врага будем бить малой кровью, на чужой территории». Очень эта фраза понравилась. Уверовал, что фашисты будут так же бежать, как румынские помещики и буржуи, а получилось иначе. В первых же боях пришлось платить большой кровью. Об этом думал с удивлением и злостью: «Где же наше могучее войско?» Пока верил, что вот-вот подойдут главные силы и фашистам настанет капут, сражался. Но не подходили главные силы, полк отступал, редели боевые ряды — хоронили убитых, отправляли в тыл раненых. Нередко тыл становился фронтом. В наспех отрытых окопчиках, под градом вражеских снарядов и бомб в ином свете увидел вчерашние перспективы: «Значит, обещанной победы не будет».
Разуверился в силе советской власти и себя отделил от нее. Решил сам заботиться о своем интересе, сам спасаться, применяя, как учил батя, свою хитрость и ловкость.
Остатки полка, разместившиеся на ночлег в колхозном овине, окружили фашисты. Кто стрелял, тот погиб; он, Николай, сдался.
— Итак, Николай Иванович, уточните, при каких обстоятельствах вы вступили в полицию Хелмского лагеря военнопленных — закурил Харитоненко, пододвинул к Мисюре сигаретную пачку со спичечным коробком. — Курите!
Взял Мисюра сигарету, чиркнул спичкой, с удовольствием сделал несколько затяжек.
— Вы, гражданин следователь, ищете большую политику, а я просто смалодушничал, струсил, и в этом весь сказ. Извините, но представьте себя в фашистском лагере. Каждый день замерзаете в яме, дохнете с голоду, счастливы гнилой свекле, черпаку вонючей баланды. В любую минуту могут убить, просто так, от нечего делать. И вдруг перед вашим носом размахивают белой булкой и куском колбасы, манят домом с мягкой постелью, теплом, безопасностью. Вы бы, наверное, предпочли смерть. Я не выдержал. Еще раз извините, но такое понять может только тот, кто сам пережил.
— Вы хотите сказать, что в этом лагере каждый мог стать полицейским?
— Каждый, кому предлагали.
— Я знаю бежавших из лагеря, мне известны казненные за попытку к побегу.
— Видел, как казнили за попытки к побегу. Я оказался слаб, смалодушничал.
— Но почему именно вам предложили службу в полиции?
— Так же предлагали другим, всем, кто попадется под руку. Не я один был такой, возьмем, к примеру, Жорку Панкратова. Мордва, дурак дураком, не мог связать двух слов. Да у него не хватило б ума бежать наниматься в полицию. Или взять Степу Прикидько. Степа — и только! Без команды — ни шагу. Прикажешь крутить коровий хвост — будет крутить, пока не открутит. Да спроси его об измене Родине — не поймет, о чем идет речь. Служил в полиции одесский босяк Сережка Лясгутин, так вся его политика была в дамских штанишках и в бутылочных донышках. А вам везде видятся идеи, политика. Поймите, в лагере не было идей и политики, были голод и смерть.
— Значит, и сегодняшний Николай Иванович пошел бы к фашистам в полицию.
— Сегодняшний Николай Иванович предпочел бы смерть. Не рисуюсь. Может, так бы решил потому, что жизнь уже прожита, может, из-за чувства человеческого достоинства, которого не могло быть у темного сельского парня. Не было в лагере сегодняшнего Николая Ивановича, а тогдашнему я не судья. Не одобряю того Кольки Мисюры, но он просто спасал свою жизнь. Вся его вина в том, что не смог умереть, как умерли в этом проклятом лагере десятки тысяч других.
— Значит, чистосердечно признали свою вину в том, что не умерли в лагере с голода, — констатирует Харитоненко. — Ну, а как было на самом деле?
