Не спится Мисюре, вспоминается Навария — поселок под Львовом. В двух промерзших сараях разместилась сотня евреев, пригнанных для работы на кирпичном и двух известковых заводах. Он, украинец, — начальник команды и комендант концлагеря. Небольшая команда, из пяти вахманов, да и концлагерь малюсенький, однако и в таких раньше только немцы командовали. Оправдал доверие, установил образцовый порядок в концлагере и жил, как у бога за пазухой. Лютует февральский мороз, а в вахманском доме тепло: в каждой комнате топятся печи. Не отказывал себе и другим вахманам в удовольствиях, евреи ходили по струнке. Подъем — в четыре, отбой — после выполнения нормы. Одни сдыхали, другие обеспечивали всем, чего он пожелает. А как же! От него зависела их жизнь. Тех, кто выменивал для него последние вещи на водку, не лупил, приказывал вахманам: «Моих жидов не трогать!» Зато остальным доставалось. Возвратятся евреи с работы — заставляет маршировать, бегать, шапки снимать, ложиться в снег, вскакивать и снова ложиться, прыгать, танцевать. Лясгутин тоже занимательно проводил зарядку, всегда выдумывал что-нибудь интересное. Но забава забавой, а дело — делом. Лично проверял, как евреи работают. Хочешь жить — вкалывай, не хочешь — марш на свое жидовское кладбище. И никто не пытался дурить, от этого он быстро отучивал. Как-то узнал, что еврей Марек до немцев работал в Дрогобыче доктором и сейчас своих лечит. А однажды даже дошел до такого нахальства, что попросил освободить какого-то доходягу на несколько дней от работы. Тогда он доктору пообещал набить морду, если еще раз такое учудит, а доходяге сказал: «Не можешь работать, занимай могилу на кладбище». Подействовало. Жена доктора тоже; раныпе притворялась больной, после этого случая стала исправно работать.
Словом, евреи быстро поняли: хочешь дольше просуществовать на этом свете — надо ублажать герра коменданта. Когда у него выскочил на шее здоровенный фурункул, пришлось вызвать Марека. Освободил доктора от работы на кирпичном заводе, тот за несколько дней вылечил. За это дал Мареку льготу — назначил старостой еврейской команды. В гетто Ленчны и Дрогобыча были старосты, у него должно быть не хуже.
Через месяц приехал тот самый унтерштурмфюрер, который в Дрогобыче прикончил евреев, с той же командой. Доложил унтерштурмфюреру, как идет работа, какой у него в команде порядок и что есть даже староста — доктор Марек. Похвалил унтерштурмфюрер, приказал:
— Всех евреев снять с работы, вернуть в сараи.
Быстро согнали евреев в сараи. По команде унтерштурмфюрера вывели десять мужчин, дали лопаты и ломы. Как когда-то в Ленчне, унтерштурмфюрер отмерил длину, ширину, показал, на какую глубину копать.
В мерзлой земле углубляется яма медленно. Скучно унтерштурмфюреру, придумал для себя развлечение, приказывает ему, Мисюре:
— Приведи своего доктора.
Вывел из сарая доктора Марека. Глянул тот, как роют яму, — потемнело в глазах, тисками сдавило горло.
— Здравствуйте, доктор! — унтерштурмфюрер делает вид, что не замечает его состояния. — Приехал к вам на прием, хочу посоветоваться. Много лет страдаю гастритом, никак не избавлюсь.
Задает Марек обычные в таких случаях вопросы, не слышит ответов: взор прикован к яме, к вылетающим комьям земли.
— Вы очень невнимательны! — строго выговаривает унтерштурмфюрер. — Наверное, не желаете давать бесплатных советов? Не беспокойтесь, я заплачу.
— Простите! — не выдержал доктор Марек. — Для чего копают эту яму?
— Доктор, вы опять не о том, — укоряет унтерштурмфюрер. — Нехорошо, я могу рассердиться.
Наконец выкопана яма, эсэсовцы приступают к расстрелу. Выводят вахманы из сарая десять узников, приказывают раздеться у выхода, гонят голых, заставляют спускаться по доске с поперечными рейками в яму и ложиться лицом вниз. Прострочит эсэсовский автомат — гонят из сарая новых узников, укладывают в могилу. Спорится работа у вахманов и эсэсовцев, растут кучки одежды, яма заполняется, трупами.
Под аккомпанемент автоматных очередей унтерштурмфюрер продолжает расспрашивать доктора Марека о лечении болезни, которой никогда не страдал, потешается. У доктора Марека лицо покрылось бурыми пятнами, он умолкает.
— Доктор, почему вы молчите? Это просто невежливо.
— У меня там жена, — тихо говорит доктор Марек и неожиданно переходит на крик: — Мерзавец!
— Ты умрешь не так, как другие! — не повысил голоса унтерштурмфюрер.
Доктор Марек не слышит, не понимает, о чем тот говорит. Из могилы раздается женский крик, наполненный страданием и болью:
— Марек! Марек!..
Хохочет унтерштурмфюрер, хохочут эсэсовцы и вахманы. Доктор Марек никого не видит, слУшит только жену. Бросился к яме и прыгнул. Повезло доктору: эсэсовец-автоматчик не обратил внимания на то, что еврей в одежде, и выстрелил.
Досадно унтерштурмфюреру: не проучил доктора. Все же не стал злиться, чтобы не ронять свой авторитет перед эсэсовцами и вахманами. Как начал с шутки, так решил и закончить. Усмехнувшись, обратился к нему, Мисюре:
— Доктор тебя вылечил, теперь сделай ему одолжение. Пойди, проверь у него пульс, посмотри, как дышит.
Не знал, как поступить, все же нашел выход. Подошел к яме, посмотрел на покойников, снял карабин и дважды выстрелил в голову доктора. Вернулся, доложил:
— Пульс в норме, герр унтерштурмфюрер!
Отгремели автоматные очереди. Яма закидана землей. Приказал унтерштурмфюрер сложить одежду расстрелянных в пустующий домик: отдельно пальто, пиджаки к пиджакам, брюки к брюкам, белье отдельными стопками, обувь попарно связать шнурками.
Укладывая дырявые брюки, Лясгутин не выдержал:
— Ну и жмоты! На таком рванье строят гешефты. Да у нас бы в Одессе…
Хоть и не было поблизости немцев, решил все же прикрикнуть на него:
— Заткнись! Забудь про одесский бардак. У немцев во всем порядок!
В душе согласился с Лясгутиным: «Несправедливо! Столько возились с евреями, а немцы позарились на их паршивые тряпки».
Сложили еврейскую одежду в домик, унтерштурмфюрер запер дверь своим замком, ключ положил в карман, приказал:
— Охраняйте имущество, за вами и грузом приедут.
