Глава четвертая

1

На повестке дня Травники — допрос Мисюры о поступлении в школу охранных войск СС и обучении в этой школе. Еще в войну Харитоненко исходил вдоль и поперек треугольник Хелм — Травники — Майданек, примыкавший к Билгорайским лесам. От села к селу тянулись болота и убогие пашни. Редкие дымки обозначали винокурни, сахарные заводики, лесопильни и мельницы. Предвоенная Люблинщина была краем нищеты и отсталости. Крестьянский труд приносил жалкие гроши, дробились наделы. В местечках людей душила безработица.

Когда гитлеровцы захватили Польшу, Люблинщина стала одной из баз осуществления их дьявольских планов ликвидации целых народов. Фабрики смерти Майданек, Белзец, Хелмский лагерь военнопленных ежедневно пожирали тысячи жизней. Обреченные доставлялись сюда со всей Польши, Украины, из других захваченных стран.

Для создания «жизненного пространства» требовался и персопал фабрик смерти — палачи и надсмотрщики. Мастера назначались из «арийцев», подмастерья и чернорабочие — из предателей. Для их обучения в Травниках, недалеко от города Хелма, была создана школа охранных войск СС.

От довоенного местечка не осталось ни домов, ни жителей, эсэсовские Травники состояли из казарм, плаца, вытоптанного бесконечными строевыми занятиями, и учебного концлагеря — площади, окруженной заборами, колючей проволокой, сторожевыми вышками.

Терзаемая гитлеровцами Люблинщина жила и боролась. В Билгорайских лесах в 1943 году сражались с захватчиками польские партизаны Зигмунда Стахурского, вскоре вошедшие в первый батальон Гвардии Людовой. Вслед за ним сформировался второй батальон, а через несколько месяцев воевала с фашистами Первая бригада Земли Люблинской.

Гитлер пытался превратить Люблинщину в огромный концерн смерти, поляки превратили этот край в базу возрождения народного государства.

У Гвардии Людовой в Билгорайских лесах были надежные друзья и союзники. Здесь, в тылу фашистских войск, действовали советские партизаны полковника Шангина — совершали налеты на железнодорожные станции, пускали под откос эшелоны, на шоссейных дорогах Грубешов — Новоград-Волынский и Хелм — Замостье уничтожали вражеские автоколонны.

Харитоненко, разведчик-чекист, прибыл в Билгорайские леса с партизанами Шангина и приступил к решению своей первой задачи — легализации. Документы кулацкого сына Николая Ярощука в 1938 году открыли путь к тайнам львовского филиала фашистского абвера, теперь должны были обеспечивать боевые дела. Но между Львовом и Билгорайскими лесами — три года, вполне доступные проверке гестапо. По легенде кулацкий сын в сентябре 1939 года бежал из Львова в генерал-губернаторство. Где там проживал, чем занимался? Жительство в любом населенном пункте, любой переезд в оккупационные годы сопровождались регистрацией, печатями, подписями. А для предстоящей работы во Львове документы Николая Ярощука должны были выдерживать любую проверку.

В сентябре 1943 года он поселился в крейсштадте Тышове у одинокой вдовы Ядвиги Яворской. Объяснил, что переехал в провинцию из умирающей от голода Варшавы. После этого поехал в Варшаву «создавать» прежнее местожительство. Тщательно изучал разрушенные до основания улицы, пока нашел подходящий квартал, в районной управе разыскивал «земляка Николая Ярощука». Вернувшись в Тышов, пошел на прием к бургомистру. Доктор права Казимеж Стефановский произвел двоякое впечатление. Элегантно одетый, прекрасно владеющий немецким, польский прислужник фашистских властей встретил фашистского прислужника из России со скрытой враждебностью. Возможно, сказывалась ненависть польской знати ко всему русскому? Непохоже: пани Ядвига рассказывала, как бургомистр старается помочь русским пленным. Да и отец бургомистра не знатного рода, краснодеревщик, владелец небольшой мебельной мастерской. Николай Ярощук не подлаживался к бургомистру, не хвалил немцев и не ругал русских. Вздохнул и сказал: «Жалею, что покинул Россию». Пан Стефановский ни о чем не расспрашивал, между прочим заметил: «В первую мировую войну мой отец, солдат Австро-Венгрии, был в русском плену. Россия ему понравилась». Может, эта беседа, а может, невысказанные мысли и чувства положили начало контакту, Ярощук стал электромонтером и мастером телефонной сети бургомистрата, время от времени беседовал с бургомистром. Не сразу друг другу доверились, не сразу нашли общий язык. И все же нашли. Харитоненко не переступил грань дозволенного, так и остался Николаем Ярощуком. Сознался в другом — в ненависти к фашистам, поработившим его родину. Стефановский рассказал, как отец, пленный австрийский солдат, стал бойцом Красной Армии, побывал в Москве, слушал Ленина. И о том рассказал, как учился на тощие отцовские деньги, подрабатывал и все же закончил Венский университет, стал адвокатом.