Как было на самом деле? Может, следователь хочет, чтобы нынешний Николай Иванович разобрался в мыслях тогдашнего Кольки Мисюры. Не торопит с ответом, копается в каких-то бумагах. Как же было тогда, о чем думал?.. В толпе умирающих от голода, безмерной усталости и зноя втащился в окруженный колючей проволокой сортировочный загон лагеря советских военнопленных около польского города Хелма. Свалился среди пыли и вони пропотевшей одежды. Все же закончился покойницкий путь. Покойницкий! После «хенде хох» и «капут» узнал мудреное «химмель-фартштрассе» — «дорога на небо». Конвоиры не раз со смехом повторяли, а сосед оказался учителем… Что теперь? Не могут же они всех убить, ведь он добровольно, с листовкой «Штык в землю!»… Его-то за что? Должны разобраться.
— Всем встать! — командует обер-лейтенант. — Шеренгами в пять рядов — стройся!
Поднимаются пленные, шатаясь, выстраиваются в кривые ряды, друг друга поддерживают. Не у всех хватило сил подняться.
— Ай-ай-ай! — офицер укоризненно покачал головой. — Не солдаты, а битые бабы. Ни равнения, ни выправки, никакой дисциплины.
— Тебя бы без воды и жратвы, сразу бы сдох! — раздалось из рядов.
— Это кто так сказал? — не повысил голоса офицер. — Молчите? Значит, я сказал правильно: вы не солдаты, а трусы.
Раздвигая товарищей, выходит из третьего ряда великан в окровавленной гимнастерке, лоб забинтован посеревшей от грязи тряпкой, в глазах лихорадочный блеск.
— Я сказал! — приближается великан к офицеру. — Я сказал и скажу еще кое-что. Вы не солдаты, не офицеры, поганая фашистская сволочь. Не жить вам на нашей зем…
Выстрел оборвал его на полуслове, офицер продолжает стрелять в распростертое на земле тело. Кажется обер-лейтенанту, что вскочит великан и набросится. Расстрелял всю обойму, опомнился. Нехорошо получилось: еще подумают, что он испугался. Ничего, пусть знают, каков немецкий порядок.
— Кто не выполняет приказ, будет расстрелян. Командирам и комиссарам выйти из строя! — командует оберлейтенант и после небольшой паузы объясняет: — Вас переведут в офицерский лагерь.
Офицерский лагерь! Мало кто верит, и все же, стараясь сохранить выправку, выходят командиры и комиссары из угрюмых рядов. Кто сразу, кто чуть погодя, кто еще позже. Напротив общего строя вытянулся цепочкой еще один — тоже в рваной и окровавленной одежде, но независимые, гордые, не сломленные дорогой страдания и смерти.
Переждал офицер, идет вдоль красноармейских рядов. Пройдет несколько шагов — останавливается, разглядывает одежду и лица, тычет пальцем, командует:
— Марш в тот строй!
У Мисюры возрождается надежда на жизнь. А как же, немец действует с понятием, разбирается, ищет врагов. Еще подумал, что так и надо начальникам, не умеющим воевать. Он не виноват, что хозяин оказался непутевым. Значит, пришел настоящий хозяин, и ему, Мисюре, ни к чему старый. А этому? — взглянул на стоящего рядом хилого красноармейца Дриночкина. Весь путь около него протащился, сто раз помирал и не помер. И сейчас стоит ни жив ни мертв.
— Вдруг и нам скомандует, — в ужасе шепчет Дриночкин.
— Так ты же не командир и не комиссар, — успокаивает не столько Дриночкина, сколько себя.
— Ну и что, скомандует и слушать не станет.
— Видно же по одежде!
Молчит Дриночкин: выходят из строя и в красноармейской одежде. Может, переодетые, может, ошибочно вызванные.
— Господи! — хрипит Дриночкин. — День и ночь буду работать, делать что скажут, только бы жить. Не желаю гибнуть за командиров и комиссаров, так и скажу.
Подошел обер-лейтенант, постоял, поглядел и двинулся дальше. Обошел все ряды, стал перед строем, приветливо ухмыляется:
— Это же очень просто. Солдат стригут машинкой, командиров и комиссаров — ножницами. А вы хотели обмануть германскую армию, это некрасиво!
