Глава тринадцатая

1

— Свидетель Шерстогубов! — обращается Харитоненко к коренастому мужчине с отполированной кожей лица и чуть выпяченными губами. — Знаете сидящего напротив вас человека?

— А как же. Андрей Емельянович, комендант полиции нашего лагеря.

— А вы, обвиняемый Якушев, знаете этого гражданина?

— Впервые вижу!

— Андрей Емельянович, побойтесь бога! — Шерстогубов укоризненно покачал головой, а улыбка расплылась до самых ушей. — Как это впервые видите, если я цельный год состоял у вас заместителем. За ту проклятущую службу отбухал двадцать годков, а вы признавать меня не хотите.

— Этот человек меня с кем-то путает, — с безразличием отвечает Якушев.

— Четыре дня вы, Якушев, твердили, что находились не во львовском, а в каменец-подольском лагере военнопленных. Только после трех очных ставок сознались, что вы — это вы. Не уйти и от службы в полиции: изобличает не один Шерстогубов, будут очные ставки с другими бывшими полицейскими лагеря.

— С кем? — спокойно выясняет Якушев.

— Для начала с Архиповым и Федченко — вашими передовиками. После отбытия наказания будут рады повидаться с начальником.

— Гражданин следователь! Шерстогубов правильно сказал. Был начальником лагерной полиции Цитадели. Скрывал потому, что фактически ни в чем не виновен.

— Это как не виновен! — с удивлением переспрашивает Шерстогубов. — Меня втянули в грязюку, а сами не виновны?

— Вопрос ясен, переходим к следующему, — прерывает Харитоненко. — Расскажите, Шерстогубов, как в лагере производился отбор поступающих пленных?

— Чаще всего отбор производил наш гестаповец штурмфюрер Штольце. Андрей Емельянович ему помогал. Потом полицейские по команде Андрея Емельяновича вели в башню смерти, еврейскую национальность — в подвал. Если Штольце отсутствовал, отбор производил самолично Андрей Емельянович. Делал все так, как Штольце: искал на воротничках гимнастерок проколы от кубарей и шпал, смотрел на прически. Андрей Емельянович был большой специалист, насквозь видел комсостав. Не раз перед строем произносил такие ехидные речи: «Ну какой ты солдат?.. По глазам вижу: носишь очки, и лоб образованный!» С евреями тоже хорошо разбирался. Всех сомнительных приказывал уводить в свою допросную комнату. Там была обыкновенная железная кровать с высокими спинками. Укладывали сомнительного пузом на кроватную спинку, связывали в один узел руки и ноги. Андрей Емельянович не любил пустых разговоров, с ходу лупил дубинкой по спине. Не все успевали признаться, у многих сразу кровь шла горлом. Оставался пленный живым — Андрей Емельянович отпускал в казарму. Бывали у него, правда, ошибочки. Помню, повел меня и двух полицейских в немецкий госпиталь на Лычаковской. Там на черных работах находились тридцать военнопленных грузин. Кто-то шепнул Андрею Емельяновичу, что промеж них укрываются евреи. Отобрал Андрей Емельянович шестерых пленных, увел в свою допросную комнату. Пришел Штольце, лично допрашивал, Андрей Емельянович ему помогал. Поклал первого сомнительного на спинку кровати, руки-ноги связал, остальные рядом стоят. Штольце к связанному на «вы» обращается, спрашивает фамилию. Вежливый был немец, никогда не кричал. Тот со спинки хрипит: «Харбедия». Андрей Емельянович докладывает Штольцу: «Это жидовская фамилия». Харбедия кричит: «Я грузин!» Все, кто ждал своей очереди, тоже загоготали: «Он грузин! Мы все грузины!» Взяло меня сомнение: еврейская национальность с таким хрипом не гогочет. Начал Штольце допрашивать Харбедию, орудует дубинкой — очень заинтересовался этой работой. Я тихонечко шепчу Андрею Емельяновичу: «Сдается, это грузин. Точно знаю, как разговаривает эта национальность». А Андрей Емельянович человек гордый, не любит, когда задевают его самолюбие: «Не суй нос! Без тебя разберутся». Без меня — так без меня, мое дело маленькое. Но ведь правильно предупредил, получилась промашка. Уже третьего добивал Штольце, а те, которые еще могли разговаривать, — ни в какую: грузины и все. Тут и Штольце засомневался, вызвал из лагерной обслуги грузина Замбахидзе, приказал поговорить по-грузински с теми, кто еще оставался в живых. Переговорили — Замбахидзе докладывает: «Грузины!» Может, вспомните, Андрей Емельянович? Вы, конечно, тогда были большим начальником, однако можно было и меня послушать, не вышло бы ошибки.

— Обвиняемый Якушев, что можете сказать о показаниях свидетеля Шерстогубова?

— Нет у него никакой совести. Наговаривает, все шиворот-навыворот. Сам же признал, что отбор пленных производил Штольце, а меня впутывает. И совершенно ясно почему. Штольце по очереди брал на отбор когда меня, когда Шерстогубова и, конечно, приказывал бить подозрительных. Я бил слегка, для видимости, а Шерстогубов избивал кулаками. И в допросной комнате командовал Штольце, это он приказывал привязывать для допроса к спинке кровати. От моих ударов никто не умер, а Шерстогубов старался вовсю. Вот и валит с больной головы на здоровую, выдумал каких-то грузин. Ничего не знаю, за свои дела пусть сам отвечает.

— Шерстогубов уже ответил за совершенные преступления, они указаны в приговоре, — протягивает Харитоненко Якушеву многостраничный приговор.

— Зачем мне его приговор! Со своим буду знакомиться, — пристально рассматривает Якушев большой палец правой руки, зажатый двумя пальцами левой.

— Тогда переходим к следующему вопросу, — объявляет Харитоненко. — Свидетель Шерстогубов, вербовал ли Якушев агентуру для выявления среди пленных лиц, подлежащих уничтожению?

— А как же! Андрей Емельянович любил это занятие. Полицейским приказывал шнырять по казармам, заводить разговоры, искать командиров, коммунистов, евреев, тех, кто подговаривает против немецких властей. Среди пленных выискивал доносчиков. Здорово у него получалось. Пригонит доходягу в нашу комнату и кладет на стол полбуханки хлеба. У пленного глаза разгораются — все мысли о хлебе. Не выдержит — ухватит, а Андрей Емельянович сдавит ручку доходяги своей железной рукой — хлеб опять на месте. Помашет ласково кулачищем под носом у пленного и объясняет, что хлеб еще надо заработать. Вот тут-то и начинается воспитание. Конечно, не всегда у Андрея Емельяновича получалось, однако находил слабаков. Тогда раскручивал дело: за каждого выданного — хлеб и баланда от пуза. Попадалась покрупнее рыба — от Андрея Емельяновича особая награда: мог на неделю, даже на две положить в лазарет отдохнуть. Бывало, приходит фельдшер Голюк, докладывает, что человек здоров, а больных некуда класть, — Андрей Емельянович ему кулак под нос и дает разъяснение: «Не твое собачье дело, ты командир только над покойниками».

Не все, правда, шло гладко: одного стукача нашли в лазарете задушенным. Очень Андрей Емельянович разволновался, чуть не прибил Голюка. И как было не волноваться, ведь стукачи — его глаза и уши. Особенно Филька — Рыжий. Летом сорок второго прибежал как-то этот Филька к Андрею Емельяновичу и при мне докладывает: так, мол, и так, открыл авиационного подполковника, Героя Советского Союза. И еще докладывает, что этот подполковник сбил много немецких самолетов, в плен попал раненным. На радостях Андрей Емельянович сразу выдал Фильке буханку. Схватил подполковника, допрашивает, а тот — ни слова. Зная свою руку, Андрей Емельянович побоялся забить офицера насмерть, побежал докладывать Штольце. Вдвоем стали допрашивать, Штольце с одной стороны бьет дубинкой, Андрей Емельянович — с другой. Штольце еще предупредил Андрея Емельяновича: «Не так сильно, живой нужен!» И все же не выдержал подполковник, помер. Вскоре после этого случая Андрей Емельянович распрощался со мной, сказал, что получил повышение — переводят на другую работу. Стал я расспрашивать, Андрей Емельянович ухмыляется: «Дело государственной важности!» Так и расстались, только сегодня довелось свидеться.

