Глава четырнадцатая

1

— Прикидько, как же вам верить! Изобличают очевидцы — вы по крохам выдаете признания и каждый раз утверждаете, что это вся правда, — с иронией констатирует Харитоненко.

— Известное дело, малограмотный, темный, — твердит Прикидько. — Сначала немцы попутали, теперь вы можете.

— В чем мы вас путаем?

— Известное дело! — огрызается Прикидько. — Сделает человек на копейку, а клепают на целый рубль.

— Это вы сделали на копейку?

— А как же! Чтобы не сдохнуть в лагере, согласился стать вахманом, — тянет одно и то же. — Никому ничего плохого не делал, никого не обижал. Немцы расстреливали, а Прикидько за них отвечай.

— Это старая песня! Что ж, давайте еще раз разберемся в вашей копейке. В мае 1943 года вместе с другими вахманами водили на расстрел узников?

— Водил, только я им ничего плохого не делал.

— Гнали к могилам?

— Другие вахманы гнали, я стоял в оцеплении.

— Все три дня простояли в оцеплении?

— Два дня. Один день стоял на вышке.

— Мисюра, Лясгутин и Панкратов на очных ставках с вами показали, что все три дня вы участвовали в расстрелах, вместе с ними гнали к могилам, сбрасывали туда раненых.

— Они за себя отвечают, я за себя. Они гнали, я — нет.

— В первый день застрелили узника?

— Когда зашли в долину, один лег на песок и отказался идти. Немец приказал в него выстрелить. Деваться было некуда — выстрелил.

— Во второй день застрелили узника?

— Он пытался бежать. Если бы не выстрелил, немцы меня бы убили.

— Почему именно вы должны были в него стрелять?

— Мимо меня бежал — я бы отвечал за побег.

— Сколько колонн отконвоировали к могилам в первый день?

— Четыре колонны.

— Во второй?

— Тоже четыре колонны.

— А в третий?

— В третий день не водил, стоял на вышке.

— Отводили матерей к брошенным детям, заставляли идти с ними к могилам?

— Немцы приказывали. Да и детей было жалко. Тех, которые без матерей, живыми кидали в могилу, а с матерями — расстреливали.

— Следствием установлено, что женщин с детьми расстреливали в третий день майской акции, а вы утверждаете, что тогда находились на вышке.

— Я за ваше следствие не отвечаю. Точно знаю, что в третий день находился на вышке. Женщин с детьми и во второй день расстреливали.

— Вы слышали показания других обвиняемых?

— Они показывают, как им выгодно, я рассказываю правду.

— А им зачем неверно называть день расстрела женщин с детьми?

— Это пусть они скажут. Я за них не отвечаю.

— Тогда объясните, почему вы долгое время вообще отрицали свое участие в расстрелах.

— Чистосердечно сознался, что по темноте и глупости.

— Принимали ли вы участие в уничтожении узников при ликвидации Яновского лагеря в ноябре 1943 года?

— В ноябре 1943 года фашисты расстреляли всех подчистую — может, тысячу, может, две. Я с Дриночкиным и Панкратовым водил на Пески, но ничего плохого не делал.

— Знали, для чего водите?

— На утреннем построении нам объявили, что лагерь закрывается, — исподтишка взглянул на следователя и громко вздохнул. — Очень обрадовался, что кончается наша собачья служба.

— Значит, обрадовались. И на радостях приняли участие в расстреле взбунтовавшихся узников?

— Ничего не знаю о бунте, никого не расстреливал.

— А сколько колонн отконвоировали на расстрел?

— Не могу знать, была спешка, все перепуталось.

— На Песках участвовали в расстреле узников?

— Немцы тогда торопились, сами не управлялись. Не успели расстрелять одну группу раздетых, как уже подгоняли другую. Приказали фашисты стрелять в раздетых, я лично выстрелил только два раза, но, кажется, никого не убил: стрелял не в цель. Закончилась стрельба, побросали в яму тех, кто сам туда не свалился.

— Раненых тоже бросали в яму?

— Не видел. Я бросал только покойников.

— Когда конвоировали узников к месту казни, применяли силу, избивали, толкали?

— Ничего плохого не делал. Хоть темный и глупый был, а совесть не потерял.

— Как же темный и глупый сумел стать агентом гестапо? — внезапный вопрос прозвучал как неожиданный выстрел.

— Каким агентом?! Какого гестапо?! — впервые за все допросы нервно выкрикивает Прикидько.

