Глава пятая

1

Уборка произведена, каша съедена, чай выпит. Мисюра шагает по камере из угла в угол, размышляет о предстоящем допросе. Что знает Харитоненко? Мокрых дел не пришьет: давно сгнили свидетели. А в остальном не с него, Мисюры, спрос, не он делал политику. Свидетели… Конечно, тех, которых он спроваживал на тот свет, следствию не воскресить. Но как мог он допустить такую промашку — сбросить со счета вахманов, отсидевших свой срок? Ведь слышал о них, читал в газетах. Как-то не задумывался: жизнь катилась гладко, столько лет прожил Мисюренком, занимал ответственные посты. А у Харитоненко, видно, заготовлен не один Коршунов, и все они завидуют тем, кого обошла Колыма. Небось злорадствует Коршунов, узнав, что ловчиле Мисюре тоже пришло время отвечать. От полиции и вахманской службы не отвертеться, и не от Колымы надо защищаться — от вышки. Значит, пришло время каяться. С Харитоненко надо держать ухо востро, особенно когда начинает советовать, и все же одним советом стоит воспользоваться. Любые показания сегодняшнего Николая Ивановича Мисюры должны быть суровой оценкой преступлений немецкого вахмана Кольки Мисюры. И тогда известный адвокат Златоградский — жена уж его из-под земли добудет — так начнет свою речь: «Граждане судьи! Кольки Мисюры, ставшего по своей невежественности фашистским пособником, давным-давно нет. На скамье подсудимых совсем другой человек — трудолюбивый гражданин советского общества, умный и рачительный администратор, хороший семьянин. В одном допустил непростительную слабость — не хватило сил честно и открыто осудить того, прежнего. Не оправдываю эту слабость. Но вы, конечно, обратили внимание на то, что мой подзащитный не просто давал показания, он участвовал в следствии, был, граждане судьи, вашим помощником в изобличении того Мисюры — фашистского вахмана».

Не раз бывал на судебных процессах над полицаями и вахманами других лагерей. На одном из них услыхал, как поет Златоградский. Газетная статья об этом процессе называлась «Набат Бухенвальда». Корреспондентка яростно обличала фашизм, а дошла до толкового парня, которого защищал Златоградский, — изменила тон: «Советский суд не мстит, а воспитывает. Преступление совершено, наказание— неотвратимо, но на скамье подсудимых — человек безупречной послевоенной жизни». А как увязать с этой схемой бриллианты, хрусталь, гжель? Что ж, он не крал, не ссорился с законом, секрет его деятельности древний, как мир: жил и давал жить другим. Еще завмагом постиг во всех тонкостях искусство торговли; стал районным начальником — пошли отчисления завмагов. Не за жульничество и воровство, а за уважение, дефицит и еще кое-что, недоступное никаким ревизорам. Харитоненко не за что ухватиться. А откуда взялись обнаруженные при обыске драгоценности? От ондатр! То, что теща разводила ондатр и продавала на рынке, — факт, и теперь ему нет цены. Сколько было ондатр, сколько продано шкурок, знала только покойница. Ондатры же — не преступление. Наоборот, теща делала полезное дело. А что отдавала свои трудовые сбережения любимой дочери Маше, то это ее личное дело. Никакой следователь тут не укусит. Имеется еще одна основа благосостояния — кирпичный дом тещи. Такие дома и в районах стоят многие тысячи. Имела теща право продать по сложившимся ценам свой благоустроенный дом? Имела! Должны были мы приютить бездомную старуху-мать? Кто посмеет что-нибудь сказать против этого? А то, что Мария Петровна является законной наследницей своей матери, доказыванию не подлежит. И, наконец, разве не вправе Мария Петровна распоряжаться своими деньгами так, как ей хочется? Вот и распоряжалась. Он никогда не одобрял погоню за хрусталем, бриллиантами, золотыми цепочками, объяснял, просил, даже требовал, а она ни в какую. Воспитывал личным примером: в противовес ее пошлости приобретал на свои трудовые доходы картины известных художников. Не помогло. Что ж, надо было с ней развестись? Десятилетия прожили, привыкли друг к другу. Если для Харитоненко всего этого окажется недостаточно, он, Мисюра, не станет таиться, раскроет один недостаток супруги: все-таки к ней прилипли мелкобуржуазные понятия о жизни, она стремилась извлекать материальный интерес даже из своих привычек, увлечений. Скажем, увлеклась гжелью, составила большую коллекцию. Поначалу обрадовался, ибо это свидетельствовало о том, что у Марии Петровны появляется художественный вкус. Все бы шло хорошо, но в коллекции появились двойники, лишние экземпляры. Так же, как коллекционеры обмениваются лишними марками, Мария Петровна стала менять гжель на чешский хрусталь. Каждый вправе распоряжаться собственностью по своему усмотрению. Он, естественно, не одобряет такой деятельности, но это, так сказать, моральная сторона и не больше. Какой же баланс? Благосостояние и мещанские вкусы жены ничего не дадут обвинению и не поколеблят линию защиты. Следовательно, с этой стороны опасности нет. Опасность в другом — в существе обвинения и в его, Мисюры, тактике на следствии. С сегодняшнего дня генеральная линия — изобличение преступлений фашизма и осуждение вахмана Кольки Мисюры. Надо дать такие показания о Яновском лагере, чтобы пресса вновь подняла вопрос об убийцах-эсэсовцах. Колька Мисюра на их фоне будет совсем незаметным. Расскажет чистейшую правду о злодеяниях коменданта Вильгауза и начальника ДАВ Гебауэра, об ужасных зверствах эсэсовцев Гайне, Шлиппе, Блюма, Шенбаха и многих других. Разрисует во всех кошмарных деталях, как несчастных узников замораживали в бочках, варили в котлах, забивали дубинками, топтали сапожищами, давили автомобилями. Не станет скрывать, как несли службу вахманы, укажет фамилии. А если кого-нибудь из них арестуют и тот начнет давать показания на него, обер-вахмана? Надо доказать, что ему мстят за разоблачения, оговаривают, пытаются уйти от ответственности. Вера будет ему, разоблачителю, а не им — разоблаченным преступникам. Итак, не ждать допросов, а самому написать заявление. Пока не поздно, пока не допрашивали о Яновском лагере и о других вахманах.