— Обвиняемый Якушев, подтверждаете показания Шеретогубова?

— Какие агенты? О чем он болтает? Что был комендантом полиции, в этом я чистосердечно сознался, агентами же занималось гестапо.

— Откуда вам это известно? — выясняет Харитоненко.

— Насмотрелся фильмов о наших разведчиках. Чем занималось гестапо, известно каждому школьнику. Да если бы ко мне ходили агенты, пленные вешали бы их всех подряд. А о подполковнике он такое наплел, чего и быть не могло. Наш лагерь назывался пересыльно-фильтрационным, и офицеров, тем более старших, в нем совсем не было.

— Разрешите, гражданин следователь, сделать заявление, — просит Шерстогубов.

— Пожалуйста!

— Пусть Якушев не темнит. Принимал он своих стукачей хитро, с разными фокусами. К примеру, вызовет десяток пленных, по одному допрашивает, кто сделал на стене надпись против немцев, между ними незаметно принимает своего стукача. Был мастак на такие премудрости. А о подполковнике говорит неискренне, несерьезно. Конечно, знали бы немцы его звание, сразу бы нашли подходящее место. Но ведь тот подполковник выдавал себя за красноармейца. Надо, Андрей Емельянович, рассказывать правду, хватит обманывать Советскую власть.

Очная ставка закончена, Шерстогубов вышел из кабинета, Харитоненко объявляет перерыв на обед.


Уперся Якушев взглядом в решетку окна камеры, не заметил, как выел суп, взялся за кашу. Вспоминается бойня. Там чувствовал себя не бойщиком — богом. Подходит к свинье, почешет за ухом, погладит и — трах обухом по башке, тут же ножик в сердце. Выбирает другую. Захочет — эту, захочет — ту. Так когда-то царствовал в Цитадели над людишками, чей ум был ничто по сравнению с его властью и силой. Еще до войны, когда стал выбиваться в хорошую жизнь, невзлюбил образованных, особенно в очках. Любого умника мог бы кулаком уложить, а приходилось терпеть их превосходство. Зато в лагере показал в полное свое удовольствие, кто они и кто он. Правда, после войны редко вспоминал о том времени, было такое чувство, как будто сам превратился в скотину, за которой охотятся, которую могут убить. С особой ясностью понял это, когда кадровик Николай Сергеевич стал расспрашивать, от какого полка отстал и к какому пристал, когда брали Львов, вроде бы такие сведения нужны для пенсии. Чепуха, конечно. Надо было сразу сматываться, может, удалось бы еще погулять. А у него, видите ли, испортилось настроение. Пришел домой и стал на Машке отводить душу. И чего тогда взъелся? Едва зашел — и началась музыка…

— Машка!

— Чего тебе? — лениво откликнулась Мария Степановна.

— Как, стерва, говоришь с мужем?! — врезал кулаком по лицу.

Размазывая кровь из разбитого носа, стала скулить:

— За что?.. За что?.. За что?..

Еще спрашивает! Могла бы понять: кто кормит, тот и хозяин. Моментально подурневшая женщина, уродливо выпачканная кровью, стала чужой и противной. Ему бы думать о более важном, а он стал себя ублажать:

— Значит, не усекла, за что получила? Муж пришел с работы, на столе нет обеда, а она таращится в телевизор. Может, пришло время на бойню?

Подошел к ней, вынул из кармана охотничий нож, открыл, осмотрел лезвие, на палец попробовал — как бритва. Глядит Машка на нож и не дышит, а он аккуратненько взял за волосы, притянул голову к спине и уперся кончиком лезвия в шею.

— Прикончу, закопаю — и дело с концом! — смеха ради проколол кожу, выступила у лезвия кровь, а у нее глаза вылазят, ртом хватает воздух, как задыхающаяся рыба, руки и ноги трясутся, того и гляди окочурится. Дура! Хотел бы убить, разве так бы прокалывал шею. Отпустил, успокоил: — Живи и понимай, как служить мужу, в другой раз не помилую…

— Якушев, на выход!

Обед закончен, опять на допрос.

— При каких обстоятельствах были назначены начальником лагерной полиции? — выясняет Харитоненко.

— Подвела аккуратность, сызмальства к ней приучен. Пленные грязные, мятые, на многих лохмотья, а я чистый, обмундирование в полном порядке. Содержал себя так, как положено красному командиру, а получилось во вред. Думаю, на мою фигуру тоже обратили внимание.

Действительно, медведь медведем. Высоченный, коренастый, руки длинные, на широкоскулом лице глаза посажены узко. Волосы — словно шерсть, и ни одного седого.

— Значит, подвели чистота и аккуратность. А как же ранение в правое бедро, о котором показывали на первом допросе?

— Я уже сознался, что дал неправильные показания о ранении. У меня все было иначе.

— Уточните, как же было в действительности?

— Еще раз показываю. В непрерывных боях наш полк потерял почти всех бойцов и командиров, от моего взвода осталось три красноармейца, не было патронов. Решили выходить из окружения самостоятельно, по одному. Я пошел на Чертков, там у меня осталась жена; хотел переодеться в гражданское и пробираться через линию фронта. Не дошел: полицай задержал и сдал немцам.

— Вы же были командиром. Почему бросили бойцов?

— Какой я командир! Перед войной закончил краткосрочные курсы, дали два кубаря и назначили взводным. За душой всего четыре класса.

— Как же с четырьмя классами вас приняли на краткосрочные командные курсы?

— Опять-таки моя глупость. Я приписал себе семилетку, до войны искал работу полегче, хотел быть начальником, ходить с портфелем. Не получился портфель, стал сверхсрочным старшиной. Когда предложили пойти на командные курсы, думал о том, как буду носить хромовые сапоги, шерстяное обмундирование, портупею и все такое прочее. Однако не думайте, что плохо воевал. Лично сбил два фашистских самолета.

— Как это сбили?

— А вот как. Началась война, фашистских самолетов тьма-тьмущая. Гоняются за каждым красноармейцем. Подобрал я ручной пулемет убитого красноармейца Федорова и сбил два «мессера».

— Сразу два?

— Почему сразу? В один день — один, в другой день — второй. Жаль, патроны закончились.

— Почему же такой смелый командир бросил своих красноармейцев, а не повел их к линии фронта?

— Некуда было идти. Кругом полно немцев, полицаев, бандеровцев.

— А как же в одиночку рассчитывали добраться до фронта.

— Одному проще. Легче спрятаться, добыть пищу.

— Где вас задержал полицай?

— В лесу, километров пять от Черткова.

— Сбивали самолеты, а с полицаем не справились!

— Он был с винтовкой, я безоружный. Стал бы сопротивляться, полицай сразу бы прикончил, а я мечтал еще повоевать с фашистами.

— Мечтали воевать с фашистами, а в лагере военнопленных согласились стать комендантом полиции.

— Выхода не было! Всех командиров расстреливали, не дал бы согласия — и меня б тут же прикончили. Решил согласиться, чтобы потом убежать.

— Почему не бежали?

— Возможности не было: стена, три ряда проволоки, охрана, собаки.

— Начальник лагерной полиции имел право выходить в город.