Уехали эсэсовцы, а они остались скучать в Наварии. Нечем заняться, не на что выпить, сами зарыли в землю тех, кого грабили. Раньше, до войны, пошли бы в клуб на танцы, куда-то на вечерницы. Теперь в Наварии нет клуба; если молодежь и собирается на вечерницы, там нечего делать. Отвыкли от таких развлечений, да и их чураются как зачумленных.
Тут-то Лясгутин показал свою предусмотрительность и находчивость. Подозвал его, Мисюру, к домику с барахлом:
— Есть предложение!
— Какое?
— Унтерштурмфюрер повесил на дверь хороший замок, он спокойно висит. Но когда складывали в домике германскую собственность, я позаботился о доступе свежего воздуха, на этом окошке поднял защелку, — хохочет Лясгутин. — Теперь остается нажать пальчиком, и окно распахнется. Конечно, там в основном рвань, но за отдельные вещи сеньоры из Наварии дадут самогон.
— Ну и стерва! — не так обрадовался рванью, как возможности отомстить жадным немцам. — Значит, как приняли замок под охрану, так и сдадим.
— Так точно! — по-швейковски козырнул Лясгутин.
— Тогда нажимай одним пальцем!
Распахнул Лясгутин окно, Прикидько, Коршунов и Панкратов с интересом заглядывают в барак.
— Будет беда, могли описать еврейские вещи! — как всегда, испугался Д риночкин.
— Не суй нос, если не имеешь понятия, — одернул Дриночкина. — Все время ходил с унтерштурмфюрером, он ничего не записывал.
— И не наша вина, если какой-то еврейчик не берег свое ценное здоровье и приехал на работу, не имея пальто, — вздохнул Лясгутин. — А другой мог с горя пропить пальтишко, третий — оставить сыну в наследство.
Два дня шла торговля, Сережа Лясгутин перепел все одесские песни. На третий день приехал грузовик со стрелками-молниями. С германским имуществом укатили в Дрогобыч. Встретил штурмфюрер Кунд, построил:
— Стажировка закончена, для дальнейшего несения службы направляетесь в Яновский лагерь. Вам повезло, будете жить в большом немецком городе Лемберге. Особо отмечаю успехи вахмана Мисюры, он зачислен кандидатом на должность обер-вахмана…
— Мисюра, на выход!
Идя по коридору, подумал, что вызывает начальник КГБ по его заявлению, но завели в кабинет Харитоненко. Следователь встретил как обычно, пригласил сесть, угостил сигаретой.
— Начальник областного управления КГБ рассмотрел ваше заявление и просил передать, что примет в ближайшее время. Мне приказал допросить по существу заявления.
— Как надо понимать ближайшее время? — невесело улыбнулся Мисюра.
— Хоть и не положено обсуждать характер начальника, могу сообщить, что наш генерал не верит на слово, ему нужны доказательства. Говорю по своему опыту. Поняли, Николай Иванович?
— Ясно. Значит, товар на бочку. Однако товар есть, нет бочки, — многозначительно замечает Мисюра.
— При вашем уме, думаю, не надо втолковывать, что генерал примет решение, когда будет знать, для чего добиваетесь приема, — пожурил Харитоненко.
— Не положено задавать вопросы следователю, но этот не относится к делу. Как думаете, зачем Крылов написал басню о лисице и вороне?
— Наверное, чтобы показать, как вредно поддаваться лести.
— Думаю, главная мораль — в другом: лисице не надо говорить, что она умна: сама знает. А дуру ворону стоит похвалить за ум, и в результате — сыр! Я к тому, что Мисюра хочет, несмотря на вашу высокую оценку его ума, подороже продать свой сыр — самому генералу. И вам не на что обижаться: речь идет о моей жизни.
Зачем Мисюра добивается встречи з генералом? Вряд ли затем, чтобы выложить свой товар. А для чего? Видимо, хочет выяснить ситуацию, предел обвинения. Привык иметь дело с начальниками, знает: они не размениваются на мелочи, берут быка за рога, мыслят и говорят масштабно.
— Понимаю, вполне вас понимаю, — после небольшой паузы продолжает Харитоненко, — но и вам надо понять нашего генерала. У него масса забот, среди них дело Мисюры — не самое важное. Привыкли, Николай Иванович, запросто заходить к районному начальству, эта привычка может подвести: вряд Ли генерал сможет второй раз принять, подумайте как следует о единственной встрече. Поверьте, мне обманывать нечего, не будет купли-продажи товара. Генерал сразу поймет, что из себя представляет ваш товар: раскаяние или очередной хитрый ход в борьбе со следствием. Поэтому советую выложить начистоту свой товар прямо на следствии. Доложу генералу ваши показания, и только тогда наступит ближайшее время. Договорились?
— А что мне остается делать? — пожимает плечами Мисюра. — Сами сказали: запросто не зайдешь к вашему генералу.
На рожон не лезет, мыслит динамично, принимает как должное не только победы, но и поражения, — констатирует Харитоненко. Переходит на официальный тон:
— Обсудили ситуацию, а теперь к делу. Так были вы начальником вахманской команды в Наварии?
— Гражданин следователь, разве можно ориентироваться на показания Лясгутина? На одном допросе дважды производил меня в начальники и дважды признавал рядовым.
— Хотите очную ставку с Коршуновым?
— Зачем! У Коршунова не велик выбор: признать, что был начальником вахманской команды или обвинить в этом меня.
— Как относитесь к Сулиме и Недобе?
— Не знаю таких! — насторожился Мисюра.
Точно помнит: не было таких вахманов, а евреев таких быть не могло. Кто они? Харитоненко зря не спросит.
— Знаете, Николай Иванович. Может, забыли фамилии. Сулима и Недоба тогда работали и теперь работают мастерами кирпичного завода в Наварии. Прекрасно вас помнят. Вы ежедневно с ними общались, когда были начальником команды.
Да, были такие мастера. Черт их не взял, не сдохли! Докопались и до них. Снова приходится гореть со своим товаром. Нажимает Харитоненко, трудно от него отбиваться. Надо не мелочиться, чтобы не просчитаться в главном! Мисюра извинительно улыбнулся, потер лоб.
— Фамилий не помню, а были мастера на кирпичном заводе, имел с ними дело. Однако не кажется ли вам, гражданин следователь, что мы ломимся в открытую дверь? Шесть вахманов-курсантов живут на отшибе, вместе жрут, выпивают. Рады, что впервые нет над ними немецких начальников, предоставлены сами себе. А евреи стараются, их не надо подгонять, и так понимают: работа — единственный шанс на жизнь.
— Так были вы начальником команды или не были?
— Формально был, но по существу — жили на равных.
— Почему сразу не признали, что были начальником? — Харитоненко будто не слышит оговорок Мисюры.