Сел Мисюра за столик, принялся писать. Не заметил, как прошло три часа. Еще два часа забрали исправления. Может, еще что-нибудь переделать? Перечитывает написанное.


«Начальнику Львовского областного управления КГБ СССР

От следственно-арестованного

Мисюры


Обращаюсь к Вам не для того, чтобы просить снисхождения или помилования. За службу фашистам должен быть строго наказан, ни моя молодость, ни нечеловеческие издевательства, пережитые в лагере военнопленных, не давали права изменить Родине. Я виновен и готов отвечать. Мучает меня не предстоящее наказание, чего заслужил, а то, что еще спокойно живут на свете фашисты, лишившие нас в годы войны человеческого облика и убившие миллионы ни в чем не повинных советских людей. Я уже показал на допросах, как в Хелмском лагере десятки тысяч советских военнопленных погибли от голода, холода и мук. Очень сожалею, что не погиб вместе с ними, а оказался в Травниковском учебном лагере и там стал изменником Родины. Хочу сообщить следственным органам, как в этом лагере нас обрабатывали в фашистском духе, приучали к вахманской службе. С отвращением вспоминаю об этом и спрашиваю себя: почему не бежал? Один бежал, его поймали и повесили. Я струсил. Одел черную форму, прошел курс обучения; как и другим курсантам, мне присвоили звание вахмана охранных войск СС. Для вахманской службы направили в Яновский лагерь. Мы несли охрану на вышках, а немцы-эсэсовцы ежедневно занимались убийствами узников. О их преступлениях я дам следствию подробные и правдивые показания. Ужасы, которые видел, невозможно забыть, они снятся ночами. Уничтожение мирных советских граждан было зверской программой фашизма. Немецкие офицеры ежедневно ради развлечения убивали ни в чем не повинных узников. Я лично это видел и готов дать подробные показания.

Очень сожалею, что за многие годы из-за трусости сам не явился в органы и не рассказал правдиво о пособничестве фашистским убийцам.

Прошу верить моей искренности и готовности помочь органам советского следствия. Всей своей послевоенной жизнью я искупал вину перед любимой Родиной. Понимаю, что этого недостаточно, и приму как заслуженное любое наказание, назначенное советским судом.

Прошу, чтобы из-за меня не пострадали жена и сын, ничего не знающие о моих преступлениях во время войны.


Мисюра»

2

— Гражданин начальник, получилась ошибка. Я — Георгий, Жорик! Георгий мое имя, а Сережа — мой братик, геройский матрос, погибший в войну. Мало того, что ваши фраеры запачкали дорогое имя покойника, так они еще арестовали меня и выдумывают, будто именно я — Сережа. Это же нахальство.

— А это чья фотография? — предъявляет Харитоненко анкету № 1251 на вахмана Сергея Лясгутина.

Смотрит на анкету Лясгутин, не может глаз оторвать. Не сомневался, что аккуратные немцы сожгли. Как же быть?

— Этот молодой человек, — тычет Лясгутин в фотографию на анкете, — очень похож на моего братика Сережу, но одет он неприлично.

— Лицо Сергея не похоже на ваше? — интересуется Харитоненко.

— Как две капли воды! — подтверждает Лясгутин. — Ничего удивительного: один папа, одна мама.

— Может, будем заканчивать представление? — предлагает Харитоненко. — Взгляните на фотографию Георгия Лясгутина и познакомьтесь с заключением дактилоскопической экспертизы, сравнившей отпечаток большого пальца правой руки на анкете вахмана Лясгутина с отпечатком, имеющимся в вашем архивно-следственном деле 1949 года и откатанным теперь, при аресте.

Разглядывает Лясгутин фотографию. Брат Георгий — рыжий, веснущатый, с бульдожьим носом. К тому же еще пальцевой отпечаток!

— Может, нужны еще доказательства, что вы не Георгий, а Сергей?

— Гражданин начальник! Всем известно, как работает ваша фирма. Прения заканчиваются, возвращаюсь к своему любимому имени, — соскочило с Сергея Лясгутина шутовство, продолжает совершенно серьезно. — Надоело жить под именем покойного брата и ночами ждать стука: «Откройте, милиция!»

— Почему не явились с повинной?

— Я человек не гордый, решил дождаться, пока пригласят. Повинная — это, извините, глупость, и давайте не будем о ней говорить.

— Давайте, — соглашается Харитоненко. — Слушаю вас.

— А мне не о чем говорить. Воевал в морской пехоте, фрицы называли нас черной смертью, и это была чистая правда. Сражался не хуже других, в плен попал раненный. Бросили в лагерь, там дох от голода, холода и плетей. Не сдох, и тогда сделали вахманом — лагерным сторожем. Готовились фрицы бежать — стал ненужным, воткнули меня в Бухенвальд. Как все лагерники, страдал до прихода союзников.

— Это все?