— Так это когда было! Немцы до того запутали, что оставалось не бежать, а вешаться…

— Почему именно вам предложили стать комендантом лагерной полиции? Кто предложил?

— Я уже объяснял. Назначили случайно, за аккуратность и внешний вид. Комендант шталага майор Обертель так и сказал при назначении.

— А до Обертеля кто-нибудь с вами беседовал о службе в полиции?

Взглянул Якушев исподлобья на следователя. Раз спрашивает, видимо, что-то известно!

— До Обертеля со мной беседовал какой-то эсэсовец. Потом мне стало известно, что это штурмфюрер из гестапо, искал в лагере командиров, коммунистов, евреев.

— О чем он с вами беседовал?

— Расспрашивал, кто я такой. Я рассказал все как есть.

— Какую назвали национальность?

— Свою, русскую.

— А вы русский?

Снова подвох, расставляет капкан! Приклеенная улыбка не может скрыть озлобленности Якушева.

— Считаю себя русским, другого языка не знаю.

— Кто ваши родители?

— Мордва немытая, — цедит сквозь зубы Якушев. — Так, может, мне нельзя быть русским?

— Национальность — не звание и не орден, не дается за заслуги. В нашей стране равны все национальности. Удивляет другое: как вы могли отказаться от своих предков?

— Я не отказывался, не думал об этом. Для меня национальность не имеет никакого значения.

— Во время беседы с гестаповцем вы действительно назвали себя русским?

— А как же!

— Снова, Якушев, темните. Ведь вы назвались не русским, а татарином, — протягивает Харитоненко немецкий документ из архива.

Гестаповская анкета! Якушев встревожен не на шутку. А впрочем, плевать, пусть выясняют у штурмфюрера Штольце, почему так записал.

— Не знаю, зачем эсэсовец так записал. Я сказал ему то же, что и вам.

Якушев избегает слова «гестаповец», хотя не жалеет, что упомянул о гестапо. Следователь должен понять, что всем командовало гестапо, а он, комендант полиции, был ничто, козявка.

— Анкета вами подписана?

— Мог подписать что угодно. Я по-немецки не понимаю.

— Сами подумайте: к чему гестаповцу было изменять вашу национальность?

— Не знаю, пусть сам об этом расскажет.

— Он спрашивал, кто ваш отец?

— Спрашивал. Я сказал чистую правду: отец до колхоза был бедняком.

— Ав анкете написано: сын попа. Опять гестаповец набрехал?

— Конечно!

— И вы, конечно, не знаете, зачем это ему понадобилось.

— Откуда мне знать? Они с нами не разговаривали, мы же для них — русские свиньи.

— Все, Якушев, знаете. Обманули гестаповца, и сделали это с расчетом. В анкете указано, что за отца-попа вас сослали в Сибирь. Если всю вашу ложь сложить в одно целое, получается, что, попав в лагерь, вы сразу стали прислуживать фашистам. Вот для чего вам понадобились татарская национальность, папаша-поп и ссылка в Сибирь, — сделав паузу, Харитоненко предлагает: — Поднимите правый рукав.

Подозрительно поглядывая на следователя, засучивает Якушев правый рукав. На руке наколка: верхними лапами медведь прижимает к себе голую женщину.

— Все верно, — разглядывает татуировку Харитоненко. — Шерстогубов описал эту наколку и сообщил, что вы ее многим показывали, утверждая, якобы она сделана в ссылке. Вы были в ссылке?

— Не был. Вот и вылезает брехня.

— Кто сделал эту наколку?

— Один старатель, вместе с ним намывали золото.

— В чем заключались ваши обязанности как коменданта лагерной полиции?

— Следить за порядком, чтобы не было никаких нарушений. Когда в лагере не было немцев, ничего не делал. Я же не немец, русский… — блеснул медвежьими глазами на следователя. — Извините, мордвин.

— Не только Шерстогубов, Архипов и Федченко, но и другие бывшие узники Цитадели рассказали, как вы производили отбор прибывающих военнопленных.

— Этим занимался гестаповец Штольце, — теперь Якушев делает упор на слове «гестаповец». — Он затянул меня на немецкую службу, потом пришлось ходить за ним.

— Для чего?

— Хочу сделать признание. Отобранных гестаповцем командиров, политсостав, тех, кого он посчитал коммунистами, я должен был со своими полицейскими отводить в башню смерти. Всех евреев приказано было отводить в подвал, откуда их вывозили на расстрел.

— Значит, сами не отбирали?

— Ни разу!

— Занимались ли муштровкой военнопленных?

— По приказу командования занимался с пленными обычной строевой подготовкой, такой же, как до войны.

Обычная строевая подготовка! На что рассчитывает Якушев? Наверное, надеется, что не сможем доказать обвинение, вот и прет напролом. Циничности и наглости ему не занимать.

— Не обычной строевой подготовкой, а издевательской муштрой добивали вы, Якушев, умирающих от голода и холода, изможденных, больных людей!

— Обычная строевая подготовка, — как ни в чем не бывало настаивает Якушев. — Легко проверить, какие тогда применялись упражнения. Не отрицаю, давались и такие команды, как «лечь», «встать», «бегом», но они же и до войны входили в физзарядку. Конечно, пленные были истощены, но в этом не я виноват. Все мы считались пленниками; одним приказывали заниматься строевой подготовкой, мне — ее проводить.

Якушев ни разу не повысил голос, ни разу не обнаружил волнения. Неужели не беспокоит допрос, ведь теперь речь идет не о чужих жизнях — о собственной. Наверное, давно ко всему подготовился.

— А как поступали с теми, кто не мог выполнять зарядку, валился без сил?

— Тех немцы наказывали.

— А вы?

— И мне приходилось. Тех, кто не выполнял строевых упражнений, по приказу немцев бил кулаком. Бил, конечно же, не сильно, для видимости.

— Подчиненные вам полицейские тоже так били?

— Кому как совесть подсказывала, за них отвечать не могу. Шерстогубов, например, бил и кулаком, и палкой.

— Значит, получается так: начальник гладит, заместитель бьет палкой?

— Считайте, что так.

— Была в лагере эпидемия брюшного тифа?

— Была зимой 1942 года.

— Отчего она возникла?

— Откуда мне знать? Я не доктор.

— Во время эпидемии немецкое командование лагеря находилось на месте?

— А то как же. Начальство всегда находилось на месте. Закончил Харитоненко допрос, предъявил протокол:

— Познакомьтесь. Если все правильно, распишитесь.

Якушев читает медленно, выясняя у следователя непонятные слова. Каждый раз говорит: «Спасибочко!» Прочитал, обращается к следователю:

— Прошу дописать: когда выходил из окружения, три дня ничего не ел. Был совсем обессилен, когда полицай задерживал.

Дописал Харитоненко.

— Теперь все верно?

— Все правильно, — подписывает Якушев каждый лист протокола допроса, расписывается вплотную под последней строчкой.

Утром на следующий день, когда часовой привел Якушева, в кабинете сидел пожилой невысокий мужчина с коротко остриженными седыми волосами.

Как всегда, Харитоненко начинает с вопроса, знают ли друг друга вызванные на очную ставку.

Якушев внимательно осмотрел седоглавого:

— Впервые вижу!

— Встречались. Медфельдшер Голюк, — напоминает свидетель. — Как начальник полиции, вы часто меня вызывали, раз чуть не убили.

— Не знаю этого гражданина, — настаивает Якушев.

Харитоненко выясняет у Го люка:

— При каких обстоятельствах в 1941 году возникла эпидемия тифа?