— Хватит валять дурака! Вам уже предъявлялись многие немецкие документы, могу предъявить донесение гестаповского резидента Якушева, у которого вы состояли на связи. Итак, расскажите, как внедрились в подполье Золочевского лагеря военнопленных?

Молчит Прикидько. Харитоненко не торопит. Разглядывая его длинные, как у гориллы, руки, вновь переживает трагедию, разыгравшуюся в Золочеве. Это там 5 сентября 1943 года на вокзале был арестован начальник штаба «Народной гвардии» девятнадцатилетний Тадеуш Гаевский. Предал агент-провокатор Станислав Крук, проникший в военный совет подполья. В это же время в золочевском лагере военнопленных орудовал гестаповский агент Прикидько, искал подпольщиков. Удар, как и планировало гестапо, был нанесен с обеих сторон.

— Намерены давать показания или решили отмалчиваться? — спокойно выясняет Харитоненко, словно поведение Прикидько не имеет для него никакого значения.

Внешне безразличный Прикидько лихорадочно соображает, за что бы уцепиться в новой ситуации. Невозможно отмалчиваться, надо как-то выкручиваться, не то конец! И говорить опасно: тоже можно оступиться. Надеялся, что не докопаются до проклятого Золочева, — таки докопались. Харитоненко не станет брехать, есть у него донесение Якушева. Как отвести от себя эту кровь? Надо как следует раскинуть могзами.

— Гражданин следователь, схватило живот, не могу давать показания.

Хотите подумать, — комментирует Харитоненко. — Сделаем перерыв, допрос продолжим после обеда.


Отвели Прикидько в камеру, прилег на койку, пытается собраться с мыслями. Закрыл глаза — снова перед ним Битнер:

— Как думаете жить после войны?

— Вся надежда на вас; думаю, не обидите.

— Вы отличный вахман, за верную службу хочу предложить еще лучшую. Справитесь — получите большое богатство. Где находится ваше село?

— Чабанка мое село, недалеко от Очакова.

— Очень хорошо! Так вот в Чабанке или в другом селе вы получите в собственность двести гектаров земли. Двести гектаров! И получите много крестьян, которые будут на вас работать. Станете большим помещиком, настоящим герром Прикидько. Вы меня понимаете?

— Очень даже понимаю! — хочется верить такому огромному счастью. — Будете мною премного довольны. Кому прикажете глотку перегрызу.

— Глотки перегрызать не надо, для этого есть собаки, — расхохотался Битнер, одобрительно потрепав по плечу. — Надо раскрыть заговор против немецкой власти. В одном лагере русские пленные хотят взбунтоваться и убежать. Вас оденут как военнопленного и посадят в этот лагерь, будете нашим разведчиком. Узнаете, кто бунтует, кто командует бунтовщиками — и двести гектаров ваши!

— Все сделаю! Выведу бунтовщиков на чистую воду.

И отец, и он мечтали всегда о земле. Не колхозной — собственной, чтобы к одной земле прирастала другая, чтобы с каждым годом иметь все больше работников, чтобы была своя мельница, маслобойня, свои волы и лошади. Для этого готовы были работать до седьмого пота, вытягивать жилы из себя и всех близких. Но мечта отдалялась, становилась все более призрачной. И вдруг двести гектаров! Немцы не кидают слов на ветер, раз сказали — дадут.

Как сейчас помнит разговор в городском гестапо с большим начальником, оберштурмфюрером. Определили его под начало Андрея Якушева. Это был мастак в своем деле, не разводил пустых речей. Расспросил, где был в плену, осмотрел со всех сторон, сомнительно покачал головой:

— С твоей рожей в Золочевском лагере нечего делать, сразу прикончат. Надо тебе, Степа, опять вспомнить, как мучатся пленные.

Дали красноармейское тряпье и бросили в лагерь военнопленных в Цитадели. Голодал как все, издыхал от жажды, делал ту же «зарядку», что в Яновском лагере, за двести гектаров готов был еще не то вытерпеть. Через две недели Якушев осмотрел, похвалил: «Теперь годишься!» Сам оберштурмфюрер проинструктировал, как вести себя в лагере и что выведать. В Золочев отправился с Якушевым, тот дал свой инструктаж. Для начала спросил:

— Понравилось в лагере военнопленных?

— Ничего.