— Вам мало! — истерично кричит Лясгутин. — Вот поэтому я и скрылся под именем погибшего брата. Зйаю, как взвешиваете: раз попал в плен — виноват! И плевать вам на то, что я пролил кровь за Родину, трижды плевать на родителей, убитых фашистами, на двух братьев, геройски погибших на фронте!

Налил Харитоненко из графина воды, пододвинул стакан. Выпил Лясгутин, угрюмо глядит на стакан. Замаячила вышка. Читал в газетах, как расстреливают изменников Родины. Подполковник Харитоненко, как и раньше, говорит тихо, спокойно:

— Вот так. Истерика ни к чему. Ведите себя как мужчина. Хотите — отвечайте правдиво, не хотите — запишу ложные показания. Имеете право не отвечать на вопросы. Суд принимает решение по доказательствам, не зависящим от ваших эмоций. Советую об этом серьезно подумать, пришло время по-настоящему оценить вашу прошлую жизнь. Начнем не с того, как сражались с фашистами, а с Ленины, как убили там старика.

Сбил Лясгутина этот вопрос. Если бы следователь начал по порядку, стал выяснять, как попал в плен, как пошел на немецкую службу, он бы развернул картину нечеловеческих мук, дальше было бы видно. Дался ему этот проклятый старик! И откуда только стало известно? Подумаешь — старик! Гибли тысячи молодых, не видевших жизни. Однако со следователем не сыграешь в молчанку, но и трепаться ни к чему. Пусть он свои карты выкладывает, видно будет, чем крыть.

— Гражданин следователь! Не понимаю, о чем речь, не знаю никакого старика.

— Об убийстве этого старика дал подробные показания следственно-арестованный Николай Иванович Мисюра. Желаете — могу дать очную ставку.

Бездна разверзлась под ногами. Неужели и Кольку взяли? Этот, если выгодно, продаст кого угодно, на любого даст показания. Но ведь Мисюре на него, Лясгутина, клепать не выгодно: сам во всех их делах был начальником, такого свидетеля утопить ничего не стоит. Не поэтому ли Мисюра топит его?.. А может, заливает следователь, хочет получить показания, чтобы потом стравить как паршивых собак?

— Не мог Мисюра сказать такую неправду. Прошу очную ставку.

Харитоненко взял телефонную трубку:

— Арестованного Мисюру ко мне на допрос.

Завели Мисюру. Сел, взглянул на Лясгутина — и ни слова. И Лясгутин молчит. На вопрос Харитоненко о том, знают ли друг друга, Мисюра ответил:

— Это Сергей Лясгутин, вместе со мной был завербован в Хелмском лагере военнопленных сначала в лагерную полицию, затем в школу вахманов. Вместе несли службу в Ленине, Дрогобыче и в. Яновском лагере, пока сами не стали узниками Бухенвальдского лагеря.

Узники Бухенвальдского лагеря. Это хорошо, умно предупреждает Колька. Неужто во всем остальном раскололся! В чем именно? Ша, без паники! Надо сделать сукиному сыну намек.

— Следственно-арестованный Мисюра все показал правильно. Прошу, чтобы рассказал о наших страданиях в Хелмском лагере военнопленных, как фашисты принудили стать вахманами.

— Просьбу сможете заявить после того, как выясним интересующие меня вопросы. Итак, признаете, что вместе с Мисюрой вступили в лагерную полицию и находились па вахманской службе?

— Конечно! Это же он меня завербовал в полицию Хелмского лагеря, — зло усмехнулся Лясгутин: «Пусть знает, собака: на мне не поедет в рай, с собой утащу в ад».

Вот и началось. Он, Мисюра, предвидел такой вариант. Ничего, с этим весельчаком разделается запросто. А Лясгутин будет молчать? Будет, не захочет лезть в петлю.

— Был шпана и остался шпаной! — окинул Лясгутина презрительным взглядом. — Ну, зачем было его вербовать? За бутылку и закусь продаст брата, жену.

— Продаст брата! — обиженно повторяет Лясгутин. — В бою был ранен, в плен попал без сознания. А этот добровольно примчался к немцам. Он же кулак, за землю и деньги убьет отца и не чихнет!

— В общем, старые знакомые! — не удивляется Харитоненко. Чтобы хоть как-то облегчить свою участь, утопят друг друга в ложке воды. Что у них общего? Мечта Мисюры, смысл жизни — своя частная собственность. Ради этой мечты готов служить хоть черту, приспосабливал к ней любую работу — вахмана, завмага, заведующего райторготделом. Смысл жизни другого — чужая собственность, хоть государственная, хоть личная, лишь бы можно было ее прикарманить, беззаботно прожить. Фашистам подошел и Мисюра, и Лясгутин, это их и объединило. А пришло время отчитываться за свои преступления — стремятся валить друг на друга.

Задает Харитоненко вопросы о вахманской школе. В ответах вначале нет расхождений. Расхождения начинаются со старика, убитого в Ленчне.

— Для чего, Мисюра, вы пошли с Лясгутиным в гетто Ленчны? — спрашивает Харитоненко.

Для чего пошли в гетто? Осторожно! Надо подставить Лясгутина: с этого начинается кровь. Свидетелей нет. А для Лясгутина это дельце самое подходящее.

— Встречался Лясгутин с нашей уборщицей Стефой, ублажал ее песнями, а она ублажала его. Пришел как-то от нее, сообщил, что в гетто у одного старика имеется золото. Позвал меня, я сдуру пошел.

Надо же так брехать, так наговаривать! Лясгутин не может сдержаться, пулями вылетают слова:

— Мисюра врет как по писаному, все перевернул наизнанку. Не я, а он подкатился к Стефе, не мне, а ему наплела она про старика и золото. Мисюра мне свистнул, а я со скуки составил компанию.