— Это было в ноябре, — вспоминает Голюк. — Рано похолодало, шел дождь со снегом, лагерный двор покрылся заледеневшей грязью. А на пленных какая одежда? Хабэ — дыра на дыре, шинель — одна на троих, обувь разбита, подметки подвязаны тряпьем и веревками. Полно простуженных, лечить нечем, негде согреться, нет горячей пищи, спят на нарах, на полу, на голой земле. А тут в открытых грузовиках привезли из рава-русского лагеря триста сыпнотифозных больных. Выгрузили на лагерной площади, люди не стоят на ногах: у одних жар, другие лежат без сознания. Призвал меня комендант полиции Якушев, приказывает разместить «эту падаль», так и сказал. Взял меня ужас: «Нарочно губит больных!» Доложил Якушеву: «Лазарет у нас маленький, невозможно разместить триста сыпнотифозных больных. Прошу выделить помещение». Хохочет Якушев, аж руками за бока взялся. Думаю: с ума спятил, ведь вокруг столько умирающих. А он насмехается надо мной и больными: «Ну и доктор! Умора. Разве лазарет для тифозных? Там надо лечить незаразных больных». — «Куда же деть сыпнотифозных?» — спрашиваю. А он: «Разместить по казармам!» — «Господин комендант, побойтесь бога, — умоляю его. — Если так сделать, не пройдет и недели, эпидемия тифа охватит весь лагерь». — «Делать как приказано, не рассуждать!» — закричал Якушев и ударил меня. На всю жизнь осталась память — выбил два верхних зуба. Стою я навытяжку и докладываю, что не могу выполнить такого бесчеловечного распоряжения. Разозлился Якушев, схватился за пистолет, да, видно, передумал: «Твое счастье, что имеешь нужную специальность. Не везет с докторами: пригоняют одну жидовню. Однако и тебя могу послать вслед за жидами, если будешь шибко умный».

Разволновался свидетель, глаза покраснели, вытащил стеклянный тюбик, положил под язык валидол:

— Вы уж меня, старика, извините.

— Может, Никифор Григорьевич, сделаем перерыв? — предлагает Харитоненко.

— Лучше сразу, — вздыхает Голюк. — Трудно с этим… гражданином еще раз встречаться. А дальше так было: отобрал я восемь покойников, остальных Якушев приказал полицейским гнать в казармы. Как ни лупили, мало кто смог подняться на ноги. Самим полицейским неохота касаться больных, вызвали пленных, приказали нести лежачих. Через несколько дней весь лагерь был охвачен эпидемией тифа.

Тянулась она до самого марта, за неполных четыре месяца выкосила свыше пяти тысяч пленных. Это и нужно было фашистам.

— Почему вы так полагаете? — выясняет Харитоненко.

— Во-первых, сам Якушев сказал, что размещает больных в казармах по приказу. Да и кто, кроме немецких властей, мог распорядиться привезти из рава-русского лагеря триста сыпнотифозных больных? Во-вторых, для лечения больных не дали никаких медикаментов. В-третьих, пусть Якушев вспомнит, как зимой, в лютый мороз, приказывал выгонять сыпнотифозных больных из казарм на снег. Еще издевался: «Пусть дышат свежим воздухом!» А у них температура сорок и больше. Когда первый раз дал такую команду, я слезно молил прекратить смертоубийство. Якушев ответил: «Ни хрена ты, доктор, не понимаешь. Свежий воздух — самое лучшее средство!» В это время он один распоряжался в лагере: когда в ноябре началась эпидемия, немецкое начальство как ветром сдуло. Никто из них до конца марта не появлялся в лагере. Якушев был наш бог и царь, а вернее, главный мучитель.

Разглядывает Харитоненко Якушева. Откуда у этого выходца из бедняцкой мордовской семьи, увидевшей свет при Советской власти, такая ненависть ко всему советскому?.. А ненависть ли это?.. Может, просто животное безразличие к человеческим судьбам, невосприимчивость к чужой боли. Уверовал в вечность фашистского царства и только об одной судьбе думал — своей собственной. Разве не об этом же свидетельствует отношение к женам и детям? Безразличие к людям, даже близким, сочетается у Якушева с необыкновенной жестокостью. Иному тяжелее обидеть букашку, чем этому убить человека. Ничего удивительного: безразличие и жестокость — одного поля ягоды.

— Обвиняемый Якушев! Подтверждаете показания свидетеля Голюка?

— Был, помню, в лагере паршивенький фельдшер. Может, это и есть Голюк. Много лет прошло, мог не узнать. Только тот был тихий, смирный, сопливенький, а этот вон как шумит. Конечно, теперь можно шуметь, нападать на беззащитного человека…

— Обвиняемый Якушев! — прерывает Харитоненко. — Нас интересует, как вы вели себя в ноябре сорок первого.

— Можно рассказать и о ноябре сорок первого, — сдерживает Якушев свой рокочущий бас. — Что в лагере была эпидемия тифа — это факт. И как ей не быть, когда пленных — как сельдей в бочке, когда грязь, никакой санитарии. Об этом фельдшер рассказал правильно. Почти каждый день привозили пленных, а откуда — мне не докладывали. Голюку — и подавно. Может, в какой-то партии пригнали тифозных больных, кто тогда разбирался! Все, кого пригоняли, размещались в казармах, больше их некуда было деть, и такой был немецкий приказ. Может, и тифозные попадали в казармы, Голюк ведь признает, что лазарет был маленький, класть было некуда. Но чтобы я приказывал специально разносить тифозных по казармам — это, извиняюсь, чистая ложь. И что приказывал выносить больных на мороз — тоже ложь. Был немецкий приказ соблюдать в казармах чистоту, ежедневно проветривать, производить уборку. Хотя в это время пленные должны были выходить из казарм, больных я приказывал не трогать — понимал, что такое больные. Вот и надо спросить Голюка, почему плохо смотрел за больными, почему допускал, чтобы их выгоняли на площадь. Если были такие случаи, то исключительно по халатности Голюка. Он же сам сказал, что был главным лагерным доктором. Не желает за свои дела отвечать, вот и валит все на меня.

— Подлец, какой мерзкий подлец! — Никифор Григорьевич снова достал тюбик с валидолом, хочет открыть — не слушаются руки, трясутся.

— Гражданин следователь! Я, конечно, обвиняемый, но почему допускаете, чтобы меня всячески оскорбляли. Прошу записать мою жалобу.

Харитоненко, не отвечая, налил в стакан воды, подал Голюку.

— Успокойтесь, Никифор Григорьевич. Может, все же сделаем перерыв?

— Покорнейше прошу не делать перерыва, хочу зараз пережить эту муку. И очень прошу записать в протокол, что этого зверя я назвал «мерзким подлецом». Этого еще мало. Боже мой, не знаю, кто его мать, но родила она волка.

— Никифор Григорьевич, родители обвиняемого — обычные сельские труженики, их касаться не будем. Понимаю ваши чувства, изложенные вами сведения говорят сами за себя. Однако прибегать к оскорбительным словам не следует. Совершено преступление, есть суд, он определит наказание. А вас, обвиняемый, прошу объяснить, почему приказали разместить сыпнотифозных больных по казармам?

— А что я мог сделать? Лазарет — на пятнадцать коек, больных больше, чем здоровых.

— Что же мог сделать медфельдшер Голюк? В какой халатности вы его обвиняете?

— А почему он утверждает, что я должен был где-то устраивать госпиталь? За свою медицину пусть сам отвечает. Теперь на меня можно все наговаривать, — замкнулся Якушев, угрюмо разглядывает лежащие на коленях руки.

При малейшей возможности отрицает вину, давит на свидетелей, старается их запугать, — констатирует Харитоненко. Наверное, никогда не мучила совесть. А знает ли, что такое совесть? До последнего дня работал бойщиком на бойне. Нужная профессия, но этот и там убивал с особым удовольствием.

— Обвиняемый Якушев, правильно ли показал свидетель, что с ноября сорок первого года по март сорок второго года в лагере не было немецких офицеров и что командовали всеми вы?