Увели командиров и политработников, обер-лейтенант передохнул, выкурил сигарету, выкрикивает очередную команду:
— Евреи, пять шагов вперед!
Бредут евреи: от остальных пленных отделила роковая черта — национальность.
Шагает обер-лейтенант вдоль шеренг, присматривается, тычет пальцем. Одни молча выходят, другие просят, что-то доказывают.
С интересом наблюдает Мисюра за этим отбором: евреев не жалко. Не пашут, не жнут, а наживаются на христианах. Не поймет, почему Дриночкин снова трясется. Не еврей же. Спросил:
— Ты чего?
— Назовут евреем — и все, — дрожит Дриночкин. — Их власть, что хотят, то и делают.
Закончен отбор. Евреев увели. Стоит обер-лейтенант перед строем, самодовольно ораторствует:
— Это же очень просто! У евреев вот такой нос, — рука делает дугу от переносицы до подбородка, — вот такие глаза, — полукругом растопырены пальцы. — Никакие хитрости не могут обмануть армию великого фюрера. А теперь все коммунисты, пять шагов вперед!
Выходят солдаты, сержанты. Обер-лейтенант не смог бы их отобрать, видно, сами не могут иначе, не позволяет гордость.
Глядя, как обер-лейтенант выстригает врагов, удовлетворенно подумал: «Очистят от них лагерь, тогда нам дадут льготу».
На следующий день перевели в общий лагерь. Не было льгот, началась обычная для лагеря жизнь. Дохли с голоду, томились от жажды, ночами дрожали от промозглой сырости.
С горечью размышлял о том, что никому он не нужен. Успокаивал себя: немцам теперь не до них, война в разгаре, возьмут Москву — все будет иначе. Чтобы дождаться этого времени, по-волчьи дрался за жизнь. Помогала отцовская выучка. Выкопал логово поудобней, натаскал тряпья, содрал з какого-то умирающего еще одну шинель: все равно утащили б другие. При кормежке слабых отталкивал, плевал на упреки и ругань. Проявил бы слабинку — сдох бы. А вы, гражданин следователь, интересуетесь, как было «на самом деле»!
— Так почему вы стали лагерным полицейским? — повторяет свой вопрос Харитоненко.
— Уже объяснил. Вынужден был так поступить, чтобы не сдохнуть. Ничего другого сказать не могу.
— При каких обстоятельствах поступили в лагерную полицию?
— Вызвал обер-лейтенант Мусфельд, объявил: «Будешь служить в полиции!» — вот и все обстоятельства.
— В лагере находились многие тысячи военнопленных, а обер-лейтенант подошел именно к вам.
— Смеетесь надо мной, гражданин следователь.
— Не смеюсь, хоть рассказываете вы смешную историю. Мусфельд не мог вызвать ни с того ни с сего. Как же было в действительности?
Как было в действительности?.. Тянутся беспросветные дни, поступают новые пленные, вконец истощенные гибнут, как мухи. Вспоминается пленным довоенная жизнь, проклинают фашистов на чем свет. Появились и шавки: ругают Советы, хвалят Гитлера и «новый порядок». Кто-то не выдержит, помянет соленым словом суку, вскормившую выродка, — и опять тишина, злая, сотканная из ненависти и голода.
Вслед за шавками появилась полиция. Тоже пленные, но уже отожравшиеся, с нарукавными повязками и дубинками. Шавки хвалят фашистских мучителей, полицейские следят, чтобы им не перечили.
Как-то при нем, Мисюре, возник разговор о полицейских и шавках. Один пожилой пленный сказал:
— Сколько же в человеке может быть подлости! До чего доводит желание выжить любой ценой! Надо же растоптать свой стыд, переступить через свою совесть. С совестью не жить полицейскому или шавке.