— Разрешите вопрос к Лясгутину, — просит Мисюра.

— Разрешаю, — прочищает мундштук Харитоненко.

— Откуда он знает, что уборщица Стефа рассказала мне о старике?

— Тогда Мисюра скрыл от меня. Теперь, когда наклепал, будто я гулял со Стефой, стало ясно. Сам с ней гулял. Значит, правду говорит, что она навела. Пусть не валит с больной головы на здоровую.

— Раз я изобличаю Лясгутина, значит, валю с больной головы на здоровую, — невозмутимо замечает Мисюра. — Вот и судите, гражданин следователь, кто врет и кто дает правдивые показания.

— Стерва! — задохнулся от возмущения Лясгутин.

— Гражданин следователь, прошу оградить меня от оскорблений! — с достоинством заявляет Мисюра.

— Скажите, Мисюра, кто все же убил старика? — не реагирует Харитоненко на его заявление.

— Расскажу! Стал Лясгутин требовать золото — старик ни в какую. Тогда Лясгутин начал его тормошить, не удержался старик на ногах и упал. Может, сам ударился головой о пол, может, Лясгутин ударил ногой, не заметил, врать не буду, но старик после этого не шелохнулся. Мы сразу же ушли из этого дома.

— Опять же брешет! — вскакивает Лясгутин. — Не я, Мисюра требовал у старика золото, бессердечно его избивал. Когда старик упал, Мисюра озверел еще больше. Размахнулся и пнул сапогом, тому много не надо. А Мисюра продолжал искать золото. Перерыл всю квартиру, порубил мебель и пол.

— Все я, а Лясгутин стоял тихо-смирно в сторонке, — иронично замечает Мисюра.

— Почему в сторонке! — огрызнулся Лясгутин. — Ия требовал золото, но вынул душу у старика ты. Почему я не задушил тебя в лагере!

Сомнения нет, оба совершали убийство, ведут спор только о последнем ударе. Харитоненко переходит к другому эпизоду:

— Участвовали ли в расстреле узников гетто Ленины?

— Расстреливали немцы, — отвечает Мисюра. — Мы не имели никакого отношения к гетто, оно охранялось полицией из поляков.

— Мисюра правильно объяснил, — подтверждает Лясгутин.

— Видели, как расстреливали? — уточняет Харитоненко.

— Видели, — признает Лясгутин. — Когда евреев согнали на площадь, пришли посмотреть.

— И что было дальше?

— Стали немцы убивать всех подряд — женщин, стариков, даже маленьких детей. Невозможно было смотреть на то, что творили фашистские гады.

Безмозглый идиот! Безмозглый идиот! Куда лезет, зачем дает такие зацепки? Мисюра исподлобья зло смотрит на Лясгутина.

— Невозможно было смотреть, а смотрели! — констатирует Харитоненко.

— Ошибаетесь, гражданин следователь! — возражает Лясгутин. — Мы с Мисюрой ушли с этого проклятого места.

— Куда?

— В гетто!

— Зачем?

— Надеялись подобрать кое-какие вещички.

— С расстрела пошли за вещами евреев! — подытоживает Харитоненко.

— Там не было ничего путного, всякая дрянь, — объясняет Лясгутин.

Слава богу! Хоть догадался уйти с места расстрела и меня увести. Мисюра облегченно вздыхает.

Закончена очная ставка. Перерыв на обед. Принесли в камеру суп и кашу, ест Лясгутин и не чувствует вкуса. Влип по самые уши. Кто еще арестован?.. Может, не станут топить, не все же такие подонки, как Мисюра.

После обеда Лясгутина снова привели на допрос.

— Вернемся к расстрелу узников гетто Ленчны, — сообщил Харитоненко. — Следствие располагает данными, что вахманы, и вы в том числе, принимали участие в расстреле. Советую рассказать правду.

— Гражданин следователь, не надо травить. Уже был под следствием, судили по второй части первой статьи Указа от 4 июня 1947 года, отсидел три года. Есть карты — выкладывайте, иначе какой разговор!

— Значит, выкладывать карты, — усмехнулся Харитоненко. — Хорошо, — и нажимает кнопку.

Раздался стук в дверь. Заходит невысокий, щуплый мужчина.

— Дзень добрый.

Явный еврей, костюмчик импортный, говорок польский. Разыгрывают: в Ленчне не осталось евреев! Встревоженный Лясгутин успокаивает себя, но еще больше волнуется.

— На очную ставку приглашен гражданин Польской Народной Республики, бывший житель местечка Ленчны Симон Бердичевский, — объясняет Харитоненко.

Листает следователь лежащую на столе папку, Лясгутин не может оторвать взгляд от сидящего напротив него человека. На лице два шрама: один под глазом, другой искривил рот. Пулевые раны. Неужели выжил?! Так ведь всех закопали в могиле, сам же закапывал.

Не торопится Харитоненко, дал время Лясгутину вновь пережить события в Ленчне. Достал, наконец, протокол, предъявляет.

— Познакомьтесь, после этого начнем очную ставку.

На протокол наклеены три фотографии в вахманской форме: он, Мисюра и Дриночкин. В протоколе записано:

«Я, капитан Калачик Феликс из Министерства внутренних дел в Варшаве, действуя на основании ст. 245 8, с применением правил ст. 233 УПК, вызвал нижеуказанного в качестве свидетеля:

Бердичевский Симон, родился 26 марта 1922 года, уроженец Ленчны Люблинского воеводства, родители Исаак и Берта, гражданство польское, национальность еврейская, место жительства Вроцлав, пл. Костюшко, 3, кв. 5.