— Неправильно, мне никто бы не доверил огромный лагерь. Немцы, конечно, испугались тифа, не разгуливали по лагерю, комендант и его помощники работали в отдельном доме у центрального входа. Однако всеми командовал майор Обертель: каждый день вызывал на доклад и давал указания, что и как делать.

— Какие же указания он давал?

— Обычные! Насчет размещения новых пленных, вывозки покойников, выдачи пайков.

— Куда вывозили покойников?

— Соберется партия за несколько дней — их грузят на тракторные прицепы и вывозят. Сопровождавшие полицейские рассказывали, что разгружали прицепы у ям в Лисиничском лесу.

— Кто грузил на прицепы? Кто выгружал?

— В лагере была специальная команда из пленных, которая получала за это усиленный паек.

— Вы второй раз упомянули о пайках. О каких пайках идет речь?

— Ежедневно полагались баланда и хлеб. По количеству пленных со склада выделялись продукты.

— Вы подтверждаете? — спрашивает Харитоненко у Голюка.

— Какой склад! — снова входит Голюк в кошмар Цитадели. — В лютый холод около башни смерти лежали кучи мерзлой картошки и свеклы. Оттуда и брали для приготовления баланды. Мне приходилось видеть, как умирающие с голоду военнопленные набрасывались на картофель, а немцы-конвоиры за это расстреливали, полицейские избивали дубинками. Не раз видел, как Якушев, избивая людей, приговаривал: «Сталин пусть кормит! Сталин пусть кормит!» А однажды в февральский мороз Якушев приказал в наказание раздеть одного пленного и голым привязать к стене. Быстро отмучился…

— Якушев, верно показал свидетель?

— Врет, все врет. Мстит за то, что указал на его халатное отношение к службе.

— А кучи мерзлого картофеля были в лагере?

— Склад был маленький, поэтому на лагерном дворе лежал в кучах картофель. К продуктам я не имел отношения, для этого были заведующий складом и немецкий офицер, ведавший снабжением.

— За то, что военнопленные брали из куч картофель, их наказывали?

— Голюк о немцах рассказал правильно, они даже расстреливали тех, кто брал картошку. И нам приказывали бить. Я приказ выполнял, но бил не больно, ладонью.

— В чем же вы не согласны со свидетелем Голюком?

— А как я могу согласиться, когда он нагло заявляет, что я бил палкой и высказывался о Сталине? Да еще приплел какого-то голого. Сами подумайте, как можно голого привязать к каменной стене?

— Как можно! — с болью повторяет Голюк. — Вы же, господин комендант, отлично знаете, как это делалось. Неужели забыли тот крюк, к которому подвешивали?

— Немцы так вешали, — подтверждает Якушев, будто и не задавал свой вопрос. — Я к этому месту и близко не подходил.

— Имеются ли вопросы друг к другу? — спрашивает в заключение Харитоненко.

— Вопросов нет. Пусть свидетель Голюк перестанет говорить неправду, — заявляет Якушев.

— Некому задавать вопросы, — махнул рукой Никифор Григорьевич.

2

Растянулся Якушев на тюремной койке. Не берет сон. Даже с некоторым удовлетворением думает о том, что гражданин следователь опоздал: жизнь в основном уже прожита. И все равно помирать неохота. Только бы не шлепнули, а на Колыме поработать можно. За полицию не дадут пулю. Вон Шерстогубов уже на свободе, а мокрых дел у него было по уши. Если же докопаются до гестаповской службы — амба! Не должны докопаться: Крук убит партизанами, в гестапо имел дело только с оберштурмфюрером Шенбахом. Этот уже тогда был немолод, скорее всего сдох. Как знать… Считал, что лагерь давно похоронен, а между тем нашлись… Может, и по тем делам остались свидетели?..