— Надо было признать, — соглашается со вздохом Мисюра. — Ведь кроме звания начальника я ничем не отличался от других вахманов. Ну, какой я был начальник? Как и все, охранял евреев, как и все, водил на работу. На заводах командовали мастера. Расстреливали эсэсовцы. Что остается так называемому начальнику? Фактически пустой звук, а формально для следствия — вроде аргумент: был не рядовым предателем, командовал другими предателями. Трудно было такое признавать. Да и справедливо ли такое признание?
— С таким товаром хотите идти к генералу! — констатирует Харитоненко. — Неужели думаете, что свидетели Сулима и Недоба не показали, как вы командовали, как издевались над узниками?
— Откуда им знать? Как помнится, они не состояли в вахманской командё.
— Так ведь совершали свои преступления не в вахманском доме, а на местах работ, в пути, около сараев и в сараях, где жили узники. Свидетелям ничто не мешало видеть, как вы свою власть проявляли, и они видели.
Прав следователь: мастера немало видели и могли показать. А что видели? Что показали? Наверняка тоже не очень любили евреев. Не будем спешить, гражданин следователь, сначала выложите свой товар.
— Не знаю, что показали свидетели, знаю, как было на самом деле. В Наварии было полно бандеровцев, они так же любили евреев, как и немцы. Может, ваши свидетели меня по себе меряют?
— Все на вас ополчились. Лясгутин сводит с вами личные счеты, отбывший наказание Коршунов свою вину перекладывает на вас, Недоба и Сулима, по-вашему, могли быть бандеровцами. А если установлено, что они помогали узникам, если допрошены другие свидетели? На заводах были и вольнонаемные рабочие, — напоминает Харитоненко.
— Я показываю правдиво!
— Желаете рассмотреть и пощупать мой товар, — подытоживает подполковник Харитоненко. — Что ж, вам будут даны очные ставки, тогда продолжим эту тему.
Закончен допрос, увели Мисюру. Харитоненко просматривает план следствия, перечитывает протоколы допросов о Яновском лагере. Не все преступления доказаны, да и вряд ли будут доказаны. Что можно признать доказанным? Расстрелы узников Яновского лагеря в мае сорок третьего года. Отбывшие наказание вахманы Приступа, Гарифулин и Циплаков показали, как работал Мисюра с Панкратовым и Прикидько. Перед глазами снова оживают кошмарные сцены.
…По вязкой дороге под холодным дождем плетутся пятерками узники. Конвоируют сытые вахманы, словно разжиревшие вороны: черные шинели, черные ремни, карабины. Поодаль вышагивает обер-вахман Мисюра. Важничает, еще не привык к новому званию, наслаждается своим всемогуществом. А как же, понимают, куда их ведут.
Понимают! Плетутся узники по страшным Пескам, откуда никто не вернулся, приближаются к своей последней секунде. Колонна остановлена в овальной долине, окруженной холмами.
— Вам выпало великое счастье — работать в команде могильщиков, — ораторствует Мисюра перед дрожащими от страха и холода узниками. — Могилы завсегда требуются. Старайтесь — будете жить долго.
Отмерил обер-вахман сто метров в длину и четыре метра в ширину, приказал Прикидько обозначить лопатой края. Еще четыре раза отмерил, снова Прикидько обозначил границы.
— За три дня должны выкопать эти траншеи. Справитесь — считайте, что наняты на работу, не справитесь — тут и закончится служба, — тычет пальцем Мисюра в место, где будет траншея. — Наймем работничков получше.
Пять групп, в каждой по десять узников, роют траншеи-могилы. Нет среди них землекопов, никто не знает, сколько потребуется времени, стараются изо всех сил. К концу дня траншеи наполовину отрыты. Похвалил Мисюра оборвышей, приказал построиться в одной из траншей. Пересчитал, разрешил присесть отдохнуть. Дождь не унимается, одежда давно промокла, хочется узникам поскорее идти в лагерь. Но ничего не поделаешь, надо сидеть и дожидаться команды.
Построил Мисюра свою шестерку вахманов, ставит задачу:
— Сейчас прикончим. Прикидько — справа, Панкратов — слева, остальные с фронта. Огонь по команде. Не зевать, все же их пятьдесят. Задача ясна?
— Так точно! — отозвался Прикидько.
— Много работы, дали бы хоть один автомат, — вздыхает Панкратов.
— А пушку не, хочешь? — с издевкой прикрикнул Мисюра, заметив приближающегося шарфюрера Мюллера с овчаркой Азой. Все же прислали проверить работу! Пусть проверяют, все будет в ажуре.
Подал Мисюра команду, вахманы палят из карабинов, мечутся узники, падают. Отстрелялись вахманы и пошли добивать раненых.
Прикидько, держа карабин за ствол, внимательно осматривает лежащих, время от времени взмахивает прикладом, только и слышится: крах… крах… крах! Панкратов не разглядывает узников, лупит прикладом подряд — и умирающих, и мертвых. Так вернее. Стараются вахманы, хочется побыстрее разделаться с работой и идти отдыхать.
Когда возвращались, Панкратов спросил у Мисюры:
— Зачем их сегодня убили, они же старались, за два дня управились бы.
— Темнота, что с тебя взять! — смеется Мисюра. — Привести их в лагерь, чтобы они рассказали всем, какие удобные и большие могилы роют? То-то была бы радость в лагере, рвались бы доходяги быстрее на расстрел. Эх ты, голова и два уха!..
Поднялся Харитоненко из-за стола, докурил: кажется, будто только что побывал на Песках, видел еще не остывшие трупы. Так же водили и расстреливали в течение двух последующих дней. Это безусловно доказано. Надо допросить Коршунова, он тоже участвовал. Затем обвиняемых Мисюру, Лясгутина. В майскую акцию расстреляно шестнадцать тысяч узников лагеря; вахманы водили, заставляли снимать одежду, участвовали в расстрелах, добивали раненых. Такие крупные акции проводились не часто, должна запомниться. Главное — детали, побольше деталей.
Покурил, походил, перечитывает протокол сегодняшнего допроса Тарифулина: «Осенью 1942 года я, Циплаков, Прикидько и Панкратов дважды ездили с унтершарфюрером Бромбауэром в больницу для узников на Яновском кладбище. Эта больница находилась в еврейской молельне, там не было отопления, коек, постелей. Больные лежали на каменном полу, прикрытом тряпьем и ветками. У многих гноились раны, в них копошились белые черви. Бромбауэр приказывал почти всех грузить в кузов автомобиля. Бросали как дрова, пока кузов не наполнялся до самого верха. Отвозили недалеко, на Пески. Живых и мертвых сбрасывали в ямы-могилы, закапывали…» Надо об этом допросить Циплакова. Если допрос окажется успешным, будет два показания. Мало. Есть данные, что Бромбауэр живет в ФРГ. стал врачом, имеет обширную практику. Легко догадаться, какие он может дать показания. А кто работал шофером грузовика Бромбауэра? Кто из вахманов был на Песках, когда привозили больных? Раз были отрыты ямы, возможно, в эти дни проводились расстрелы.