В присутствии понятых Сташевского Леопольда и Томачека Станислава предъявил гражданину Бердичевскому для опознания фотографии лиц в форме охранных войск СС.

Осмотрев фотографии, гражданин Бердичевский заявил:

— Я убежден, что на снимках № 1 и 3 запечатлены личности, которых видел неоднократно летом 1942 года в гетто Ленчны. Эти люди запомнились, ибо из окна соседнего дома я наблюдал, как они зашли в дом моего отца Бердичевского Исаака, слышал его крик, но не посмел зайти. Видел, как эти немецкие служащие вышли из дома. Зашел после них — отец был уже мертвый, в крови…»

Не дочитав, положил протокол, прижал руку к колену, чтобы подполковник не заметил дрожи. Молчит, не может смотреть в глаза Бердичевскому.

— Свидетель, расскажите о расстреле в Ленчне, — обращается Харитоненко к Бердичевскому.

— В тот день было расстреляно все наше местечко. Я оказался одним из последних. Десять немцев-эсэсовцев убили около полторы тысячи узников гетто, этим, — кивнул Бердичевский в сторону пожелтевшего Лясгутина, — приказали расстрелять остальных. Оставалось человек пятьдесят. Двадцать расстреляла одна их группа, потом погнали последних. Там был и я. Они набросились на нас, избивали, заставляли снять одежду. Голый пошел к яме, думал лишь о том, чтоб без мук умереть. Поставили нас спиной к яме, напротив стояли эти с ружьями, кто-то скомандовал: «Фойер». Очнулся в темноте, задыхаясь; почувствовал боль и тяжесть на себе. Сначала не понял, потом догадался, что ранен и вместе со всеми закопан в могиле. Как-то выкарабкался и пополз. Добрые люди спрятали, лечили, спасали.

В кабинете Харитоненко воцарилось молчание. Опротивел Сергею Лясгутину белый свет, не может смотреть на свидетеля, ставшего грозным судьей. Надеялся, что проклятое прошлое навсегда похоронено, а оно пришло из мо гилы.

— Подтверждаете показания свидетеля Бердичевского? — нарушает молчание Харитоненко.

— Подтверждаю.

3

О Молдаванке толковали по-разному: одни называли сердцем Одессы, другие — гнойником. На этой окраине до революции и в первые послеоктябрьские годы вольготно орудовали торговцы контрабандой. Славилась Молдаванка воровскими малинами. Притоны, а было их множество, манили ямайским ромом и музыкой портовых кабаков всего мира. В песнях Молдаванки стирались грани между цинизмом, преступлением и веселой забавой. Песней отзывалась Молдаванка на любую беду. Если несчастной Марусе изменял любовник, она горевала не так, как другие девчата, а вонзала в свое разбитое сердце «двенадцать кухонных ножей». На Молдаванке жил Мишка Япончик — король одесских бандитов. Тут слагались легенды об удачливости, наглости, благородстве Япончика и его веселых парней. Прежде чем ограбить буржуя, слали ему письмо с «денежной просьбой» и вежливо предупреждали: «Иначе ждут крупные семейные неприятности».

Сергей Лясгутин родился на Молдаванке. Отец Спиридон Николаевич славился портновским искусством и почитался за покладистость. Есть деньги у пижонов — платят щедро, нет денег — согласен ждать хоть до второго пришествия. Знал, что нельзя торопить, не то скажут: «Ша!»

Костюмы, пошитые Спиридоном Николаевичем, удовлетворяли самый изысканный вкус, сокрушали сердца молдаванских и приморских девчат. Молдаванские парни считали его лучшим в Одессе и во всем мире портным. Правда, дома не каждый день бывало мясо.

Сергей Лясгутин провел детство, как и многие его сверстники. Играл в казаков-разбойников, в отважных и смелых налетчиков, в веселого бандита Мишку Япончика. На чердаках молдаванских домов отыскивали кинжалы и штыки, завалявшиеся с гражданской войны. Дрались нещадно и зло с чужими мальчишками.

В школе Сергей устраивал учителям несносную жизнь. В четвертом классе прославился тем, что сумел незаметно привязать к стулу всегда сонного учителя географии Вячеслава Николаевича, именуемого Вячей-клячей. Разразился скандал, у Спиридона Николаевича переполнилась чаша терпения:

— Хватит лодырничать, будешь мне помогать.

— Учись у папы, — советует мать. — Золотая специальность!

У Сергея не лежала душа к золотой специальности. Шить и кроить — не работа для настоящего парня, однако не стал спорить с отцом: у того имелся не только мягкий метр, но и железный кулак.

Два года промучился в подмастерьях у папаши, не шла впрок учеба: кроит — портит, шьет — портит. Ругал Спиридон Николаевич, в сердцах прикладывал руку — не помогало, Сергея все время тянуло на улицу. Босяк, да и только.

В шестнадцать лет начал слесарничать в гараже «Союзтранса». Решил стать шофером, в снах видел себя в кожанке, промасленной кепочке, чуть-чуть прикрывающей чуб, с папиросой, небрежно торчащей во рту. Оказался упорным, закончил автошколу, работал механиком и таки добился своего.

В это время сердца многих парней и девчат захватила романтика пятилеток. Молдаванка потянулась к станкам, поплыла на торговых кораблях за границу, отправилась на Дальний Восток, в Комсомольске появилась Одесская улица.