Вспоминается весна сорок третьего. Началось тогда с трамвайщиков Львова. У Крука проходил курс наук. Тот был мастером своего дела, учил при встречах с подпольщиками как можно меньше выдумывать. Попал в плен лейтенантом — так и должен рассказывать, для геройства можно слегка добавить. Добавили сбитые самолеты. Правда, у следователя они вызвали смех. Тут Крук ни при чем, у трамвайщиков самолеты прошли первым сортом. Но одно дело — трамвайщики, другое — следователь. Впрочем, такая брехня не страшна, все хвастают. И с побегом из Цитадели Крук здорово придумал. Положим, не Крук, а сам Шенбах придумал побег. Обеими руками надо держаться за этот побег, Шенбах шумно тогда его разыскивал, следователю не будет поживы. Так и скажет: «Замучила совесть, бежал!» Укажет людей, укрывших его во Львове, они докажут, что в июне 1944 года гестаповцы схватили и бросили в тюрьму. Есть свидетели, что в июле, когда шли бои на окраинах Львова, бежал из тюрьмы, присоединился к Красной Армии, геройски сражался с фашистами. Тут полный порядок. Но вдруг остались следы у трамвайщиков? Не должно быть следов, все сработано чисто. Крук познакомил с Дорошем, тот спрятал беглеца из Цитадели у стариков Кирисей. Вид имел подходящий: в гестапо заставили поголодать, нарядили в тряпье. Через две недели стал проситься на дело, заявил Дорошу, что не желает отсиживаться, должен рассчитаться с фашистскими гадами… Может, и впрямь надо было перейти к партизанам, ведь Сталинград показал, каким будет окончание войны. Задним умом легко рассуждать. Тогда поверил Круку и Шенбаху, что русские собрали под Сталинградом последние силы и там их растратили. Подвели, сволочи! А у подпольщиков разыграл все правильно, Дорош стал посылать на задания. Показал себя смельчаком, под носом у немцев расклеивал листовки, на стенах писал надписи против фашистов, трамвайщики дружески окрестили его русским медведем. Это Шенбах посоветовал назваться русским: мол, так будет больше доверия. Не прошло и двух месяцев, как с трамвайщиками было покончено. А он «чудом спасся»: в это время поехал в район менять барахло на продукты, старики Кириси подтвердят. Среди трамвайщиков не будет свидетелей, всех перевешали. Рассказать следователю о своих подвигах в рядах подпольщиков? Рискованно: трамвайщики провалились, а следователь уже знает о его связи с гестаповцем Штольце, Шерстогубов наболтал три короба. Нет, лучше быть подальше от трамвайщиков. Хватит того, что бежал из лагеря, скрывался во Львове, был схвачен, посажен в гестаповскую тюрьму. А вдруг Кириси, если живы, ляпнут, что его привел Дорош? Ну и что, вполне мог посочувствовать бежавшему лейтенанту. С трамвайщиками порядок, это дохлое дело. А Чертков? Поначалу в Черткове получилось хреново: только приехал — встретил на улице Коваля и дал деру. Не хотелось встречи с Тоськой и ее сосунками, совсем ни к чему было вешать такой груз на шею. Коваль тоже был совершенно не нужен: его, Якушева, многие знали в Черткове, было с кем встретиться. В городе, по данным гестапо, действовали сопляки, решившие ополчиться на немецкую армию. И название себе придумали угрожающее — «Смерть фашизму!» Расклеивали листовки, поджигали склады — и никаких следов. Полиция не нашла подпольщиков, он же докопался, проявил находчивость. Помог случай, удалось ухватиться за кончик и размотать клубок. Довоенный сосед был тихоня, хороший портной, пришлось шить у него гражданский костюм и пальто. Однако вспомнил, как его сын Мироська увлекся «Чапаевым», записался в комсомол, перестал учиться у отца портновскому ремеслу, стал готовиться в университет. Почему-то пришло в голову, что и Мироська — «Смерть фашизму!» И не ошибся! Стал следить за портновской квартирой, подловил Мироську на улице, рассказал, что бежал из лагеря, попросил помочь спрятаться от фашистов. Объявил, что квартира жены красного командира под контролем гестапо, там появляться нельзя. Мироська загорелся, сразу взялся за дело, спрятал у своего друга Ивана Иванива, уговорил его родителей. Дальше пошло как по маслу. У кого же учиться, как не у него — лейтенанта Красной Армии, героя первых боев, дважды раненного, бежавшего из фашистского плена! Научил. Сопляки быстренько очутились в гестапо, родители Иванива тоже. Комедия получилась! Сопляки держатся железно, их дубасят, они — ни звука. Тогда его пустили в ход: в разодранной одежде, с разбитым лицом привели на очную ставку с Мироськой. Сказал Мироське: «Они все знают. Запираться бессмысленно. Остается спасать свою жизнь!» Сопляк бросился с кулаками: «Ты не красный командир — предатель!» Хотелось врезать ему как следует, но этого нельзя было делать. После допроса обоих кинули в одну камеру, однако как ни подкатывался к сопляку — все впустую. Мироська вел себя смирно, но на все разговоры у него был один ответ: «Только познакомил тебя с ребятами — и провал. Это ты сволочь!» Обидно было выслушивать такие слова, хотелось придушить щенка. Но Шенбах искал корни, считал, что за сопляком стоит «Народная гвардия», требовал добраться до главных зачинщиков. Сопляки никого не выдали, так и сдохли. В общем, от этой компании не осталось никого. Нет свидетелей! А если сообщит Коваль, что видел в Черткове? Надо обмозговать. Мог Коваль обознаться? Вряд ли: жил у него больше года. А мог он, Якушев, находясь в бегах, пробираться в Чертков к любимой жене и детям? Вполне. Почему же не встретился, почему убежал от Коваля? Потому что Коваль был бандеровцем, работал на гестапо. От кого узнал? Может, от Мироськи? Упаси бог, эту компанию не следует трогать. От кого же мог узнать?.. Ну, скажем, когда подходил к дому Коваля, знакомый мужчина предупредил. До войны не раз встречались на улице, фамилии не знает, но может опознать. Пусть показывают. Если через сорок лет не узнает, с него взятки гладки. К тому же, благодетель вполне мог стать покойником: тогда ему было за сорок. Итак, Чертков тоже можно списать. Сокаль? О Сокале нечего беспокоиться: там была совсем небольшая подпольная группа, дело прошло без сучка и Задоринки. Приехали, Крук свел бежавшего из лагеря русского лейтенанта с комендантом подполья Кузивым. Кроме коменданта Крук никого не знал; он, Якушев, дал всех остальных. Обрадовались, что имеют своего красного командира, и получили. Самое слабое место — Золочев. К тому времени он, Якушев, стал агентом-резидентом, раньше даже такого слова не знал. С тех пор пошли неплохие деньги. Отвели во Львове еврейскую квартиру с зеркалами, диванами и шкафами, выдали документ на Николая Андреева, экспедитора немецкой промышленной фирмы «Ле-Пе-Га»[10]. Да и работа оказалась полегче: появились свои агенты, стал ими командовать. Так почему же тревожит Золочев? Не понравился агент из Яновского лагеря. Как его фамилия? Приходько… Прикидько… Присленко… Что-то похожее. Долговязый, неповоротливый, молчаливый украинец. С виду тупой, а оказался ловчила. Подсунули вместе с другими пленными в золочевский лагерь, ему удалось быстро втереться в доверие. И он, Якушев, выехал в Золочев, устроил «почтовый ящик», получал донесения долговязого, давал указания. Долговязый сделал свое дело, пленных взяли при попытке к побегу. За это ему, Якушеву, выпала особая благодарность — отвалили сто марок. Слышал, что долговязого после того снова отправили служить в Яновский лагерь. Хорошо, если сдох. А если живой? Тоже не страшно: зачем ему на себя наговаривать? Если бежал к американцам — совсем хорошо. А он, Якушев, почему не бежал? Ведь уже в сорок четвертом понял, что немцам придется туго, но верил, что русских не пустят в Германию. Слыхал о высадке американцев и англичан во Франции, но они не шибко наступали, немцы били их в хвост и в гриву. На счету имел три тысячи марок, настроился бежать с немцами, да не тут-то было. Вызвал Шенбах: «Есть новое задание! Выполнишь — десять тысяч марок, купишь в Германии виллу, станешь большим бауэром».

Даже голова закружилась от такого известия. Шенбах до сих пор не обманывал, обещанное выполнял. Конечно, зазря не отваливают большие деньги, но то, что предложил Шенбах, было совершенно немыслимо. Сказал, что его, как сбежавшего из Цитадели пленного лейтенанта, арестуют, бросят в гестаповскую тюрьму и там устроят побег. Он должен будет пробраться за линию фронта, воевать против немцев и шпионить. Сообщил, что в красном тылу есть немецкие разведчики и резиденты, он войдет в их сеть. Выполнит задание — тогда и будет Германия. Как только Шенбах все это выложил, его, Якушева, охватил небывалый страх. Да и как было не испугаться, Шенбах отправлял на верную гибель. Из Цитадели были побеги, кто-то из беглецов вполне мог пробраться к своим, особенно когда русские рядом, на львовской земле. Встретится с лагерником — висеть на веревочке. Ни за какие деньги не подходил такой вариант. Так и заявил Шенбаху.

«А вы, Якушев, трус! — зло процедил Шенбах. — Выходит, годились только на легкие заработки, а пришло время показать свою преданность — сразу полезли в кусты. Так не пойдет! Германские солдаты ежедневно отдают свои жизни, а вы хотите ни за что получать марки. Поступили на германскую службу — значит, тоже стали германским солдатом, за невыполнение боевого приказа положена смерть. Так что выбор у вас небольшой: или почет и десять тысяч, или… — Шенбах провел ладонью поперек шеи. — И не вздумайте продать нас русским, за вами будут следить, если что не так — чекисты сразу узнают о вашей гестаповской должности. Итак, за плохую службу — и тут и там виселица, за хорошую — богатая жизнь в Германии. Бояться нечего: лагерных беглецов переловили всех до единого».

Вынужден был согласиться. К счастью, вскоре связь с гестапо оборвалась, русские разбили Германию, участник боев за освобождение Львова Якушев награжден орденом Красной Звезды. Не докопаются чекисты до гестаповских дел, должны будут учесть его боевые заслуги, следовательно, до расстрела не дойдет.

3

Гестаповский агент Якушев орудовал во львовском подполье, когда он, Харитоненко, под фамилией Николая Ярощука находился во Львове. К счастью одного из них, их дороги в то время не пересекались. Тогда, в январе сорок четвертого, их чекистский отряд все еще дислоцировался в Билгорайских лесах, а он ехал во Львов как украинско-немецкий патриот из Замостья, желающий добровольно вступить в 14-ю «гренадерен Ваффен СС дивизион Галициен»[11]. В кармане лежала прокламация: «Юнакы, зголошуйтэся нэгайно! Вычикування — зрада Вашого майбутнього, та й майбутнього Вашои батькивщыны!»[12]

Во Львове не был с февраля сорокового, и теперь с горечью разглядывал изменившийся город. В стены домов-невольников вбиты таблички с чужими названиями на чужом языке, будто номера на руках лагерных узников. Прохожие выглядят нищими. Не только из-за обтрепанной одежды и такой-сякой обуви на деревянных подошвах, но и из-за приниженности и страха перед щуцманами, полицаями, штатскими немцами с нарукавными свастиками.