Харитоненко размышляет над очередным эпизодом. Многие очевидцы помнят последний день лагерного оркестра. Как всегда во время расстрелов, выстроенный в круг оркестр играл «Танго смерти». По команде коменданта Варцока музыканты по одному выходили из круга и шли на расстрел, продолжая играть. Аккордеонист Оскар шел последним и тоже играл «Танго смерти». О расстреле оркестра имеется шесть показаний, но только Скороход утверждает, что выводил музыкантов из круга на расстрел вахман Лясгутин, при этом размахивал руками, подражая дирижеру. Надо проверить.
Необходимо исследовать участие обвиняемых в ликвидации последних узников Яновского лагеря 19 ноября 1943 года. В тот день на построении узники взбунтовались, бросили в эсэсовцев две гранаты, стреляли из пистолетов, ринулись на убийц с камнями, палками и ножами. «Трупы узников валялись повсюду, — перечитывает Харитоненко протокол допроса бывшего вахмана Циплакова. — Уцелевшие бежали в бараки. Оттуда их гнали на Пески и расстреливали. После расстрелов в зону прибыло пять грузчиков с полицаями. Они загрузили кузова трупами убитых на аппеле и увезли на Пески. Комендант Варцок поблагодарил нас за службу и разрешил увольнение в город. Я с Лясгутиным и Прикидько пошли в пивную на Яновской…»
Закончили работу и пошли в пивную… Обычный день, обычная работа, заслуженный отдых. Этот эпизод надо расследовать подробно — не только для изобличения вахманов, но и для увековечения подвига мучеников.
С тревогой перечитывает Лясгутин последнюю страницу протокола допроса: «Однажды утром в ноябре 1943 года, когда я стоял на вышке и охранял узников, Яновский лагерь был оцеплен эсэсовцами. Нас, вахманов, стоявших на вышках, сняли с постов. Проходя к нейтральным лагерным воротам, мы услышали шум. Узники кричали, бросали камни, у многих были палки, ножи. Я присоединился к своему взводу. По команде эсэсовцы и мы, вахманы, стали стрелять по нападающим. Я лично выстрелил только один раз. Когда узники были загнаны в бараки, на лагерной площади валялось много трупов. Сколько было убито, даже примерно сказать не могу, тогда очень переживал. Узников, оставшихся в живых после усмирения, пешим порядком и автомобилями доставили на Пески. Мы с Прикидько и Циплаковым ездплй автомобилем пять раз. При перевозках и выгрузке я никого не убил.
Вопрос. В чем выражалось ваше участие в расстреле лагерного оркестра?
Ответ. Лагерный оркестр был расстрелян за несколько дней до ликвидации лагеря. Я находился в оцеплении оркестра, в расстреле не участвовал. Категорически отрицаю, что кого-либо из музыкантов выводил из оркестра на расстрел. Водил по одному кто-то из вахманов, а кто именно, не помню…»
Подписал протокол, отодвинул к следователю.
Харитоненко сообщает:
— Следующий допрос — о вашей послевоенной жизни. С самого начала, от Бухенвальда. Советую обдумать и вспомнить.
Обдумать и вспомнить… Валяется Лясгутин на камерной койке, всплывают в памяти события прошлого, выстраиваясь, как солдаты на смотру. С чего началась его послевоенная жизнь? На плацу Бухенвальда 7 апреля 1945 года гауптштурмфюрер Гер лих перед вахманским строем объявил:
— Формируется батальон для участия в решающих боях с врагами рейха. Бахманам, вступившим в батальон, будет выплачиваться высокое жалование, а после победы им предоставят немецкое гражданство и права рейхснемцев.
Никто не откликнулся. В комнате, отведенной львовским вахманам, он, Лясгутин, не стал таиться:
— Немцам амба! И черт с ними. Предлагаю бежать к американцам. А там видно будет. Разве мало в Германии страдает русских людей.
Давно возник этот план. Выжидал подходящего момента. Больше ждать невозможно: дождутся Советской Армии — висеть на веревочке.
— Босяк, пустомеля, а мозги на шарнирах — повернулись в нужную сторону, — хвалит Мисюра. — Предложение стоящее.
Призадумались вахманы. Пора заканчивать немецкую службу. Тишину нарушил фольксдойч Венцель — ворвался, прикрыл за собой дверь, шепчет:
— Плохи дела! В штабе жгут документы: американцы— рядом.
— Что с нами будет? — вздыхает Дриночкин.
— Что будет? — переспросил Венцель; — Спасаться надо. Нам ни к чему помирать за немцев.
— Ты же сам немец! — удивился Панкратов.
— Какой я немец? Мама — румынка, да и папаша не чистых кровей.
Ночью львовские вахманы бежали. Через несколько километров наткнулись на лагерь русских рабочих. Унесли кучу тряпья с нашивками «Ост»[5], в ближайшем лесу переоделись и отправились в Веймар. Поспели вовремя, в разношерстной толпе встретили американцев.
Долго в Веймаре не задерживались — получив тушонку и хлеб, потопали в Эрфурт. Мисюра предложил:
— Надо расходиться в разные стороны, так будет лучше. На фоне тощих остарбайтов наши сытые рожи в комплекте режут глаза, поодиночке легче примазаться.
Он, Лясгутин, прекрасно понял: спешит избавиться от сослуживцев — соучастников преступлений, за которые вешают.
— Будем, мальчики, прощаться, — поддержал предложение Мисюры. — Мы друг друга не знали, не знаем, и дай бог никогда не встречаться. Каждый сам попал в плен, каждый сам томился в концлагере, каждый должен сам себе выдумать каторгу в фашистской Германии.
Для себя он выбрал Эрфурт, затесался в лагерь русских рабочих. В городе повсюду американское воинство за хлеб и галеты, тушонку и паршивое масло выменивает картины, скульптуры, золотые браслеты, кольца, серьги. Решил тоже заняться коммерцией. Нашел в пустом доме картину и хотел обменять у солдат на продукты. Однако американские патрульные отобрали картину, предупредили о строгом наказании за оставление русского лагеря и присвоение ценностей из немецких квартир.
Вскоре приехала в лагерь советская репатриационная комиссия, беседовала с каждым рабочим. Дошла очередь до него — рассказал, как сражался в морской пехоте, как раненным попал в плен (показал шрамы), как мучился на немецкой каторге. Прошел фильтрационные пункты и очутился в Одессе. Рад и не рад встрече с городом детства и юности. В квартире на Коллонтаевской проживают незнакомые люди, во дворе окружили соседки, рассказывают о смерти родителей.