— А как стали бургомистром? — спросил Николай Ярощук.

Такой вопрос может быть задан по-разному, Стефановскому послышался укор. Возможно, это был укор собственной совести: польский народ погибал, у русских уже был Сталинград, и что значили его добрые помыслы по сравнению с траурной явью Варшавы и Сталинградской победой!

— Сам не раз думал, почему предложили стать бургомистром? Наверное, соблазнились дипломом Венского университета. Почему согласился принять этот пост? С единственной целью — облегчить жизнь сограждан. Делаю что могу, но этого ничтожно мало. Не в моих силах изменить политику оккупантов. Видно, зря принял эту позорную должность.

— А может, не зря, — возразил Стефановскому. — Красная Армия приближается к польским границам, каждый поляк должен включиться в борьбу за освобождение родины от фашистского ига.

Казимеж Стефановский стал оказывать помощь, и весьма значительную. Начало службы Николая Ярощука в бургомистрате было зафиксировано под сороковым годом. Документы бургомистрата легализовали разведчиков Ивана Симоненко и Федора Кротова. Информация бургомистра предупреждала о прибывающих фашистских карателях и указывала объекты для наиболее уязвимых ударов. Это он, Стефановский, вернул жизнь Янеку.

Спасение двенадцатилетнего еврейского мальчика Янека — одно из многих проявлений человечности в кошмарной ночи оккупации. Когда еврейских жителей Тышова повели на расстрел, Янек сбежал. Но главная трудность была впереди: укрывательство еврея каралось смертью. Янек это знал, не искал приюта, ночевал в развалинах, иногда просил милостыню у входа в единственный ресторан «Оаза»: мальчик не был похож на еврея.

Бургомистр, ежедневный посетитель «Оазы», приметил, узнал и спас Янека. Поселил в своем особняке, хотя любая случайность могла закончиться смертью обоих. Когда попросил настоятеля монастыря приютить Янека, тот только вздохнул: «Был бы девочкой!» Стефановский рассказал Харитоненко, решили вывезти мальчика в партизанский отряд. Полковник Шангин предложил сделать по-другому. Янек получил ящик и щетки чистильщика обуви, стал работать и жить при ателье Генрика Крашевского — подпольщика Гвардии Людовой. Каждый день чистил обувь офицерам вермахта на железнодорожном вокзале, около немецких штабов и складов. И каждый день сообщал Ивану Симоненко, подмастерью Крашевского, сведения о прибывающих и убывающих транспортах, о вновь появившихся офицерах и подслушанных разговорах. Старательный чистильщик обеспечил успех многих диверсий.

Другим путем к секретам вермахта стал ремонт электрической и телефонной сети неприметным монтером бургомистрата Ярощуком. Эта разведка была подготовкой к еще более трудной работе. Следовало в совершенстве освоиться с жизнью оккупированного фашистами города, вжиться в обычаи и нравы мещан, до тонкостей изучить порядки военных и штатских оккупантов.

Все изучив, Николай Ярощук переехал во Львов — последний стратегический узел вермахта в западных областях Украины.

2

— Итак, Мисюра, переходим к вашей вахманской службе. Расскажите, при каких обстоятельствах приняли присягу на верность фашистам и вступили в охранные части СС?

— Гражданин следователь, Гитлеру присягали только немцы, а нас не считали людьми. Подписывал ли присягу доходяга, приспособленный к собачьей службе? Господь с вами!

— Присягу принимал не доходяга, а курсант школы вахманов СС. Может, все же припомните?

Разглядывает Мисюра невидимую точку на стене за столом, грызет ноготь большого пальца.