Сергей Лясгутин остался в Одессе. В «Союзтрансе» открыл свой талант — лихо ездил, левачил. Грузовик — не такси, для калыма надо как следует шевелить мозгами. И он шевелил мозгами. Выезжает из гаража, едет не по путевке, а в порт, везет на Привоз корзины и ящики — мандарины, апельсины, гранаты, орехи. Доволен клиентами, из-за рубля не торгуются. А если кто начинал торговаться, с Сергеем шутки плохи.

Отвез как-то груз на квартиру, снял с кузова, помог занести. Пожилой усач дал пятерку.

— Папаша, маловато! — держит Лясгутин пятирублевку в руке.

Сверкнул тот глазами, однако протянул еще рубль.

Лясгутин рубль не взял:

— Папаша! Я не нищий, выкладывай еще пятерку — и будет расчет.

Не выдержал усач такого нахальства:

— Не хочешь рубль — ничего не получишь!

— Ша, папаша, не нервничать, можешь иметь разрыв сердца. Я же сейчас подавлю твои поганые фрукты.

Побурело лицо усача, достал из кармана пятерку, швырнул:

— Давись!

— Некультурно себя ведете! — разгладил Лясгутин пятерку, достал кошелек, сложил деньги, приподнял кепочку: — Берегите, папаша, здоровье!

Вечерами Сергей шел к Катьке Зарембе, щедро выкладывая водку и закуску. За полночь гуляет, а с утра, как ни в чем не бывало, идет на работу. Всюду поспевает, ловчит, изворачивается.

В тридцать восьмом призвали на флот. Плавать не пришлось: зачислили в береговую службу в Севастополе. И работа прежняя — шофер. Правда, нельзя левачить, а без денег нет жизни. На втором году повезло — нашел девчонку не хуже Катьки, нашлась и компания. Зажил Сергей «королем из Одессы», новым друзьям полюбились молдаванские песни и танцы.

Все шло б отлично, но на третьем году службы с Сергеем подружила «губа». Гулянки требовали денег, а на матросское жалование не разгуляешься. Как-то увел несколько простыней, как-то — шинель, как-то — пару ботинок, но в конце концов влип. Не поймали с поличным, и все же, круг сомкнулся на нем. Матросы припомнили выпивки, самоволки. Полез в драку — проучили. Хорошо хоть, что не дошло до трибунала.

Через неделю началась война. С батальоном морской пехоты Сергей Лясгутин убыл на фронт. Дрался, как все моряки. В бою под Голованевском, во вражеской траншее, ранили в грудь, очнулся в плену. На пороге смерти с особой жадностью захотелось жить.

Вспоминается Хелмский лагерь, рыжеусый кричит:

— Братцы, моряк — немецкая сука!

Очутившись в плотном кольце пленных, Лясгутин разрывает на себе тельняшку, тычет в шрам на груди:

— Вот какой я предатель! А из вас сколько раненых? Думаете, смерти боюсь? Бейте, посмотрите, как моряки умирают.

Разошлись пленные, остался один — Иван Никодимов. Подошел вплотную:

— Ты предал!

— Это почему же? — настороженно разглядывает непонятного парня. Что ему известно? Ни разу не виделись, значит, не мог слышать его разговор с рыжеусым.

— Почему? — переспрашивает Никодимов. — Кроме тебя и меня, никто не знал о подготовке побега.

— Какого побега?

Уже догадался: этот пленный собирался бежать с рыжеусым. Зачем же сейчас заговорил? Если считает предателем, почему не боится доноса? Все ясно, убьет! Верзила задушит сейчас, как цыпленка. От него не удрать: другие помогут. Единственный шанс — тянуть, пока подойдет полицейский или немецкий солдат.

— Не знаешь, какого побега? — горько усмехнулся Иван Никодимов. — Мы с Николаем договорились бежать и решили тебя звать с собой. Поверили в твою тельняшку, в то, что ты стоящий парень, раз не вешаешь нос.

Не может Никодимов поверить, что моряк, раненный в боях, в лагере проявляющий стойкость, — предатель. Вот и решил объясниться: всякое в жизни случается. Понял Лясгутин, что верзилу одолевают сомнения, возродилась надежда на жизнь, подумал: «Еще посмотрим, кто кого облапошит, кто окажется в дураках!»

— Ты начистоту — и я начистоту, — бьет себя кулаком в грудь. — Да, предложил Николай бежать, я согласился. Сегодня повстречал Николая, хотел подойти — вдруг полицейский. Сам не пойму, как получилось, только я не шкура. Может, Колька еще кому предлагал бежать или по другой причине задержан.

Если бы Лясгутин отрицал разговор о побеге, предательство выплыло бы наружу, но он говорит все как есть. Может, и вправду Николай на свой риск еще кому-то доверился?

— Смотри, моряк! Если сбрехал — замучает совесть, сдохнешь, как последняя гадина.

Отвернулся Иван Никодимов, вздохнул и побрел. Раздирают сомнения: неужели подарил жизнь предателю?

И Лясгутин идет сам не свой. Завтра могут назначить полицейским. Как тогда посмотрит в глаза Никодимову? Один выход — и его… На половинке нельзя останавливаться: и в дерьме измараешься, и не спасешься. Играть — так на всю катушку, иначе ни к чему эта музыка. С таким решением и направился к Мусфельду.

Когда о нем доложили обер-лейтенанту Мусфельду, тот допрашивал Николая Петрова. Прервал допрос, перешел в другой кабинет, вызвал:

— С чем пришел?

— Установил еще одного участника заговора, — доложил Мусфельду. — Опасный, надо брать сразу.

— Молодец, времени зря не теряешь!

Расспросил Мусфельд о том, как удалось разоблачить Никодимова, потрепал по плечу:

— Ловко! Назначаю тебя полицейским! Старайся, и все будет гут. А сейчас с полицейским Мисюрой задержи преступника.