На Краковском рынке, куда забрел, чтобы затеряться в толпе и получше освоиться, понял, что город по-разному переживает оккупацию. Рынок разросся до огромных размеров. Нищие продают нищим картофельные оладьи, отдающие несъедобным ароматом, бурый напиток, почему-то именуемый кофе. Продавцы побогаче выставили на своих лотках горячую колбасу и флячки. Бродят краснорожие пани в немыслимых шляпах, предлагают спиртное. У этого изделия, неизвестно из чего изготовленного, много различных названий; только и слышится: «Чмага, чмага, чмага!.. Бонгу, бонгу, бонгу!.. Аироконьяк, аироконьяк, аироконьяк!..» Пожилая размалеванная особа подмигивает молодым шалопаям: «Мы млодзи, мы млозди, нам бимбер не зашкодзи»[13]. Спекулянты продают спекулянтам гавайские сигары, португальские сардины, французский шоколад.

Краковский рынок раскрылся различными срезами оккупационного безвременья. Невзирая на шныряющих всюду полицаев и важно шествующих шуцманов, рынок в открытую презирает и высмеивает опротивевший, идущий к гибели «новый порядок». У лотков парфюмерии и галантереи, среди юрких продавцов «французской помады» и «шведского мыла», оборвыш, окруженный толпой, приплясывает: «Мыло, пан Адольф, купите — на блохе не улетите». Полицаев не интересует толпа, уши у них заложило, не слышат оборвыша. «Это знамение времени», — с удовлетворением отмечает Харитоненко. В москательном ряду продавец топоров, пил и ножей расхваливает товар: «Кому топор, кому пила, кому острый ножик? Войну уже проиграл некий пан художник».

Побродив после рынка по городу, зашел в пивную на Браеровской. Пусто, скучает седоусый хозяин с солидным брюшком. Подошел к стойке:

— Два пива с таранькой!

— Сам вижу тарань только во сне! — усмехнулся хозяин.

— Тогда дайте раков.

— Они там, где тарань!

Пароль точен. Пан Мирослав достал из-под стойки «Львивськи висти», пальцем ткнул в объявление: «Фирме «Сименс» требуются электрики разных разрядов. Обращаться по адресу: Ягеллонекая, 5».

— Комнату снимете по объявлению у пани Стефании Модзолевской, вдовы. Адрес: Замойского, 8, квартира 2,— советует пан Мирослав. — Желаю удачи!

Все шло по плану. Во львовском филиале фирмы «Сименс» можно было претендовать на заслуженное до войны положение, а это открывало большие возможности. Фирме, связанной с абвером, доверены установка и ремонт электропроводки и телефонов в административных зданиях оккупантов, в их учреждениях, военных штабах.

С надеждой и волнением зашел в здание «Сименса», вот уж действительно повезло — встретился с довоенным знакомым, заместителем управляющего филиалом герром Вальтером. Предъявил документы, рассказал, как в 1939 году бежал от Советов в генерал-губернаторство, работал в Замостье. Герр Вальтер принял Николая Ярощука благожелательно: еще до войны убедился в его преданности рейху. Направил в бригаду Мощанского, обслуживающего главное здание губернаторства на Дистриктштрассе, 18.

Первый месяц не дал никаких результатов. Ходил из кабинета в кабинет, устанавливал новый кабель, подключал к телефонным аппаратам, занимался ремонтом. Во всех кабинетах встречал враждебные лица и слышал разговоры по пустякам: немецкие служащие при посторонних не беседовали о служебных делах. Ничего интересного не было также в подслушанных телефонных разговорах. И вдруг Стася — красивая машинистка отдела внутренней администрации. Его, уже опытного чекиста, влекла эта девушка, бойко стучавшая по клавишам машинки с немецкими буквами. Чем? Разве на это ответишь. Потом рассказала, что и он вызвал у нее такое же чувство. Стали встречаться. Вскоре познакомила с отцом, до войны паровозным машинистом во Львове. В то время отец хорошо зарабатывал, Стася училась в гимназии. В захваченном фашистами городе семья голодала, но отец не желал помогать врагам своей Родины. Надо было зарабатывать на жизнь, однако идти на биржу труда Стася боялась: молодежь отправляли в Германию. Устроила на работу соученица по гимназии немка Эльза Шмидт — секретарь губернатора Вехтера…

Что пришло раньше: любовь или размышления чекиста, как использовать Стасю для разведки в губернаторском доме? Никогда не отделял свою личную жизнь от работы. Будь Стася фашистской прислужницей, разве могла бы внешняя красота увлечь его? Пусть даже не прислужницей — просто безразличной ко всему, кроме собственного благополучия. Не только любовь слила две жизни воедино, а и подвиг, победа над смертью. Нежная душа Стаси оказалась крепче брони, хоть она как-то призналась: «До встречи с тобой считала себя трусихой!»

Стася! В его наградах — и ее подвиги. Конечно же, подвиги. Как иначе назвать лишнюю копию перечня дислокации воинских частей гарнизона? Тогда Стася уже работала в приемной губернатора Вехтера, печатала распоряжения, которые приносила из его кабинета секретарь Эльза Шмидт. На сей раз из губернаторского кабинета вышел полковник Бизанц, распорядился: «Срочно отпечатать в трех экземплярах!» В приемную все время заходили служащие губернаторства, офицеры СС и полиции, высокопоставленные посетители. У них на виду надо было заложить еще одну копирку и еще один лист. Заложила, печатала как обычно и как обычно улыбалась тем, кто в любой момент мог проверить закладку. Такое нередко случалось. Отпечатала перечень и потом целый день носила с собой лютые пытки и виселицу. С ними прошла через четыре поста. Лишняя копия обернулась гибелью многих захватчиков. Помнится, в отряд доставил копию в подметке ботинка. В Замостье поехал за салом для герра Вальтера, привез не только ему, но и мастеру Мощанскому, другим нужным людям. А точность бомбежки советской авиации гестаповцы отнесли за счет вездесущего гауптмана Пауля Зиберта — отважного разведчика Николая Ивановича Кузнецова, ставшего грозой оккупантов. Бомбежка была итогом разведки, проведенной различными способами. А разве не подвиг операции Станиславы и Марии, в результате которой… Да, к этому времени официантка офицерского казино Мария уже входила в их подпольную группу. Это тоже заслуга Стаси, она познакомила Николая Ярощука с гимназической подругой, ставшей в сороковом году женой советского летчика. Нелегко, ой как нелегко было достучаться до сердца Марии. Помогла вера в добрые чувства, в ее любовь к мужу. Именно этой верой преодолел ее слабость, спросив: «С чем встретишь мужа?» О многом беседовали, но он не раз возвращался к этому вопросу. И после всего посоветовал проявить благосклонность к долговязому штурмфюреру Кнобелю — отпускнику, развлекавшемуся после львовского госпиталя. «Для чего?» — не поняла Мария. «Для очень важного дела!» — ив этом никакого преувеличения не было. На мундире надоедливого ухажера красовался знак 5-й танковой дивизии CG «Викинг»; штурмфюрер рассказал, что недавно прибыл из Югославии, где очень красивые «дикие женщины». Спросила Мария, как общался с ними, эсэсовец ухмыльнулся: «Как укротитель с тигрицами». Кнобель стал для Марии ее первым партизанским экзаменом. Внезапно сменив неприступность на милость, пригласила ухажера домой. После закрытия казино привела Кнобеля в небольшой особняк на тихой Лыжварской улочке около Стрыйского парка. Владельцем особняка значился Иван Стахив (так теперь именовался Иван Симоненко), появление Кнобеля на явочной квартире было огромным, но оправданным риском. Дело в том, что прибывшая в недавно созданную группу армий «Северная Украина» дивизия СС «Викинг» явилась для центра загадкой: если из Югославии, охваченной всеобщей партизанской войной, перебросили столь внушительную военную силу, значит, с этим связывали чрезвычайно важные планы. Какие? Для того, чтобы узнать эти планы, нужен был Кнобель. Он, Харитоненко, вместе с Симоненко тщательно подготовились к встрече.