— Да ты не бойся меня. От этого «ничего» дохнут как мухи. Каждому охота выбраться из лагеря, но не всем удается. Умные поступают на немецкую службу, дураки бегут, чтобы воевать с немцами. Почему дураки? Потому что убивают их и при побеге, и когда убегут. Не понимают своего интереса, летят как бабочки на огонек далекого фонаря о надписью: «Советская власть». На хрена нам такая власть! В фонаре догорает керосин, фитиль вот-вот погаснет. Но в Золочевском лагере ты должен вести себя как дурак, никто не должен понять, что ты умный. С сегодняшнего дня нет у тебя родителей, их убили фашисты, остался один отец — Сталин…

Лагерь военнопленных в Золочеве не такой, как в Хелме или во Львове. Два каких-то сарая, колючая проволока, несколько сот доходяг. Одни грузят и разгружают вагоны на узловой станции, другие заняты в немецких фольварках.

В лагерь прибыл не один — в команде из двадцати пленных. Начал с того, что втерся в доверие к лагернику Ромке Марченко, стал подбивать на побег. Ромка отмалчивался. Но когда сказал с видом отчаяния, что убежит один, получилось как ожидал: раскрылся Ромка, сообщил, что лагерные подпольщики готовят побег, надо запастись терпением. Вскоре Ромка свел с одним доходягой, тот устроил допрос. Ничего, отбрехался. Однако доходяга больше ни с кем не знакомил, а побег все откладывался. Ромка объяснил, будто что-то неладно у подпольщиков Золочева. Наконец узнал долгожданную новость — ночь, на которую назначен побег. Как и было условлено, через тайник предупредил Якушева. Не получился побег — кого схватили гестаповцы, кого на месте убили. Ехал во Львов именинником, но Битнер встретил ушатом холодной воды:

— За усердие спасибо, а двести гектаров придется еще зарабатывать: надо было дать штаб подпольщиков лагеря.

Так и не понял, о каком штабе толковал Битнер, если всех захватили или прикончили. Одно было ясно: немцы требовали еще на них поработать. Что ж, за двести гектаров можно постараться. Но дела у немцев шли все хуже и хуже, так и пропали обещанные гектары. Черт с ними, с гектарами! Главное — что сказать следователю? Придется признать, что отправился в Золочев по заданию Битнераг но… Вот в этом «но» и вся загвоздка. Мог же поехать, чтобы обмануть Битнера и бежать вместе с пленными. Насмотрелся, мол, как немцы измываются над украинцами и русскими, решил воевать против них. Не его вина, что не получился побег, сам из-за этого пострадал. А виновника ищите, он загубил и его, Прикидькину, жизнь.

2

— Обвиняемый Мисюра! Следствием установлено ваше участие в реализации неучтенных товаров, изготовленных на львовской ткацко-трикотажной фабрике в конце пятидесятых и начале шестидесятых годов. Желаете дать показания?

— Гражданин следователь, неужели вы думаете, что я не читал газет.

— Наверное читали, вы же были сознательный и активный.

Будто не замечая иронии, отвечает с ухмылкой:

— Если верить советской прессе, а я ей верю, все изготовители и расхитители левых товаров были установлены, предстали перед судом и почти все расстреляны. Это поле уже порослр быльем.

Почему Мисюра ведет себя так нагло? Уверен, что нет свидетелей, что все, с кем был связан, расстреляны? Та же ошибка, что и в начале следствия.

Впрочем, Мисюра только симулирует наглость. Давно учуял беду. Как же было не учуять, если изъяты такие ценности, выплыли Стецив и Карманов, допрашивали об Айзенберге. И не дают покоя обнаруженные при обыске блокноты. Убил бы Машку за то, что так вляпалась!

— Я вас, обвиняемый, так понял: раз вовремя не привлекли по трикотажному делу, значит, это с воза упало и ^безвозвратно пропало.

— Считайте, что так!

— Ошибаетесь, Мисюра. Не раз могли убедиться, что упавшее с воза у нас не теряется. Знаю, на слово не верите, придется предъявить очередного слона.

Мисюра внутренне настораживается, продолжая сидеть с безразличным видом. С кем будет очередная очная ставка? Вспоминается второй или третий допрос, его рассуждения о подозрениях и доказательствах, о тысяче крыс, из которых не изготовить слона. У Харитоненко пока не видно крыс, выставляет одних слонов. Неужели и сейчас?

Открылась дверь, в кабинет заходит Мария — похудевшая, поблекшая, небрежно одетая; позади часовой.

Села Мария Петровна на табурет, смотрит на мужа сквозь слезы, вся во власти отчаяния: «Коля, до чего же тебя довели — жалкая копия прежнего. Страшно подумать, что теперь будет. И ничего нельзя сделать, сидим в мышеловке. Могла б — удавилась бы, но и на это нет сил».