— Не припоминаю такого случая.

— Бывает, прошло много лет, — соглашается Харитоненко. — Не угодно ли, Николай Иванович, познакомиться с немецкой присягой и заключением графической экспертизы о том, что под присягой ваша собственноручная подпись!

Рассматривает Мисюра пожелтевший от долгих лет документ, выступают перед ним давно забытые строки:

«Заявляю сим, что я обязуюсь служить в надзирательной службе СС и полицайфюрера дистрикта Люблин на время войны и подчиняться обязательным правилам службы и дисциплины».

Его подпись, отрицать бессмысленно, еще одну позицию придется оставить без боя. Но так ли важна эта позиция? Что был вахманом, установлено и без этой бумажки. Все же нельзя выглядеть мелким лгуном.

— Совсем забыл об этой поганой бумажке. Разве это присяга? Какая-то безграмотная мазня.

— Это отречение от Родины.

— Ваша правда, — опускает Мисюра голову. — Только тогда я об этом не думал.

— Так когда вы давали присягу?

— В Травниках. После двух месяцев учебы.

— Сколько времени обучались в школе вахманов?

— Около четырех месяцев, точно не помню.

— В чем заключалась учеба?

— Изучали оружие, уставы, занимались строевой подготовкой, проводились политзанятия.

— О чем шла речь на политзанятиях?

— Хотите, чтобы я через сорок лет вспомнил и рассказал! И тогда в одно ухо входило, из другого выскакивало. Конечно, хвалили Гитлера, ругали Сталина, объясняли все беды России еврейскими кознями. Говорили, что Гитлер уничтожит жидо-большевистскую власть и наступит райская жизнь.

— А еще в чем заключалась учеба?

— Это все!

— Ах, Николай Иванович, не держите слово, — пожурил Харитоненко.

— Гражданин следователь, хоть я не юрист, но прочел в одной книжке, что как из тысячи крыс невозможно создать одного слона, так из тысячи подозрений нельзя создать одного доказательства.

— Это правильно! — рассмеялся Харитоненко. — Значит, требуется слон?

Когда ввели в кабинет пожилого мужчину — морщинистого, рыжеволосого, угрюмого, Мисюра не поверил глазам.

Коршунов! Откуда? Как он себя поведет? Тогда были вместе, должен и теперь быть один интерес.

Сел Коршунов на указанный стул и равнодушно взглянул на Мисюру, будто перед ним неодушевленный предмет.

— Знаете этого человека? — выясняет Харитоненко у Мисюры.

— Знаю! — берет себя в руки Мисюра. — Это Федор Коршунов, вместе с ним мучились в Хелмском лагере военнопленных.

— А вы знаете этого человека? — спрашивает Харитоненко Коршунова.

— Колька Мисюра! — угрюмо констатирует Коршунов. — Вместе служили в полиции лагеря, вместе пошли в школу вахманов, вместе работали в Яновском лагере.

По-разному можно говорить о знакомстве. Этот явно хочет угробить. Зачем? Неужели вымаливает прощение? Дурак, если поверил их обещаниям. Не может этого быть, Коршунов — злой, хитрый и умный, знает, сколько на нем висит всякой всячины.

Долго длится очная ставка. Когда дошли до вопроса о том, как слушателей вахманской школы приучали к убийствам, Коршунов рассказал о расстреле жителей Ленчны — местечка под Люблином.

— Ложь! — визгливо кричит до этого спокойный Мисюра. — Выслуживаешься, поэтому хочешь пришить мне расстрел. А ты…

— Гражданин Мисюра, прекратите истерику, — советует Харитоненко. — Таким путем не улучшите своего положения.

— Не темни! — тихо, без злости говорит Коршунов. — Когда на меня велось следствие, я поначалу тоже был таким дураком. Не помогло, и тебе не поможет. Между прочим, я уже свое отсидел.

Свое отсидел! Замкнулся Мисюра, отвернулся от Коршунова. Сволочь! Будет выгодно — продаст родного отца, теперь он патриот первого сорта.

— Пока ты гулял, заделавшись торгашом, я двадцать лет вкалывал на Колыме, кормил комарье. Теперь я погуляю, а ты посидишь, если не шлепнут, — злорадствует Коршунов. — Мне еще повезло, тогда не было смертной казни.