Правильно, в лагере с совестью не выжить. Тогда зачем она? Не раз слушал шавок, в них увидел спасение. Они не сдохнут с голода, не замерзнут, главное — суметь от своих уберечься. Он сумеет. Нельзя опоздать, многие уже обскакали, может оказаться ненужным.
Вскоре наступил благоприятный момент. Перед пленными тявкает новая шавка, еще с изможденной мордой, в истрепанной до предела одежде.
— Братцы! Через кого мы страдаем? Во всем виноваты жиды и комиссары. Пили народную кровушку, вытягивали из нас последние жилы и пьянствовали. Как дошло до войны, нас послали за себя подыхать. А мы не Хотим! Хватит пить нашу кровь, хватит царствовать. Правильно немецкое войско очищает землю от этой погани. Немцы — культурная нация, они нам желают добра.
— Желают! — раздался злой смешок из толпы. — Скоро от их добра сдохнешь, продажная шкура.
И он, Мисюра, тогда разозлился — и на оратора, сумевшего его обскакать, и на того, кто обозвал оратора продажной шкурой, и на немцев: не такого ждал приема. Он же сразу признал их силу и власть, они тоже должны разбираться. Раз добровольно перешел на их сторону, положена привилегия, должны были сразу отпустить домой. Он не против служить новой власти, но дай по заслугам: надел, коров, лошадей. А они дали дулю под нос, держат в лагере, где сто раз мог сдохнуть. Получается, раз не немец, значит, не человек, скотина ненужная. Неужто листовками только заманивали? Может, полицаи и шавки тоже вроде листовок? Нет-нет, видно, взялись за ум, начали разбираться… На победителей нельзя держать обиду, надо вылезать из дерьма.
Растолкал пленных, пробрался к оратору, стал рядом:
— Чего гавкаете? Человек правильно говорит. Жиды и комиссары наживались на нашем горбу, устраивали себе сладкую жизнь. В беде бросили, уложили в чемоданы награбленное и удрали за Урал. Спасают свою шкуру и плюют на наши мучения. Слушайте немцев, это самая сильная и справедливая нация…
— Шкура продажная! — отозвался звонкой пощечиной чей-то голос в толпе.
— Кто там гавкает? Молчишь, боишься показать свое рыло! Комиссар или жид, вот и защищаешь Советы. Все равно найду.
— Шкура! — клеймит другой голос, гул идет по толпе, нарастают крики и ругань. Кто-то требует задушить гадов, кто-то — бросить в траншею с дерьмом.
Не видно поблизости немецких солдат, нет, как назло, и полицейских, оратор извивается червем, глаза мечутся из стороны в сторону.
— Молчать! Жизнь надоела? — визжит оратор, заглушая в душе трусость. — Расходитесь тихо! Через вас погибнут невинные!
Показался полицейский, расходятся пленные. Надо действовать, не то втихомолку прикончат. Подошел к полицейскому, снял шапку:
— Господин полицейский! Имею для герра коменданта срочное секретное донесение.
Привел полицейский в лагерную комендатуру, принял обер-лейтенант Мусфельд, угостил сигаретой, сам дал прикурить.
С табачным дымом вливается уверенность. Выкарабкивается из могилы, возвращается жизнь. Он еще поживет. Когда заходил в кабинет, обер-лейтенант показался угрюмым и страшным, теперь выглядит добродушным, благожелательным.
— Фамилия? — спрашивает обер-лейтенант.
— Мисюра! Мисюра Николай Иванович! Мы из крестьян, православные! — хочется сразу показать свою положительность, готовность служить немецкой власти.
— Какой нации?
— Украинец! Отец, деды и прадеды — все были украинцы.
Раньше думал о своей национальности так же, как о фамилии, теперь она может стать пропуском в лучшую жизнь, как та рыба, которую батя таскал Петру Родионовичу. Агитаторы говорят, что украинцев отпустят из лагеря в первую очередь, что им будут особые льготы.
— Чем занимался до армии?
— Мы крестьяне. Папаша был даже очень крепким хозяином, имел батраков. Раскулачили, сослали в Сибирь.