— В каких вы взаимоотношениях? — выясняет Харитоненко, глядя на угнетенную чету.

— Жена! — угрюмо отвечает Мисюра.

— Мой муж! — плачет Мария Петровна.

— Обвиняемая Мисюра, каково содержание обнаруженных в вашей квартире блокнотов?

Обвиняемая! Все ясно… Неужели раскололи дуреху? На чем купили? Эх, Мария! Доверился тебе, а ты оказалась обыкновенной бабой…

Рыдает Мария Петровна, утирает слезы, сморкается. Налил Харитоненко из графина воды, подвигает стакан:

— Успокойтесь, Мария Петровна. Надо было раньше сокрушаться, теперь поздно.

Выпила Мария Петровна воды, виновато взглянула на гмужа, тяжко вздохнула:

— В блокнотах я вела учет левых товаров, которые доставляли в наш райунивермаг снабженец ткацко-трикотажной фабрики Айзенберг и экспедитор Клячко. Даты в блокноте означают время доставки товара, буквы — вид продукции, цифры — количество предметов. Периодически я и Айзенберг сверяли учет, после этого рассчитывались. Завоз левых товаров начался еще до Николая Ивановича, это я втянула его в грязное дело.

— Маша, опомнись, что ты говоришь! — не выдерживает Мисюра.

— Коленька, нет выхода. Надо рассказать правду.

У Мисюры растерянный вид. Мария на чепуху бы не клюнула. Чем прижали, зачем все берет на себя?

— Гражданин следователь! Моя жена в невменяемом состоянии, а вы выбиваете показания, вот и наплела эти сказки. Она больной человек, нуждается в лечении. Выздоровеет — тогда и допрашивайте.

— Гражданка Мисюра, вы можете давать показания?

— Коленька, миленький, они до всего докопались!

— Дура! До чего докопались? — теряет выдержку Мисюра.

— Обвиняемый Мисюра, не стоит так себя вести и срывать очную ставку. Неужели не хотите узнать, до чего мы докопались?

— Интересно послушать, — Мисюра пытается взять себя в руки.

— Вот и прекрасно! Тогда помогу Марии Петровне. В свое время при аресте Айзенберга на чердаке его дома из тайника было изъято пять толстых тетрадей в черных коленкоровых обложках — его бухгалтерия. Все магазины, в которые завозились левые товары, были зашифрованы, и почти все на следствии расшифрованы. Вам повезло: Айзенберг давал так называемые чистосердечные показания после того, как его изобличили неопровержимыми доказательствами. Ваш раздел айзенберговской бухгалтерии значился под буквой «П», он утверждал, что речь идет о Пашко, умершем завмаге из Рудок. Проданные Пашко товары Айзенберг зашифровал буквой «X», на допросах списал на приезжих грузин, так и не установленных следствием. Вот такая, Николай Иванович, получилась история.

— Веселая история! Значит, теперь пришел Айзенберг с того света и рассказал, как надо правильно расшифровывать букву «П»?

— Клячко, сволочь, продал! — зло бросает Мария Петровна.

— Почему надо верить Клячко, а не мне, и для этого путать несчастную женщину? — недоумевает Мисюра.

— Клячко надо верить потому, что учет Айзенберга под литерой «П» и учет вашей жены Марии Петровны совпали по датам, номенклатуре и количеству товаров. Познакомьтесь с актом бухгалтерской экспертизы, — протягивает Харитоненко многостраничное заключение.

Полистал Мисюра акт экспертизы, возвращает его следователю.

— Заявляю ходатайство. Прошу прервать очную ставку. На изучение акта мне потребуется двое суток. Только после этого смогу давать показания.

Записав ходатайство обвиняемого, Харитоненко закончил очную ставку.