— Уберите его, — просит Мисюра. — Я буду давать показания.

Закончена очная ставка. Харитоненко продолжает допрос Мисюры.

— Так при каких обстоятельствах дали согласие вступить в школу вахманов?

— Когда приехали немецкие начальники и стали вербовать в школу вахманов, я согласился. Почему? Чтобы вырваться из проклятого лагеря! — незаметно взглянул на невозмутимого следователя и по-простецки добавил: — И если честно, соблазнился обещанными хорошими условиями, обмундированием, сытной жратвой. Я ведь тогда был дурак-дураком, не имел никакого понятия о жизни. Да и вахманскую службу представлял как работу колхозного сторожа.

— Полноте, Николай Иванович, не прибедняйтесь. К тому времени вы уже испытали на своей щкуре, что такое фашистский концлагерь, и на своем полицейском опыте представляли, что значит быть охранником этого лагеря, поддерживать в нем изуверский порядок. Знали, на что шли. Объясните, зачем приняли такое решение. Ведь обещанные эсэсовским офицером благоустроенное жилье, обмундирование и сытную жратву уже имели. Что еще требовалось?

— В общем, уже был законченным подлецом! — в той следователю подытоживает Мисюра. — Ошибаетесь! Не был подлецом, не мог смотреть, как мучаются пленные, противно было оставаться надсмотрщиком над ними. Готов был куда угодно бежать из этого проклятого лагеря, вот и воспользовался предложением пойти в школу вахманов. Не думал, что будет дальше, просто не думал. Можете это понять?!

Листает следователь протоколы допросов, снова готовится изобличать. А изобличать не в чем, тогда стремился только вырваться из проклятого лагеря. Почему? Конечно, дело не в жалости к пленным, в лагере не было жалости, только желание выжить. А лагерь мог быть вскоре ликвидирован. Мучили мысли, что можем оказаться ненужными. И вдруг…

В холодный ноябрьский день в лагерь въехал «оппель-кадет» с офицерами-эсэсовцами, за ним — два грузовика с солдатами в черной эсэсовской форме. Сытые, веселые солдаты разгуливают по лагерю, говорят с пленными по-русски и по-украински, шутят, высмеивают прошлую жизнь. Рассказывают, что тоже были военнопленными, теперь — арийцы, эсэсовцы, обладатели марок, шикарной жратвы и красивых девчонок.

Прозвучала команда, скелеты-призраки строятся в пять длинных рядов. Перед строем на столах разложены буханки пышного хлеба, на каждой — кусок колбасы. За столами стоят уже знакомые солдаты в эсэсовской форме.

Штурмфюрер Кунд, голубоглазый, в меру откормленный, улыбающийся, обращается к строю по-русски:

— Хлеб и вкусную колбасу немедленно получит каждый желающий поступить на службу в охранные войска великого фюрера. После этого вас отвезут в арийскую школу СС и выдадут такую же шикарную форму, какую вы видите на этих солдатах. Они тоже русские и украинцы, только у них есть ум, правильно работают мозги. Станете умными — тоже заживете в теплых и удобных домах, будете спать на мягких кроватях и по утрам ходить в индивидуальный клозет. У вас всегда будет хлеб, молоко, яйца, колбаса, сыр и много другой вкусной еды, положенной солдату СС. Итак, все, кто хочет немедленно получить буханку хлеба и колбасу, должны выйти из строя, — объявляет штурмфюрер.

Как завороженные, глядят пленные на буханки и колбасу. Голод лютым зверем раздирает желудок, глаза невозможно оторвать от столов, запах колбасы, кажется, заполняет все клеточки мозга… Неподвижны ряды, кто-то отвернулся, кто-то выругался, у кого-то на глаза набежали слезы.

Кое-где выходят из шеренг. Одни с напускной наглостью, другие робко пересекают границу, за которой — предательство. Тут же, перед строем, им дают колбасу и хлеб. Тут же жадно рвут буханки, откусывают куски колбасы, жрут. Для стоящих в строю это зрелище — невыносимая пытка. Подтянулись ряды, кто-то упал, кого-то поддержали товарищи.