С какой совестью идти за верзилой! А что такое совесть? Ее не мажут на хлеб, не пьют вместо водки. Час тому не знал верзилу, пройдет час — больше не встретимся. За так, кроме смерти, ничего не дают.

— Герр обер-лейтенант! Пленные чуть меня не убили. Не отдадут Ивана… — осекся, встретив насмешливый взгляд Мусфельда. — Не боюсь, неохота помирать зря.

Рассмеялся обер-лейтенант, еще раз похлопал по плечу:

— Помни: собака боится палки! Веди себя так, чтобы всегда боялись тебя. Но поскольку у тебя еще нет палки, с тобой пойдет один немецкий солдат. Один! И ты увидишь, как эта вшивая сволочь станет перед ним на задние лапки…

Хорошо в полиции: спит на мягком, жрет до отвала, одет в красивую форму. Но какой-то червяк грызет душу. Может, стыд, может, страх? В глазах пленных столько ненависти, а обер-лейтенант требует комиссаров, евреев, тех, кто намеревается бежать.


Раскрылась дверь камеры, раздается команда:

— Лясгутин, к следователю!

Снова очная ставка. Снова Лясгутин и Мисюра готовы то изобличать друг друга, то сообща отбиваться от следователя. Цель одна — поменьше взять на себя, побольше свалить на другого.

Харитоненко допрашивает об участии в ликвидации гетто Дрогобыча. Признают только сторожевую службу. Да, охраняли гетто, конвоировали евреев на кирпичный завод, ничего плохого не делали. Да, стерегли во время работы, но на заводе за евреев отвечали мастера, они же, вахманы, в это время скучали. После работы отводили евреев в гетто. Мисюра так и сказал: отводили. Ухмыльнулся Лясгутин: ловко рассказывает — не гетто, а детский садик. Посмотрел бы гражданин следователь, как тогда Колька воспитывал этих деток. На улицах гетто лютовала зима, и Мисюра не мог без смеха смотреть на дрожащих от холода евреев. Для пущего веселья придумал зарядку, заставлял прыгать и бегать. Он, Лясгутин, усовершенствовал эту игру — пел под зарядку одесские песни. Не все евреи прыгали как следует, Мисюра подгонял лентяев кнутом. Правда, несколько симулянтов сдохло. Понравилась немцам-эсэсовцам эта забава, для них Колька устраивал специальные представления.

Поглядывает Мисюра, как Харитоненко записывает его показания, и тоже вспоминает зарядку в дрогобычском гетто. Сам комендант гетто шарфюрер Рингмап похвалил за выдумку:

— Молодец! Правильно работает твоя голова.

— Спасибо, герр шарфюрер, стараюсь! — ответил Рингману, а про себя подумал: «А у вас, герр шарфюрер, голова неправильно варит!»

Почему так подумал? Потому что сам Рингман поступал не так, как требовал от других. Запомнился тот случай: раньше никогда не слышал в гетто игры на скрипке. Зашел в один дом и не поверил глазам: немец играет на скрипке, еврейка сидит за столом и улыбается ему. Он, Мисюра, растерялся, не знает, как быть: вспомнилась наука щуцполицейского Эбертеля. С другой стороны, как понять, что немец для еврейки играет? Может, не немец, а еврей?

Закончил скрипач играть, обратился к Мисюре:

— Герру вахману что-нибудь надо?

Не стал задираться, сказал:

— Услышал музыку, захотелось послушать.

Правильно сделал, что не стал задираться: в то время зашел шарфюрер Рингман. Приказал выйти, сам сел за стол. Он, Мисюра, глазам своим не поверил: комендант сел за один стол со скрипачом и еврейкой. Взяло любопытство, притаился в коридоре. К этому времени уже изучил много немецких слов, необходимых для службы. Не все понял, однако Рингман уговаривал музыканта уйти из гетто, назвал герром Розеном. А тот ни в какую. У него, мол, с женой одна доля, только смерть их разлучит.

— Герр Розен! — сказал комендант. — В ближайшие дни все евреи будут вывезены из Дрогобыча в лагерь, вы — ариец, вам туда ехать нельзя.

— Герр комендант! — ответил скрипач. — По приказу генерал-губернатора Франка состоящий в браке с еврейкой тоже признается евреем.

— Франц! — рыдает еврейка. — Уйди, дай без мук умереть.

— Извините, герр комендант! — сказал скрипач. — Это истерика.

Ничего не ответил Рингман. Мисюра осторожно вышел на улицу.

На следующий день приехала команда эсэсовцев с незнакомым унтерштурмфюрером. Объявлено построение гетто. В строю двести пятьдесят шесть евреев и один немец — Розен. Подошел к нему унтерштурмфюрер, вежливо объясняет:

— Герр Розен! Вы имеете право выйти из строя и поселиться в прежней квартире.

— Герр унтерштурмфюрер, очень признателен за предоставленный выбор. Я предпочитаю остаться с женой и разделить ее участь.

— Ваше право, герр Розен, — едва заметно поклонился унтерштурмфюрер и отошел от него.

Колонна еврейского гетто Дрогобыча двинулась в последний путь, конвоируют солдаты-эсэсовцы с собаками и они, вахманы. Прошли около десяти километров по дороге на Трускавец; в лесу, у большой ямы, унтерштурмфюрер скомандовал:

— Всем сесть на землю! Шнель, шнель!