Вошла Мария с ухажером в прихожую, предложила:

— Раздевайтесь, Вилли!

Снял Кнобель шинель, прошел в столовую. Там уже приготовлены шнапс, вино, закуска. Штурмфюрер пренебрежительно махнул рукой:

— Я пришел не за этим!

Взял Марию за руку, завел в спальню, командует:

— Снять всю одежду!

— Как вы смеете так разговаривать с женщиной! — вскипела Мария.

— Женщины — в Германии, тут шлюхи, — расхохотался Кнобель. — Не зли: будет хуже.

Как и было условлено, Иван Симоненко боксерским ударом оглушил Кнобеля. Обыскали и затащили в подвал.

Пришел в себя Кнобель — наглости как не бывало. Со страхом разглядывает заплесневелые стены, стоящего рядом великана и присевшего напротив угрюмого человека с пистолетом.

Ничего не обещали Кнобелю, не угрожали, а он, дрожа и запинаясь, отвечал на вопросы. Сообщил, что является штабным офицером 10-го мотополка «Германия», об этом же свидетельствовало его офицерское удостоверение. Из ответов Кнобеля узнали, что 5-я танковая дивизия СС «Викинг» состоит из 9-го мотополка «Вестланд», 10-го мотополка «Германия», 5-го танкового полка, 5-го дивизиона самоходной артиллерии и 5-го полевого артиллерийского полка. Старательно, будто рапортуя начальству, привел штурмфюрер данные о личном составе и вооружении дивизии.

— Какие перед дивизией поставлены задачи? — спросил у эсэсовца.

— Группенфюрер Герберт Гилле на совещании штабных офицеров поставил задачу неожиданным ударом деблокировать окруженный Ковель, расчленить русские части на изолированные группы и отбросить на рубеж рек Стоход и Стырь.

Данные Кнобеля передали в Центр. Советские войска перечеркнули планы врага, выступ под Ковелем обеспечил наступление на брестском и люблинском направлениях.

Тогда, в апреле сорок четвертого, не знал, чем закончится операция «Кнобель», считал ее одним из повседневных заданий. Поэтому сразу же приступил к операции «Вернер».

Офицер одной из частей гарнизона обер-лейтенант Вернер тоже был завсегдатаем казино и тоже числился в ухажерах Марии. Чин у Вернера был небольшой, но он привлек внимание тем, что не раз сообщал Марии: «Как ни печально, надо идти на дежурство».

— Почему эти противные дежурства обрывают дорогу ко мне? — капризно спросила однажды Мария. — А может, дежурствами называются более интересные женщины?

Обер-лейтенант Вернер, отвергая незаслуженное подозрение, объяснил значимость своего положения:

— Не противные, а очень ответственные дежурства в гарнизонном штабе противовоздушной обороны. Так что, милая фрау, ваша жизнь и ваш покой — в руках незаслуженно отвергаемого обожателя.

Это признание определило план очередной операции. Когда Вернер в очередной раз зашел в казино, Мария встретила приветливо, пригласила на следующий день в гости. Обрадовался Вернер и огорчился:

— Завтра снова дежурство!

— Жаль! Завтра мой день рождения, — вздохнула Мария.

— Прямо с дежурства приду отметить день вашего ангела, — заверил офицер.

— Так я за вами зайду, — повеселела Мария.

— Нет-нет, еще надо будет отнести в часть вот это! — похлопал обер-лейтенант Вернер по висящему через плечо планшету.

На следующий день на Валыптрассе Мария встретила Вернера, когда тот возвращался с дежурства. Распаленный возможностью легкой победы, обер-лейтенант не пошел в штаб части, отправился со своим планшетом в гости. Там уже ждала Стася, а он, Харитоненко, находился в каморке за кухней. Мария и Стася по очереди танцевали с Вернером, часто угощая его вином, но тот не пьянел; пришлось подсыпать снотворное. Принесли в каморку офицерский планшет, в нем оказалась схема противовоздушной обороны львовского гарнизона. Сфотографированный документ ушел по назначению. Проспался Вернер, схватился за планшет — все на месте. А 2 мая 1944 года советская авиация с большой точностью бомбила аэродром Скнилов, зенитные батареи и другие объекты.

Полем нового боя стало само казино. Готовились тщательно. По данным Марии, в тот день должен был состояться банкет в честь высокопоставленного берлинского гостя. Бомбу с часовым механизмом установил в казино экспедитор Коцко — беглец из Цитадели, проживавший по фиктивным документам. Как Коцко вошел в группу? Сначала через Центр была получена исчерпывающая информация, затем состоялась встреча. Не сразу воспрянул духом Коцко: муки плена, рожденные ими страх и желание выжить завладели всем его существом. Вскоре после знакомства он, Харитоненко, предъявил Коцко фотографии его жены Анастасии Петровны, дочери Нины и сына Степана — лейтенанта с орденом Красной Звезды. Рассказал, как жена трудится на военном заводе, как дочь работает медсестрой в госпитале, как сын сражается в приближающихся ко Львову войсках. Коцко горестно воскликнул: «А я!» — «Побег из плена — не подвиг. Но открывает дорогу к подвигу». Коцко стал отважным подпольщиком, казино было не первым его боевым делом. После установки в казино бомбы с часовым механизмом Коцко был переведен в отряд. За сутки до взрыва «заболела» Мария. Операция «Казино» отправила на кладбище сорок шесть офицеров вермахта, больше сотни уложила на госпитальные койки. Не было бы этих успехов без Марии и Стаси.

А знают ли ценители старины, любующиеся львовскими улицами, что спасение города — тоже подвиг скромной машинистки? Начался этот подвиг с будничной, но смертельно опасной работы. Уже после разгрома фашистской группировки под Бродами, когда вплотную приблизилось освобождение Львова, из Центра пришло сообщение: «Немецкое командование приступает к минированию города, его исторических и культурных памятников. Следите за Бизанцом. Необходимо выяснить план операции». Выяснить план операции! Не было для этого ни сил, ни возможности, помогли случай и Стасина отвага.

В июльский день, когда сражение вплотную приближалось к городу, полковник Бизанц, торопливо выйдя из кабинета губернатора Вехтера, приказал Стасе:

— Немедленно отпечатайте в трех экземплярах!

В приемной нервозная обстановка, шныряют офицеры и служащие, с нетерпением ожидают распоряжения об отъезде из опасного города. А Стася сосредоточенно выполняет распоряжение полковника Бизанца, но печатает приказ не в трех, а в четырех экземплярах. Была всех спокойнее, хоть и ближе всех к смерти. К своей смерти. С таким же хладнокровием спрятала свой экземпляр и копирку. После окончания рабочего дня, как всегда, встретились в Стрыйском парке. Тут же, в укромной аллее, он, Харитоненко, прочел приказ губернатора Вехтера. Предлагалось срочно «навести порядок» в зданиях губернаторства, штабов, штадтгауптмана, оперного театра, окружного суда, больницы на Фюрстен-штрассе… Длинный перечень красноречиво свидетельствовал, о чем идет речь.

Уже не существовало конспиративной квартиры Симоненко, не удалось застать и свой отряд в Билгорайских лесах. Когда вернулся во Львов, сражение уже разгоралось на окраинах города. Решали не часы, а минуты. Бежал, падал, снова бежал. Переулками, проходными дворами… В конце Зеленой, среди грохота выстрелов, услышал бесконечно дорогое волжское оканье:

— Очумел! Жизнь надоела?

По охваченным боями улицам сопровождал саперов. И город, обреченный фашизмом на гибель, живет. С этого самого счастливого дня своей жизни прихрамывает. Незаметно пришлось распроститься с оперативной работой. Не жалеет: увлекла профессия следователя.

Загрузка...