Среди сорока двух выехавших в Травники был и он, Мисюра. Были Лясгутип, Прикидько, Дриночкин и другие полицейские лагеря. Ехал — радовался, что удалось вырваться из опасной лагерной жизни. Школу вахманов воспринял как надежду на прочное место в будущем. Об этом следователю не скажешь, а он ждет ответа на свой вопрос: «Что еще требовалось?»

— Не знаю, гражданин следователь, как еще объяснить. Действительно, уже стал полицейским. Чего еще не хватало, зачем пошел в вахманы? Всего хватало, залез по горло в дерьмо. Но и тот Колька Мисюра хотел вырваться из дерьма, из лагеря, а потом хоть трава не расти. Конечно, неправильно вырвался, знал бы, где упадешь, подостлал бы соломки.

Вот она, его тактика: ни чистосердечных признаний, ни голословных отрицаний, — отмечает про себя Харитоненко. — После тех, кто отмалчивается, это самый трудный вид обвиняемых. Что ж, Николай Иванович, следуем дальше.

— Итак, бежали без оглядки от невыносимой полицейской службы, не желали помогать фашистам уничтожать пленных. И куда прибежали? Что рассчитывали найти в школе вахманов?

— Уже сказал: не думал об этом. Главным было убежать из Хелмского лагеря.

— А когда приехали в Травники, что стало главным?

— Отоспаться и как можно дольше волынить. Мы ведь в Травниках никому ничего плохого не делали, просто жили.

— И не понимали, для какой службы готовят?

— Понимали! Но мало ли что может случиться потом. Между прочим, я даже думал бежать к партизанам.

— И почему не бежали? — насмешливо выясняет Харитоненко.

Мисюра вновь возвращается в прошлое. Новые курсанты выстроены на плацу. Они, бывшие лагерные полицейские, во французской форме стоят в первом ряду. Остальные — еще в остатках красноармейского обмундирования, изорванного, грязного.

— С прибытием! — поздравляет штурмфюрер Кунд. — Отдыхайте, набирайтесь сил, развлекайтесь.

Штурмфюрер не обманул новичков. После хорошей бани курсантам выдали белье и черную форму. Каждому назначили удобную кровать с матрасом, простынями, одеялом, подушкой. В столовой откармливают вкусной едой. Читают газеты с портретами Гитлера и сводками о немецких победах, брошюрки о жидо-большевистских кознях и рыцарях-немцах, очищающих Россию от погани. Расписывается в брошюрках рай на земле фашистской Германии.

Прошло две недели. Черную форму подогнали к фигурам, выдали винтовки, пока без патронов, распределили по отделениям, взводам, ротам. Началась ежедневная учеба: немецкие военные команды, немецкие военные уставы, материальная часть немецкого карабина, автомата, ручного пулемета. Каждый день топают по плацу, в тире стреляют по изображениям советских солдат. В учебном концлагере обучают службе охраны. Объясняет инструктор, что такое зона и как себя должны вести заключенные, как надо их обыскивать, конвоировать, когда и за что следует наказывать, когда можно убить и когда нужно убить.

— В лагерях сидят враги Германии, их жалеть нечего, — поучает штурмфюрер Кунд. — Это во-первых, а во-вторых, вы всегда должны помнить, что отвечаете жизнью за соблюдение установленного порядка. Поэтому, когда охраняете лагерь, для вас не должно быть ни женщин, ни детей, ни стариков, только заключенные. Кто пожалеет врага Германии, тот сам враг Германии.

Вечером курсантам раздали талоны в бордель: завтра — воскресенье.

После ужина к нему, Мисюре, подошел Дриночкин. Прогуливаясь по плацу, разговорились о сегодняшнем занятии в учебном концлагере.

— Знаешь, Коля, эта работа не по мне, — заскулил Дриночкин. — Как это я буду стрелять в женщин и детей? У меня рука не поднимется на такое: не то что человека — кролика не забил, курицу не зарезал.

— А ты как хотел? — насмешливо выясняет у Дриночкина: — Жратьт ездить в бордель, а работать — где и как хочется. Нет, парень, у немцев это не пройдет.

— И ты сможешь убивать невинных? — спросил Дриночкин.

Убивать невинных! Об этом не думал, сызмальства усвоил отцовскую истину: «Хочешь жить — старайся только для себя. Другие тоже норовят за твой счет поживиться». Так же воспринял инструктаж штурмфюрера Кунда. Конечно, одно дело — нажиться, другое — убить, но тогда отмахнулся от этой мысли и теперь гонит прочь.