Сказал — и екнуло сердце. Под немцем Полтавщина, вдруг проверят! Ну и что, жили неплохо. Ну, не батю раскулачивали, так дядьку Мусиенко. Хоть не родной дядька, двоюродный, все равно. Да и вряд ли станут проверять: хватает у немцев дел.
— Гут, я очень доволен, — помолчав, обер-лейтенант повторяет многозначительно. — Я очень доволен! Наслышан, хорошо себя ведешь в лагере. Не надоело сидеть?
— Надоело! — во весь рот улыбнулся от нахлынувшей радости.
— Молодец, это очень хорошо! — хвалит обер-лейтенант. — Имеешь возможность выйти из лагеря, если заслужишь!
— Сделаю, что прикажете.
— Я должен знать, кто хочет бежать, других подговаривает. Ищи комиссаров, коммунистов, юде. Покажешь свою честность и преданность немецким властям — наградим и отпустим домой.
— Все сделаю, — преданно уставился на обер-лейтенанта, выпятив грудь.
— Садись! — кивнул обер-лейтенант на стоящий в метре от стола табурет. — Садись, садись, разрешаю.
Сел на уголок табурета, держит сигарету внутри ладони, боится что-нибудь не так сделать. Шутка ли, из ямы — и в кабинет, с начальством сидит, покуривает. Надо же!..
Очнулся Мисюра от нахлынувших воспоминаний, похолодело в душе: если бы гражданин следователь узнал об этих обстоятельствах… Ждет ответа. А как ответить?
— Извините, задумался, вся лагерная жизнь прошла перед глазами, — объясняет молчание. — Значит, как стал полицейским? Не я был первым, полицейские уже несли службу в лагере. Еще недавно такие же пленные — и вот ожили, на глазах откармливаются. Не скрою, брала зависть, очень хотелось жить. А тут еще землячок подкатился. Не из нашего района, но тоже полтавский. Разговорились, и стал он меня убеждать, что надо спасаться, идти в полицию. Я ему: «Не лежит душа к фашистской службе», а он: «Нет выхода!» Твердил, что полицейские ничего плохого не делают, только поддерживают порядок.
— А вы сами не понимали и не видели, как этот фашистский порядок уничтожает советских людей?
— Видел, — признает со вздохом Мисюра. — Я вам сразу сказал: проявил малодушие. Но я лично ничего плохого не делал пленным.
— Так чем же закончилась агитация полицейского?
— Когда я согласился, земляк привел к обер-лейтенанту Мусфельду. Полицейским давали задание вербовать на немецкую службу, так что обер-лейтенант меня сразу оформил ь полицию.
— Назовите фамилию, имя и отчество завербовавшего вас на службу в лагерную полицию. Откуда он родом, что рассказывал о своей довоенной жизни.
Кто завербовал? Подавай земляка, ишь чего захотел! Ни слову не верит, ищет путь к другим обстоятельствам. Тут, гражданин следователь, я вам не помощник. Худо мне было бы, если б узнали историю с земляком. Обер-лейтенант во время той первой встречи не зачислил в полицию, предупредил:
— Мы, немцы, верим только делам. Должен себя показать, тогда будет видно, чего стоишь. И ищи подходящих людей, докладывай.
— Есть подходящий человек! — хочется сразу угодить обер-лейтенанту, а заодно помочь доходяге Дриночкину.
Подумал и о том, что с ним будет сподручней. — Тихий, послушный, желает служить немецким властям. Дриночкин.
— Ладно, посмотрим, — сделал обер-лейтенант Мусфельд отметку в блокноте, вызвал солдата и приказал:
— Накормить!
Завел солдат в соседнюю комнату, выдал полбуханки хлеба и двести граммов колбасы.
Тут же сожрал колбасу и большую часть хлеба, остаток спрятал за пазуху. Не то чтобы сыт, но заморил червяка, напился чистой воды.
Встретился с Дриночкиным, поделился оставшимся хлебом, рассказал, как все ловко устроилось.