После знакомства с актом бухгалтерской экспертизы стало ясно: оспаривать невозможно, тайные бухгалтерии Айзенберга и Марии совпадают во всех деталях. И еще показания Клячко! А его чем прижали? Отчаянный ворюга, из каких только дел не выкручивался. Не человек, а железо. Если этот дал показания, дело гиблое. Потребовав с ним очную ставку, он, Мисюра, сделал огромную глупость. Клячко выложил кучу деталей. Столько, сволочь, запомнил людей, разговоров, что крыть было нечем. И кто мог подумать, что Галька Костенко, продавщица из отдела Марии, тоже расколется! А ведь, казалось, такой конспиратор — дальше некуда. Уже после женитьбы жил с ней два года, и она была лучшей подругой Марии — водой не разольешь. Мария не раз обижалась: «Коленька, не придирайся к Гальке, моей лучшей подруге». Смехота! Лежат, бывало, в постели, а Галька изображает: «Коленька, не придирайся к моей лучшей подруге». И такая баба раскололась, не только на него, но и на себя дала показания. На чем же ее купили?.. А, черт с ней! Главное — его со всех сторон обложили, от левых товаров не открутиться! А так ли это важно? Хватит себя обманывать: по главной статье набралось два расстрела, еще один не имеет значения. Марию надо вытягивать, а ему самое время подбивать свой баланс. Баланс! Для чего жил, для чего копил состояние? Ну, кому-кому, а ему не приходится обижаться на жизнь. Кругом черви копались в навозе, ходили в рванье, высчитывали копейки на хлеб и молоко, решали, сколько купить: сто или сто пятьдесят граммов масла. Сосед-инженеришка с получки откладывал себе на костюм и жене на пальто, мечтал купить для своего сосунка детский велосипед «Зайку», возмущался, почему нет на него рассрочки. Разве эти живут? Только мечтают о жизни. А он жил! Все имел, чего душа желала. Черная икра — пожалуйста! Французский коньяк, венгерский токай — пей, хоть залейся! Захотел слетать на футбол в Тбилиси — со всеми удовольствиями. Все было доступно, все по плечу. Да ради года такой жизни этот инженеришка, может, отдал бы все свои остальные годы. А впрочем, кто его знает… Чем больше приваливало богатства, тем тревожнее становилось на душе. Почему? Боялся ОБХСС. Принимал меры, надеялся на себя и на тех, кто обещал помочь, успокаивал себя тем, что под него трудно подкопаться. И все же не очень верил надеждам: не такие умники горели. Прятал свое счастье, жил скрытно, и бесконечно мучила мысль: «Как бы не прогореть!» Пил, жрал, украшал свое гнездышко, а от этой проклятой мысли радость улетучивалась как дым. И пришло время расплачиваться. Сказал следователю, что даст показания о левых товарах, попросил десять минут свидания с Марией. Разрешил…

Только пообедал — раскрылась дверь камеры:

— Мисюра, на выход!

Завели в кабинет Харитоненко. Мария Петровна ждет.

— Вам предоставлено свидание, вопросов следствия прошу не касаться, — Харитоненко взглянул на супругов и уткнулся в бумаги.

Сел Мисюра на второй табурет, разглядывает родное лицо с чужими морщинками и клоком волос, поседевших за тюремные дни. Жаль Марию, но об этом не скажешь.

— Как здоровье?

— Какое здоровье! — горестно усмехнулась Мария Петровна. — Болит, Коленька, сердце, ой как болит…

Это о постигшей беде, о том, что их ждет. Тут ничего не поделаешь. Так и сказал:

— И у меня болит сердце, поэтому доктор нас лечит, — повел бровью на следователя, язвительно замечает: — Ждать осталось недолго, скоро вылечат.

Вздыхает Мария Петровна:

— Плохо мне, Коленька, — кулаком уперлась под грудь. — Днем и ночью сжимают тиски, давят и давят.

Уходят считанные минуты, сидят и молчат.

— Время закончилось! — объявил Харитоненко.

Встали, обнялись. Рыдает Мария Петровна: сердцем чует, что провожает покойника. И Мисюра поцеловал жену в лоб, как при прощании с покойницей.

Увели Марию Петровну. Харитоненко сообщает:

— Завтра буду допрашивать о неучтенных товарах, сегодняшний день оставляю на размышления.

Вернулся Мисюра в камеру. Размышлять, по существу, уже не о чем. С ним все ясно, с Марией тоже полная ясность. Остается лишь одно неизвестное — сын. Хотя нечего себя обманывать: и Володьке богатство пошло не впрок. Институт закончил с трудом, получился копеечный инженер. Что Володька умеет? В инженерном деле не смыслит, и он, отец, не приучил к торговому ремеслу. Володька умеет только швыряться деньгами, шиковать, да еще на виду у людей. На папашины деньги купил Нелю, свадьба обошлась в семь тысяч. Не жаль денег, но купленная любовь оказалась непрочной. Мария на свидании сказала, что вскоре после его ареста Неля бросила Володьку, ушла к другому идиоту. Как ни крути, как ни примеряй, остались от жизни только пепел и смрад.

Загрузка...