— Не придется стрелять, — отделывается от Дриночкина. — Главное — чтобы был порядок.

— Можно довести человека до того, что сам себе пожелает смерти, — вспоминается Дриночкину недавняя жизнь. — А если ребятенок по недомыслию подбежит к забору, значит, и в него стрелять?

— Ну что ты ко мне привязался? Чего пристаешь? Не Дриночкин, а зубная боль. Лучше думай о завтрашнем борделе.

— Значит, будешь стрелять! — пе унимается Дриночкин.

— Буду! И ты будешь! — злится на нытика. — Попробуй не выполнить приказ и не выстрелить! Память у тебя куриная, забыл, как подыхал в лагере и жрал дерьмо. Я подыхать пе согласный и тебе не советую.

— А может, попроситься на другую работу? — цепляется Дриночкин за несбыточную надежду.

— Ты что, в колхозе? — смотрит на него с издевкой. — Нет, милок, не подходит тебе эта работа — прикончат для науки другим. Могут смилостивиться и отправить обратно в лагерь.

Через несколько дней привезли под конвоем курсанта. Лицо в кровоподтеках, одежда — лохмотья, руки связаны проволокой. Выстроены на плацу три роты курсантов, перед строем — начальник школы гауптштурмфюрер Мюллер, за ним — связанный под конвоем двух немцев-эсэсовцев.

— Этот большевик хотел обмануть германское командование и с оружием в руках бежать к партизанам, — сообщает Мюллер. — Сейчас он будет наказан. Вы должны на это посмотреть и запомнить.

Подъехал к строю грузовик с открытыми бортами, в кузове возвышается бревно с перекладиной, свисает петля. Подняли в кузов курсанта, поставили на табурет, набросили на шею петлю. Стоит и молчит: то ли чем-то забили рот, то ли нет сил вымолвить слово. Подошел к виселице немец-цугвахман, сильным ударом выбил табурет из-под ног. Дернулся курсант несколько раз и повис на веревке.

Вот так заканчивались побеги из школы, а следователю не ясно, почему не бежал?

— Почему не бежал? — повторяет Мисюра вопрос. — Уже рассказывал, как повесили курсанта, который пытался бежать. Скажете, что нельзя спасать свою жизнь чужими жизнями? Вы правы, но поймите и мою правду. Я ведь рассказываю не о сегодняшнем Мисюре, а о том, из 1942 года. Тот струсил, бежал от смерти в полицаи и в вахманы и по этой самой трусости не думал о будущем, мечтал спасти свою шкуру, никому не причинив зла.

— И долго об этом мечтали? — выясняет Харитоненко.

— Долго! — отвечает Мисюра, будто не понимает иронии следователя. — Пока изучали теорию, ничто не мешало мечтать. Вспомните, как до войны изучали противогаз, а химическая война не наступила. Мало ли что можно изучать, а для жизни оно оказывается совершенно ненужным.

— Правильно рассуждаете, — похвалил Харитоненко. — Но после теории у вас была «производственная практика». Это уже не мысли, а действия. Преступные действия, связанные с убийствами ни в чем не виновных людей. Как отнесся к этому тогдашний Мисюра? Тоже отсиживался, никому не причиняя зла?

— Вы можете не поверить, но именно так получилось, — спокойно отвечает Мисюра. — Во время практики ничего плохого не делал, никого не убивал. Не буду брехать, не знаю, как поступил бы, если бы, как других курсантов, послали охранять и ликвидировать гетто. Мне повезло: с Лясгутиным и Дриночкиным, был послан в Ленчну охранять зерносклад. Никто на нас не нападал, и мы отсиживались.

— В Ленине было гетто?

— Было. Только мы не имели никакого отношения к гетто, его охраняла польская полиция.

— И вы не принимали участия в уничтожении узников гетто Ленины?

Ясно, почему спрашивает. Вспоминается очная ставка с Коршуновым. Мог еще кто-то показать об участии в расстреле. Пусть показывают, эту кровь он на себя не возьмет. Коршунов и другие не могли точно запомнить, кто там участвовал: прошло почти сорок лет. К тому же, это не настоящие свидетели, а фашистские пособники, убийцы. Их только спроси — на кого угодно и что угодно покажут. Нет, Лениной меня укусить не удастся.