Сели узники. Сразу же раздалась очередная команда. Подогнали десять евреев к яме, приказали снять одежду. Загремели выстрелы. Уже привык к расстрелам, думал о том, в чем сила немцев. Увидел эту силу в железном порядке: все идет у них заведенным ходом, как в исправном механизме. Ну, кто мог подумать, что такая нация так закончит войну!.. Тогда думал только о службе, стоял в оцеплении и разглядывал сидящих евреев. Заприметил Розена и его жену — сидят вместе со всеми. Даже любопытство взяло. Как их поведут на расстрел? Неужели как остальных? Не верилось: унтерштурмфюрер больно вежливо разговаривал со скрипачом. Не ошибся. Когда их погнали к могиле, унтерштурмфюрер остановил десятку и приказал вахманам: «Герра Розена и его жену не раздевать. Разрешаю принять смерть в одежде». Еще раз убедился, что к немцам особое отношение и об этом нельзя забывать. И еще запомнил, что расстрел происходил не так гладко, как в Ленчне. Какая-то женщина протянула Прикидько младенца, попросила спасти. Кинул Прикидько сосунка прямо в яму, еврейку пнул ногой под зад — летела до самой могилы. Два старика, тряся кулачонками, наскакивали на Лясгутина, тот с прибаутками дал одному в морду, потом другому. Так же, как в Ленчне, унтерштурмфюрер приказал вахманам расстрелять последнюю группу евреев.

Закапывали яму быстро: боялись опоздать на футбол. Еще недавно он, Мпсюра, понятия не имел о футболе, приучил к этой забаве Лясгутин. Утром попросили цугвахмана Кирпуса отпустить на футбол — отнесся с сочувствием, тоже любитель: «Справитесь пораньше с евреями — ваше счастье, смотрите футбол».

На грузовике со стрелками-молниями возвращались в Дрогобыч, удобно рассевшись на одежде евреев. Взглянул на добытые в гетто часы и обрадовался: еще можно поспеть…

Харитоненко переходит к очередному вопросу.

— Участвовали ли в расстреле узников гетто Дрогобыча?

— Расстрел производили немцы-эсэсовцы, — отвечает Мисюра. — Мы стояли в оцеплении. Считайте, что ничего не делали: никто из евреев не пытался бежать. Не было у них выхода, покорно шли к яме.

— Верно. Это было ужасное зрелище, — добавляет Лясгутин.

— Что делали, когда вернулись после расстрела в Дрогобыч?

— Пошли на футбол, — вспоминает Лясгутин.

Идиот, на кой черт вспомнил футбол! Мисюра отстраняется от любителя неуместной забавы:

— Не помню такого, не писал дневников.

Отмахнулся от футбола, — отмечает про себя Харитоненко. Признал более существенное, расстрел уже стал обыденной работой. Выясняет:

— Кто был старшим команды в Наварии?

— Мисюра! — уверенно отвечает Лясгутин.

— Не был я старшим! Кто бы меня назначил? Не годился по своей малограмотности, — возражает Мисюра и хватается за счастливую мысль: «Самое время свести счеты с Коршуновым». — Старшим был Коршунов. Он умел говорить по-немецки, еще до войны вышел в начальники, работал бухгалтером.

— Кто же был старшим? — переспрашивает Лясгутина Харитоненко.

— Может, и Коршунов, — отвечает Лясгутин. — Разве вспомнишь? Прошло столько лет.

— Кто менял вещи убитых евреев на самогон? — подполковник Харитоненко подходит с другой стороны к Наварии.

Мисюра вспоминает очную ставку с Коршуновым. От еврейских вещей не отвертеться, надо хоть отодвинуться от них.

— Еврейские вещи? — переспрашивает Мисюра. — Был такой случай. Лясгутин залез в склад вещей убитых евреев и затем выменял в Наварии какие-то тряпки на самогон. Все тогда пили.

Скотина бессовестная! Лясгутин разозлился. Не хочет быть начальником, а валит на меня, как на мертвого. Я тебе устрою!

— Точно не помню, был ли Мисюра начальником, а склад с еврейскими вещами он принимал. С этими вещами получилась такая история. Закрыл унтерштурмфюрер склад на замок и увез ключ. Мисюра посмеялся над унтерштурмфюрером и открыл окошко, в котором заранее поднял шпингалет. Предложил мне залезть, взять что-нибудь на обмен: все мечтали о выпивке. А мне что! Не я же отвечал за еврейские вещи. Залез в склад — на вещах полно вшей. Затошнило, так ни с чем и вылез. Тогда полез Мисюра и вынес вещички. Не отказываюсь, относил в село, принес самогон, помянули евреев.

— Железная логика! — констатирует без злости Мисюра. — Не смог взять вшивые вещи, его, видите ли, затошнило. А тащить в село для обмена — пожалуйста! Тут его не тошнило. Не мог вспомнить, кто был начальником нашей команды; но стоило мне показать, как он воровал вещи расстрелянных, сразу «вспомнил», что я всем командовал. Будет выгодно — сделает меня помощником Гитлера. Некрасиво получается, концы с концами не сходятся.

— Мораль читаешь! — покачал головой Лясгутин. — Подумать только: Мисюра решил учить меня правильной жизни.

— Так был Мисюра начальником команды в Наварии? — снова спрашивает Харитоненко. — У вас, Лясгутин, ведь и вправду концы с концами не сходятся.

— Не сходятся! — подтверждает Лясгутин. — Не хотел топить Мисюру, это не в моих правилах. Но если так нахально брешет и еще меня совестит, то скажу правду: он был начальником. Других вахманов допросите — то же скажут. И хочу, гражданин следователь, обратить ваше внимание еще на один момент: в Яновском лагере не я стал обервахманом. а Колька Мисюра.

Загрузка...