Полногрудая, подвижная Маруся Струнина энергично размахивает руками:
— Ты же знаешь наш двор: жили — как одной мамы дети. Конечно, кто-то мог дать кому-то в морду, мог куда-то послать — так чего не бывает в семье! Но когда немчура наступала на нашу Одессу, мы таки себя показали. Каждый паршивый фриц понял, что Одесса — это Одесса. Сколько будет стоять она, столько люди будут помнить, как наши мальчики ходили в атаку. И не одни мальчики! Ой, Сереженька, видел бы ты, как шли в бой наши девочки. Погибли геройски два твоих братика — Жорик и Мишка. Вся Молдаванка с оркестром хоронила Мишеньку. Труп Жорика не нашли, но за него не забыли — на гроб Мишеньки положили две военные фуражки.
Похоронили — твой папа пришел прощаться: «Вместо сынов иду в окопы». Я ему на это сказала: «Спиридон, вы же старый, больной человек!» И знаешь, что он мне на это ответил? «Маруся! Оставим мои хворости на мирное время, теперь на них у меня совершенно нет времени». И он ушел рыть окопы. Если ты думаешь, что фашист мог взять Одессу, то глубоко ошибаешься. Но ты не можешь так думать, ты же свой, одессит. Наши войска оставили город по приказу товарища Сталина, потому что тогда важнее был Севастополь и еще важнее Москва. Когда пришли фашисты, идиот Антонеску объявляет, что Одесса — это тоже Румыния. Одесса — Румыния! Над такой брехней можно было бы только хохотать. Одесситы не хохотали, они сделали второй фронт в катакомбах. Никто не говорит, что немец или румын не мог прошвырнуться по Дерибасовской, они могли зайти в рестораны Рабина или Фонкони, ставшие «только для немцев и союзников», но о том, чтобы вечером или даже днем в одиночку прогуливаться по Молдаванке или Пересыпи, не могло быть и речи. В один черный день вывесили фашисты приказ, чтобы все евреи со своими старичками и детками собрались на Морозлиевской улице. Одесситы сразу поняли, что это значит, стали прятать евреев. Ты помнишь управдома Либермана, многие обижались на его паршивый характер. Еще бы, он не очень болел за ремонт, но очень расстраивался, когда не платили квартплату. А Нинке Задорожной пригрозил выселением за ее личные отношения с моряками торгового флота. Так та самая Нинйа спрятала у себя Либермана, уменьшила жилплощадь своей единственной комнаты, фальшивой стеной отделила для него уголок. Твой папа Спиридон Николаевич взял к себе жить портного Якова Штернштейна и его жену. Не прятал, верил, что в нашем дворе не может жить сволочь. И знаешь, Сереженька, страшно подумать, но в нашем дворе таки жила какая-то сволочь, может, и до сих пор живет. Пришли немцы и полицаи, арестовали Штернштейнов, твоих папу и маму. Твоим родителям повесили на шею таблички с надписью: «Мы прятали жидов и погибаем как псы!» Повели Штернштейнов и твоих родителей через весь город — по Преображенской, Дерибасовской, Ришельевской до самой тюрьмы. Я шла за ними и плакала, как малое дитя. Не я одна плакала, люди на улицах стояли очень взволнованные, а твои папа и мама шли красиво, хотя руки у них были связаны за спиной. С нашего двора твоим родителям каждый день носили передачи, пока нам не сообщили, что Спиридон Николаевич и Ольга Максимовна уже повешены. Такая, Сереженька, твоя горькая доля. За жилье не беспокойся, пока живи у меня.
Жил у Марии Струниной и не мог смотреть ей в глаза. Может, вахманы, с которыми учился в одном взводе, вешали его родителей в то самое время, когда он расстреливал евреев в Ленчне или Дрогобыче. Знал Штернштейнов: родители с ними дружили. Папа погиб за друзей, а он тогда в Ленчне убил старика. Просто так, за золото, которого не было. Много после этого прикончил евреев. А Мария расспрашивает, как страдал в лагере, пересказывает соседям. Прямо при нем! Решил из Одессы уматываться: газеты сообщали о судах над предателями. Было о чем подумать: во многих местах наследил. Надо было как-то спасаться. Решил взять имя покойного Жоры: к счастью, Мария сберегла все документы семьи, и в другом городе он вполне мог сойти за брата. Для жительства выбрал Ростов.
Приехал туда — одни развалины. Восстанавливаются жилые дома, заводы и фабрики, всюду не хватает рабочих. Долго не думал, пошел на «Сельмаш». Инспектору отдела кадров Булычевой рассказал, как геройски сражался за родную Одессу, как раненным попал в плен, нечеловечески мучился в Хелмском лагере, бежал, снова был схвачен фашистами, сдыхал в Бухенвальде. Сочувственно отнеслась Булычева, дала место в заводском общежитии и работу полегче — в ОРСе.
Вскоре получил грузовик «ЗИС». Ездит с грузчиком Костей, быстро нашли общий язык. В городе голодно, а друзья живут припеваючи. Кому привезут топливо, кому мебель, кого-то перевезут на квартиру — идут левые, деньги. И всегда не хватает: любит швыряться десятками, показать свой широкий характер. Подойдет, бывало, к гастроному — навстречу размалеванная особа:
— Возьмем на троих?
— Фи, леди, это неприлично, — стыдит Сергей. — Лучше соорудим на двоих, фирма берет расходы на свой счет.
Купит водку и ведет леди в пивную. Дальнейшие события — по хорошо отработанной схеме. Были и другие расходы, необходимые для культурного отдыха.
Помозговав с Костей, нашли еще одип источник дохода — повадились у начальника ОРСа Ивана Петровича Елисеева «организовывать» хлеб. Начальник оказался лопухом… По карточкам рабочему дают восемьсот граммов, иждивенцу — четыреста, на рынке же буханка — сотня рубликов, а Иван Петрович перевозит хлеб и ушами хлопает. А они что ни день тащат буханку, иногда две. Привезет Иван Петрович хлеб, выдает точно по весу, результат — недостача. Решил он, что на хлебопекарне обвешивают. Проверил весы, разругался с кладовщиком.
Сделали тогда перерыв, чтобы лопух успокоился. Две недели у Елисеева был полный порядок, все сходилось тютелька в тютельку. После этого снова начались недостачи: то не хватает буханки, то двух, то трех. Начальник таки допер, где зарыта собака. При очередном получении, когда взвешивали хлеб, незаметно пересчитал буханки. Приехали в ОРС — снова пересчитал, недостает двух буханок. Позвонил в милицию, пропажу нашли в кабине, за спинкой сидения. Началось следствие. Все взял на себя, не стал топить друга. В следственном изоляторе умные люди объяснили: за групповое хищение положено больше. Суд учел военные подвиги, тяжелое боевое ранение и назначил полтора года лишения свободы. Приговору обрадовался: самое главное — следствием и судом установлено, что он есть Георгий Лясгутин.