— Понимаю, гражданин следователь, имеете в виду очную ставку с Коршуновым. Он-то отбыл наказание, но этому свидетелю никогда не отмыться от пролитой крови.

— А какой у него интерес оговаривать вас, раз уже отбыл наказание за свои преступления?

— Прямой интерес! Может, половина его мокрых дел еще висит в воздухе.

— Ах, Николай Иванович, вам опять чудится сделка. Значит, мы не трогаем того, что висит в воздухе, а Коршунов за это оговаривает вас?

— Я такого не говорил, но Коршунов не упустит возможности доставить вам удовольствие и показать себя патриотом. Ради этого наговорит на кого угодно.

— До чего же все здорово у вас получается. Но может не один Коршунов запомнил, как вы в Ленчне участвовали в расстреле?

— Возможно. Ну и что? Сколько бы ни было Коршуновых, цена их показаниям — грош.

— Смотрите, как бы снова не получилась у вас промашка. Почему думаете, что свидетельствуют только убийцы? Не советую забывать тех, кого убивали.

— Это, гражданин следователь, уже ваша ошибочка, — не удержался от ухмылки Мисюра. — В Ленчне не осталось ни одного еврея.

— Как знать! В гетто Ленчны находилось более полутора тысяч евреев. Советую об этом подумать!

3

Начал бы сразу изобличать — стало бы ясно, чем располагает, какие у него доказательства. А он, как всегда, сеет сомнения и с ними отправляет в камеру. Потом начинает выставлять свидетелей, предъявлять документы и собирает очередной урожай. Уже изучил вашу тактику, гражданин следователь. Что же вам может быть известно о Ленчне?

Сидит Мисюра на койке, уставившись взглядом в закрашенное белой краской окно… Ленчна! Много опустошенных домов и гетто, окруженное высокой изгородью. Вход в могильную тишь перекрывает шлагбаум и стоящий за ним полицейский. В домах, где остались поляки, встречают враждебными взглядами и односложными фразами: «Ниц не розумем… Ниц не вем…»

Команда курсантов вахманской школы — он, Николай Мисюра, Сергей Лясгутин и Александр Дриночкин — разместилась на первом этаже просторного двухэтажного дома. Второй этаж занимает начальник, шуцполицейский Эберталь. Неплохо живется курсантам: охраняют по очереди зерносклад на окраине Ленчны, остальное время скучают.

Можно бы найти развлечение, но Эберталь больно любит порядок. Некоторое разнообразие вносят поездки по польским селам, которые не сдали зерно и другие продукты. Шуцполицейский получает задания в управлении крайсгауптманшафта и выполняет их мастерски.

Приезжает в село — и прямо в управу. Рассядется Эберталь за столом солтыса[4], рядом садятся вахманы. Солтыс стоит навытяжку. Эберталь выясняет, почему не сдан контингент. Солтыс достает свои бумаги, докладывает: во многих семьях не хватает работников, нет рабочего скота, нечем было сеять, нет удобрений, подводила погода. Шуцполицейский перебивает:

— Эти песни поют в каждом селе. Мне они ни к чему. Через час собрать около управы всех жителей.

Собраны крестьяне на площади, перед ними стоит Эберталь, за ним вахманы с карабинами наперевес.

— Знаете, какое полагается наказание за невыполнение наложенных контингентов? — спрашивает Эберталь у крестьян и объясняет, не ожидая ответа: — За невыполнение немецких приказов село подлежит сожжению, а жители — смертной казни. Не только трудоспособные, все члены семьи. Крайсгауптман мог сразу прислать карательную команду, но решил дать вам последний срок — сутки.

Расходятся крестьяне, Эберталь и вахманы идут домой к солтысу, где ждут их самогон и закуска. Незаметно подходит назначенный срок, особенно когда Серега Лясгутин играет на гитаре. Соберут контингент — возвращаются в Ленчну и снова отсиживаются.

Все шло хорошо, пока не приключился скандал из-за чепухи. Достал Лясгутин бутылку самогона, перед обедом вдвоем распили. Дриночкин стоял на посту. Пришли на обед, Эберталь уже ждет, недоволен их опозданием. На столе кастрюля с супом, половник. Эберталь налил себе суп; он, Мисюра, зачерпнул половником и нечаянно пролил па брюки шуцполицейского. Эберталь вскочил, выругался и трахнул по физиономии.