— За тебя замолвил словечко.
— Спасибочки вам! — униженно благодарит Дриночкин.
— Запомни, даром не дают хлеб, его надо зарабатывать, — поучает важным тоном. — Как заметишь коммуниста, комиссара, еврея, беги ко мне и ч докладывай. К разговорам прислушивайся, я должен знать, кто подговаривает против немецкой власти.
Вскоре Дриночкину улыбнулась удача. Отозвал в сторону и, хотя никого не было поблизости, зашептал:
— За водокачкой, у шалаша, приметил интересного человека. Если не комиссар, то уж еврей точно.
— А ты почем знаешь?
— Чернявый, нос кривой. С другими пленными толковал о побеге.
— Каком побеге?
— Я услышал разговор о побеге, когда подходил. Поздоровался, присел, а они — о другом. Не осмелился расспрашивать.
— Голова и два уха! — пожурил Дриночкина, а сам загорелся. — Покажешь, без тебя разберусь.
С осторожностью взялся за дело: нельзя было такой шанс проворонить. Подошел вроде случайно к водокачке. У шалашика — двое пленных, украинцы. С евреем, конечно, было бы легче, ничего не надо доказывать, преступление прямо на морде. Зато побег! Это ценится выше, значит, отметят получше.
Присел к пленным, спросил, нет ли земляков. Иван Пересада и вправду оказался из Полтавщины, районы рядом. По такому поводу наскреб в кармане махры, угостил. Дымят самокрутками, вспоминают Псел, родные села, гулянки, девчат. Заскребло на сердце, еще больше захотелось домой. А как выдать своего, украинца! А впрочем, какой он свой, он — дурак: лезет на смерть и других толкает на гибель. Видел же, как расстреляли пятьдесят пленных за пять беглецов. Завтра он убежит, а ему, Мисюре, за это пуля.
Не согласен. Если Пересада желает спастись и плюет на то, что другого за это убьют, так и он, Мисюра, имеет такое же право плевать на земляка Пересаду. Только не спешить, пусть рыбка заглотнет наживку.
Рассказывает Мисюра, как с отцом продавали на Сорочинской ярмарке бочки, как заходили в шинок и угощались горилкой, какую судьбу нагадала цыганка, а самому невтерпеж. Поскорее бы, нет мочи гнить в яме, когда полицейские живут в теплом доме, спят на кроватях и жрут от пуза. Однако набрался терпения, три дня толковали о жизни, и рыбка заглотнула крючок. Пересада заговорил о побеге, выложил план, предложил бежать вместе с ними.
— Конечно, я с вами! — заявил Пересаде. — Будет удача — спасемся, не будет — быстрее закончатся муки…
На лагерном построении комендант объявил:
— За подготовку к побегу двое пленных расстреляны. Еще двадцать, как обещал, сейчас расстреляем.
После этого был зачислен в полицию, жил в теплом доме, в сытости, получил синюю французскую форму. Вот такая с земляком приключилась история. Вам, гражданин следователь, было бы интересно узнать его фамилию. Ладно, дам вам фамилию, а если земляка не найдете, спрос не с меня. Пленные обманывали фашистов, пусть сами отвечают за это.
— Значит, кто меня завербовал на службу в лагерную полицию? Никто не вербовал, земляк помогал спастись от смерти. Теперь ясно, что так нельзя было спасаться, только мы тогда думали, как выжить.
— Итак, переходим к спасителю? — повторяет свой вопрос Харитоненко.
— Фамилия моего земляка Бережной, назвался Петром, лет ему было под тридцать, — задумчиво вспоминает Мисюра, будто не заметил иронии следователя. — Нет, пожалуй, не было тридцати, лет двадцать пять — двадцать семь. Говорил, что из Миргородского района, а вот название села позабыл. Что о себе говорил? Холостяк, работал в колхозе на разных работах. Нос картошкой, морда скуластая, худой. Тогда все были худые.