Прибыв в исправительно-трудовую колонию, с удовольствием осмотрел жилой барак, поел в столовой, с интересом зашел в библиотеку и клуб. С меньшим интересом поработал в производственной зоне. Вечером делится впечатлениями:
— Мальчики, это же дом отдыха, санаторий!
Жора Свистун, вор-рецидивист, не согласился:
— Это, молодой человек, нормальные условия совершенно рядовой исправительно-трудовой колонии. Помнится, до» войны было значительно лучше: отпускали на выходной домой, имелись семейные камеры, в воскресенье к обеду давали компот. Теперь объясните, чем же, собственно говоря, вы так восхищаетесь?
— В фашистском плену я сидел в Хелмском лагере военнопленных и в Бухенвальде. После ихней баланды здешняя столовая — шикарный ресторан.
— Надо смотреть в корень, сеньор! — укоряет Жорка Свистун. — Мы с вами — советские граждане и живем в социалистическом обществе. К тому же следует учитывать огромную работу, проводимую компетентными органами по перевоспитанию правонарушителей.
Покорил Жорка Свистун, с этого дня они стали друзьями. Пара получилась на славу. Производственную норму за цих выполняют «чижики», а они за их счет — на усиленном питании. С каждой передачи Жорам положена солидная доля. Горе тому, кто попытается это нарушить.
Незаметно прошли девять месяцев, ему, Лясгутину, объявили досрочное освобождение.
Вернулся в Ростов, поступил шофером на железнодорожную станцию. Выбрал работу с дальним прицелом: после отсидки уразумел, что самый спокойный и выгодный источник дохода — левые перевозки.
Живет в общежитии, завелись дружки, снова стало не хватать валюты. Но так длилось недолго: в жизнь вошла Светлана Семенова, табельщица двадцати пяти лет. Даже в Одессе не встречал таких красавиц. Вскоре Светлану и Георгия сослуживцы поздравили со вступлением в брак.
Прошло несколько месяцев, семейная жизнь стала скукой. Ненароком зашел в пивную, встретился со старыми дружками, и ожило недавнее прошлое. Вновь появились халтуры, домой возвращается пьяный. Утром достает из кармана помятые десятки, примирительно говорит:
— Нашему пацану.
Еще нет пацана, Света на седьмом месяце. Приближаются роды, а дома все хуже и хуже. Тянется жизнь, как несмазанный воз, запряженный изможденными клячами.
Родила Света сына Петьку — обрадовался, стал вовремя возвращаться домой, носится с сыном по комнате, помогает купать. Не нарадуется Света, верит, что Петенька вернул семейное счастье.
Когда же отдали Петю в ясли и Светлана приступила к работе, опять стало скучно, вновь пошли халтуры, пьянки.
— Не помню уже тебя трезвым, нет никакой помощи, — лопнуло терпение Светланы.
— Отдаю всю зарплату. Какая еще нужна помощь?
Так и тянулись безрадостные месяцы, годы, ничего не меняя.
Как-то ночью проснулись от резкого стука. Подошел к двери:
— Кто там?
— Милиция!
Зашлось сердце, дрожащей рукой открыл дверь. Зашел лейтенант милиции и мужчина в штатском. Осмотрели комнату, лейтенант сказал:
— Прошу предъявить документы!
Отдал паспорт, посерел — на себя не похож. Не сомневается: докопались до главной его тайны.
Возвращает лейтенант документы и спрашивает:
— Когда последний раз видели Ивана Лебедева?
— Позавчера!
— А где он сейчас может быть?
— Я ему не нянька, откуда мне знать, — отлегло от сердца: на этот раз не за ним.
— Это же ваш лучший друг! — напоминает мужчина в штатском.
— Ну и что! Он уже на горшочек не просится, — перешел на привычный тон. — А в чем дело? По какой причине тревожите ночью семейных людей?
— Ваш друг Иван Лебедев вчера в пьяной драке убил человека.
— И с такой чепухой вы явились ко мне! — хохочет: сошло напряжение от пережитой смертельной опасности.
Светлану поразило поведение мужа: друг убил человека, а ему трын-трава! Давно пьет — может, свихнулся?
— Что это, гражданин, вам так весело? — подозрительно спросил лейтенант.
— А как же не смеяться? Иван не может зарезать курицу, а вы шьете такое дело!
Выполнены формальности, ушли лейтенант и штатский, Светлана никак не может успокоиться:
— Страшно, Георгий: твой друг убил человека!
— Всякое бывает. Иногда человека легче зарезать, чем курицу.
— Как ты можешь так говорить! — Светлана снова охвачена страхом.
— Шучу, шучу, — погладил жену по волосам.
Вспоминается Яновский лагерь, сложенные из покойников штабеля. Прошлое не уходит из жизни. Еще больше запил. Давно уже забрали водительские права, перевели в носильщики.
А однажды в январе, на рассвете, снова раздался стук в дверь. Зашли двое сотрудников КГБ, у порога стоят понятые. Капитан Селезнев предъявил постановления на арест и обыск:
— Одевайтесь, гражданин Лясгутин.
— За что?! — вскрикнула Светлана.
Много Светлана пережила, но никогда не было ей так страшно. Георгий, какой-то чужой, внезапно постаревший, с редкими слипшимися волосами и седой щетиной на морщинистом сером лице, с выпирающими из грязной рубахи худыми ключицами, странно усмехался.
Капитан Селезнев внес ясность:
— Гражданка Лясгутина, ваш муж арестован за измену Родине,
Генерал Шевчук, прочитав протоколы допросов Лясгутина и Мисюры, задумчиво говорит полковнику Макарову:
— По-разному врастает прошлое в сегодняшний день. Возвращается не только кошмарными призраками, но и образом жизни — своим и детей. Непокаранные преступники стремятся предать забвению прошлое, а за него надо расплачиваться, иначе оно дает ядовитые всходы. Кажется, получил еще одну визитную карточку прошлого. Познакомьтесь.
Макаров уже привык к неожиданным поворотам рассуждений Николая Петровича, в них — сложные связи различных событий, поиск причины и следствия, причастные лица. Внимательно читает:
«Начальнику областного управления КГБ
Заявление
от рабочего Ферштмана Бориса Гершковича,
Степан Петришин работает в нашем объединении около пяти месяцев. С недавнего времени навязывается в приятели, рассказывает о своей дружбе с неким Годлевским, о том, как весело жили, кутили в ресторанах, встречались с красивыми женщинами. Годлевский уехал в Израиль, и он, Петришин, стал «бедствовать». Годлевский якобы сообщил, что он уже в США, нашел выгодную работу, стал богатым, обещает богатство и ему, Степану, если тот поможет «другу». Вслед за письмом приходил «друг» Годлевского, толковал о том, как можно разбогатеть. Петришин как-то сказал мне: «Каждый день ходишь около богатства, надо только суметь превратить его в доллары. Если хочешь, научу». Я пообещал подумать. Но думать мне нечего. Мой отец воевал за Советскую Родину, был награжден орденом Славы и медалью «За боевые заслуги», в нашем объединении стал ветераном труда, похоронен с почестями. Я не предам память отца и свою Родину, прошу разоблачить врагов».
— Интересный сигнал, — возвращает Макаров письмо. — Не исключено, что Петришин выдумал «друга» Годлевского, чтобы заинтересовать Ферштмана, получить с его помощью секретные сведения и искать покупателя. Уж больно прямолинейно он действует.
— А может, Петришин в шпионских целях поступил на работу. Объединение — весьма интересный объект для иностранной разведки. Годлевский мог его завербовать еще до выезда из СССР, надеясь обогатиться в американской разведке. И с «другом» могла состояться встреча, Но Петришин действует примитивно, неправильно оценил Ферштмана.
— Прикажете заняться?
— Уже занимаются оперативники. Знакома ли вам фамилия — Годлевский?
— Годлевский… — задумался Макаров. — Знакома. У коменданта Яновского лагеря Вильгауза был кучер Годлевский. В экипаже, запряженном двумя вороными, ездил Вильгауз по львовским улицам, катал жену Отилию и дочь Гайкен. В начале 1943 года Годлевский с этим экипажем сбежал. Спасла украинская семья. При расследовании ряда дел о фашистских пособниках возникал вопрос о Годлевском, но не нашлось оснований для уголовной ответственности.
— Вот почему и мне запомнилась эта фамилия! — удовлетворенно замечает Шевчук. — Срочно соберите сведения о жизни Годлевского при оккупации и в послевоенное время. К двадцать пятому мая прошу доложить.
Изучены архивные материалы, вновь допрошены старые свидетели, найдены новые. Полковник Макаров вспоминает, как в первые послевоенные годы в узниках гетто видели только мучеников. Правда, уже тогда от немногих уцелевших евреев узнали о преступлениях сотрудников юденратов и еврейской полиции, пытавшихся жизнями многих тысяч ими преданных спасти свои жалкие жизни. Но работы было много: разыскивали и привлекали к ответственности оуновских пособников Гитлера, обезвреживали банды, орудовавшие в лесах Львовщины. Эта борьба забирала все силы, нередко жизни чекистов и их добровольных помощников. Не доходили руки до юденратовских дел, они представлялись не актуальными, так как нацисты, использовав еврейских пособников, почти всех их уничтожили. Лишь немногие уцелели и сумели исчезнуть. Шли годы, устанавливались новые факты. При расследовании преступлений коменданта Яновского лагеря Вильгауза, коменданта-львовского гетто Силлера и председателя юденрата Ландесберга не раз возникал Фроим Годлевский, и всегда на грани предательства. В связи с недавней смертью Годлевского в памяти свидетелей всплыли новые детали давних событий. Так иногда дорисовывается портрет: несколько штрихов — и оживает лицо, казавшееся до этого невыразительной маской. Каким оказался портрет Годлевского?
…Во Львове, воеводском городе, тридцатилетний Фроим Годлевский имел свое дело и почетное место у восточной стены синагоги. Не слыл большим богачом, но своя транспортная контора — десять лошадей, пять подвод, фаэтон для торжественных выездов — обеспечивала солидный доход. Невелика была трата на корм лошадям и кучерскую зарплату — купил на Замарстыновской каменный дом, собирался расширить дело. Все перечеркнул 1939 год. И хотя Красная Армия преградила Гитлеру путь к Львову, от своих голодранцев защищать не хотела, они забирали заводы и фабрики, магазины, конторы, дома. Фроим Годлевский нашел умный выход — раздал подводчикам в бесплатное пользование лошадей и подводы, взяв с них расписки, что по первому требованию вернут его достояние. На что надеялся? Бывшие владельцы богатств ждали англичан и французов, надеялись, что те разобьют Гитлера и освободят их от Советов. Для них, даже евреев, антисемитская Польша с частной собственностью была лучше Советского государства, объявившего национальную рознь вне закона. Надежды не оправдались: Гитлер победил Францию, англичане бежали на свои острова. Когда фашисты напали на Советский Союз, а вскоре ворвались во Львов, Годлевский, пережив первые погромы, пытался успокоить себя надеждой, что все утрясется. Каким-то украинцам и полякам возвратили мастерские и магазины, состоятельные евреи стали ждать своей очереди. Годлевский не ждал, истребовал у подводчиков своих лошадей и снова взялся за прежнее дело. Зарегистрировался в районной управе, перевозил немецкие грузы. Так было до 12 ноября 1941 года, до создания гетто, куда вошла и Замарстыновская, на которой находилась контора Годлевского. Скоро столкнулся с неразрешимой задачей: чем кормить лошадей, на кого работать, как зарабатывать.
В это трудное время вызвали в юденрат к заместителю председателя Ротфельду. Состоялся деловой разговор.
— Пан Годлевский, предлагаем вам пост заведующего транспортом кладбищенского отдела юденрата. Как юденратовский чиновник будете получать паек на себя и корм для своих лошадей. Найдете заработок помимо службы — не станем препятствовать.
Раньше он никогда не занимался перевозкой покойников, но положение юденратовского чиновника, продуктовый паек и корм для лошадей кое-что значили. Да и выбора не было. И он согласился. Получил еще трех подводчиков с лошадьми.
Первое время сам ездил с подводчиками, присматривался к новой работе. Надо же было определить, сколько покойников можно погрузить на подводу, чтобы зря не гонять лошадей. Начинали объезд с двух еврейских больниц. Санитары выносили покойников, складывали штабелем на подводу. Следующая остановка была на Джерельной, у тюрьмы еврейской полиции. Здесь на трупах зияли всевозможные раны, лица были искажены предсмертными муками.
«Хоть полиция и еврейская, лучше быть от нее подальше», — подумал Годлевский. От тюрьмы ехали на пункт сбора трупов умерших на работах вне гетто.
После этих поездок Годлевский стал еще больше ценить юденратовскую службу: в гетто работа давала право на жизнь, неработающих вывозили в Яновский лагерь.
Наступил март 1942 года. Гетто радовалось окончанию небывало холодной и голодной зимы, слухам о поражении немецких войск под Москвой. Но облегчения не было, смерть не щадила даже заправил: нацисты убили председателя юденрата Парнаса и сменившего его Ротфельда. Новый председатель Ландесберг изо всёх сил старался угождать немецким хозяевам, Годлевский старается угодить Ландесбергу. И угодил.
— Пан Годлевский, через два дня начинается акция, — сообщил Ландесберг, — Но об этом не должны знать даже ваши лошади.
— Какая акция? — не понял Годлевский.
— Из еврейского жилого района должны выселить в другие местности пятнадцать тысяч евреев.
Сквозь ужас пробилась надежда: раз с ним советуются, значит, ему сохраняется жизнь. Всех не могут убить, немцам необходимы работники для заводов и фабрик. Чтобы укрепиться в надежде, спросил:
— Кого будут выселять?
— Непродуктивные элементы, — сказал Ландесберг и объяснил: — Неработающих и не способных к труду. Как вы понимаете, желающих уехать из Львова не будет, придется вывозить. Этим займутся полиция и другие отделы. Задержанных будут транспортировать на ваших подводах. А с подвод могут соскакивать, пытаться бежать, полицейским придется применять силу. Если на улицах возникнут беспорядки, вмешаются шуцполиция и эсэсманы, легко представить, чем это может закончиться. Хотел бы знать ваше мнение, как при транспортировке обеспечить порядок?
Годлевский, подумав, вспомнил перевозку скота, предлагает:
— Можно изготовить и установить на подводах большие деревянные клетки. Полная гарантия от каких бы то ни было происшествий.
Ландесберг согласился. Подумал о том, что Годлевского надо иметь в виду: старателен, не обременен предрассудками.
Клетки были изготовлены и установлены на подводах, первую партию непокорных повез сам Годлевский. Они рвались из клетки, рыдали, причитали, проклинали юденрат и его полицейских. В клетке оказался сосед Бердичевский, орал без конца: «Убийца! Где твоя совесть?!» Годлевский терзался от этого крика, с ужасом думал, что будет, если евреи узнают, кто изобрел клетки для перевозки на смерть. Больше не ездил с клетками, посылал своих подводчиков. Пытались отказываться — пригрозил, что сами попадут в клетку.
Через два месяца Ландесберг снова вызвал Годлевского.
— Пан Годлевский, хочу посоветоваться. Комендант гетто штурмфюрер Силлер предложил подобрать кучера, лошадей и экипаж для обслуживания коменданта Яновского лагеря гауптштурмфюрера СС Вильгауза. Работа почетная и очень ответственная. Вам придется выделить двух лучших лошадей и свой фаэтон, рекомендовать кучера. Итак, ваше мнение?
Вспоминает Годлевский, как сытно и необременительно жилось в довоенной Польше кучерам знатных господ. Теперь, конечно, не мирное время, но если кучер экипажа понравится коменданту лагеря, ему обеспечена безопасность, о большем и мечтать не приходится.
— Пан председатель, могу предложить себя. Лучшего кандидата вам не найти.
— Ия так думаю, — обрадовался Ландесберг. — Честно говоря, ждал от вас именно такого ответа…
На этом эпизод гетто заканчивается. Полковник Макаров вновь возвращается к мартовской акции. Чем доказана роль Годлевского в изобретении клеток и его участие в транспортировке узников? Прежние материалы дополнены полученными из Варшавы показаниями Нели Шемберг. Бывшая подпольщица львовского гетто, секретарь председателя юденрата находилась в приемной, когда Ландесберг вышел с Годлевским из кабинета, и слышала, как тот при прощании сказал: «Благодарю, пан Годлевский! Предложенные вами клетки решили важную часть проблемы». Шемберг печатала сопроводительный документ о направлении кучера Годлевского с фаэтоном и лошадьми «в распоряжение коменданта Яновского лагеря».
…Пара вороных и красивый фаэтон понравились коменданту Вильгаузу. Понравился и кучер: стройный, молодцеватый, аккуратно одетый. По внешности сойдет за поляка. Затея оказалась удачной: экипаж Вильгауза всюду производил впечатление. Импозантно, оригинально, отдает стариной.
Годлевский старался, и ему неплохо жилось. Выездов было немного: на площадь Смолки — в управление СС и полиции, на улицу Пельчинского — в городское гестапо, иногда в другие учреждения. Комендант доверял, Годлевский часами сидел на козлах и ждал. А в лагере убитых и умерших везли на Пески. Туда же вели для расстрелов колонны. Об этом узнал от подводчиков, живущих в конюшне, и от начальника лагерной службы порядка Циммермана — единственного узника, не носившего лагерный номер и винкель, определявший национальность.
Циммерман регулярно появлялся в конюшне, не раз предупреждал, что попытка провезти что-либо в лагерь и недонесение о лагерниках, обращающихся с подобными просьбами, караются смертью. С Годлевским разговаривал иным тоном: все-таки допущен к самому коменданту. Подводчики кляли Циммермана и его «вшивую команду», спасающуюся грязной и кровавой полицейской службой. Многое рассказал Ефим Канторович, приставленный для уборки конюшни. Он оказался львовянином, бывшим работником ветеринарной аптеки, знатоком лошадей, и это их сблизило. Однажды Ефим попросил:
— Будешь в городе — передай записку.
— Кому? — насторожился Годлевский, но виду не показал. Вспомнил рассказ Циммермана о заживо распятом поляке, пытавшемся пронести в лагерь письмо.
Хотел отказаться — не отказался. Решил донести…
Полковник Макаров вспоминает, как Эдмунд Кон, бывший комендант подпольной лагерной гвардии, сообщил на допросе, что Ефим Канторович по его заданию пытался восстановить через Годлевского связь с городскими подпольщиками. Для проверки Годлевского Канторович дал ему записку с вымышленными фамилией и адресом. События в городе остались неизвестными, но Канторович был арестован и умер под пытками. Причина ареста? Скорее всего донос. Правда, в пользу Годлевского свидетельствует побег из лагеря. Однако бежал он уже после казни начальника лагерной службы порядка Циммермана, когда со всей очевидностью стало ясно, что даже предательство не гарантирует права на жизнь. Годлевский не даст показаний: уже два года как умер.
А как прожил он тридцать послевоенных лет? В 1946 году женился на бессарабской еврейке Эсфири Глязер, выдававшей себя во время оккупации за украинку. Через год родился сын Рувим. Тогда же Годлевский стал рабочим фабрики фруктовых вод. Работал исправно, назначили бригадиром, дорос до должности начальника цеха. Но достаток семьи намного превышал зарплату. И еще одна загадка: почему жена с сыном по ложному вызову из Израиля уехали в США, а Годлевский остался во Львове? Ведь жили дружно. Если на Годлевском висел груз предательства и стяжательства, бегство за границу было очень и очень желательным. Может, боялся разоблачения при проверке перед выездом? Тогда зачем отправил жену и сына? Пробный шар? Мог ли Рувим стать заграничным корреспондентом Степана Петришина?