Обидно стало: он, Мисюра, все же эсэсовец. Не выдержал, закричал:

— Вы не смеете поднимать руку на эсэсовца!

Эберталь долго бил по лицу, приговаривая:

— Русская свинья! Русская свинья! Напился пьяный и забыл, кто есть твой хозяин. Я имею полное право тебя расстрелять!

Успокоился немец, принимает решение:

— Так и быть, на первый раз прощаю, потому что ты до сих пор нес службу как следует. Но если еще позволишь себе свинство, не жди пощады. И с сегодняшнего дня кушаю отдельно: вы плохо воспитаны. Все!

Запомнил этот урок на всю немецкую службу. Не обиделся на Эберталя; еще батя учил: обижаться следует только на тех, кого можно прижать, с остальными надо жить так, чтобы они не обиделись.

Как-то развлекаясь с уборщицей Стефой в ее постели, узнал, что в гетто живет один старичок, который раньше в Ленчне владел магазином. Богатый, должны быть деньги и золото.

Очень этим заинтересовался. Даже размечтался, как со стариковским золотом возвратится в Портянки и заживет помещиком. Решил для надежности взять Серегу Лясгутина. Дождался подходящего дня: Дриночкин стоит на посту, Эберталь уехал к крайсгауптману.

— Пошли, Серега, в гетто, у одного еврея есть деньги и золото.

— Откуда известно?

— Одна полька сказала, до войны у него убирала, — не захотел рассказывать о своих делишках со Стефой.

— Пошли! — согласился Лясгутин. — Валюта всегда пригодится.

У шлагбаума гетто стоит полицейский-поляк, побаивается русских в эсэсовской форме. Все же спросил для порядка:

— Куда вельможные паны идут?

Лясгутин подмигнул полицейскому, состроил уморительную гримасу и сообщил доверительно:

— Надо проведать знакомого, очень соскучились.

Понравилась полицейскому шутка, хочется ладить с эсэсовцами.

— Прошу, прошу! Пан жид будет очень доволен.

Всё гетто — четыре квартала, нетрудно было разыскать дом, описанный Стефой.

Зашли и увидели старика. Стоит у восточной стены, накрылся желтым покрывалом и жалостным тоном что-то бормочет нараспев. Молится, на них не обращает внимания. Стащил со старика покрывало, швырнул в угол, схватил за шиворот, тряхнул как следует:

— Брось свои жидовские штучки! Хочешь жить — отдавай деньги и золото.

Охнул старик, трясется от страха:

— Смилуйтесь, паны! Не только золота, куска черствого хлеба нет.

Небогатая в доме обстановка, не такую думал увидеть. Вспоминается полицейская рожа у шлагбаума в гетто: эти наверняка уже поживились. Оставалась надежда, что хитрый еврей кое-что припрятал. Схватил левой рукой за пиджак, притянул старика, помахал кулачищем под носом:

— Не рассказывай сказки, душу вытрясу!

Старик невысок, до невозможности худ, сгорбленный, трясет седой бородой, не может вымолвить слова, рвутся из горла какие-то хрипы.

— Ша! — вразумляет Лясгутин. — Я, папаша, тебе объясняю по-интеллигентному. Тебе золото уже ни к чему — водку не пьешь и в бордели не ходишь. А мы молодые, красивые, нам хочется погулять. Вспомни молодость, имей к нам сожаление.

Молчит старик, на бороду капают слезы.

Схватил Лясгутин за бороду, тянет, задралась голова старика, он еле стоит на носках.

— Папаша, я жду ответа, где золото, и почему-то ничего не слышу.

Задыхается старик, посинел, судорожно заглатывает воздух. Толкнул ногой Лясгутин — тот упал как подкошенный. Он, Мисюра, очень разволновался: старик хлипкий, как бы до времени не окочурился. Заорал:

— Встать, падаль!

Поднялся старик.

— Золото давай, золото! — врезал его кулаком по морде. Старик выплевывает выбитые зубы, борода покраснела от крови, твердит:

— Нет у меня никакого золота!

Тут уж не жалел кулаков. Упрямым оказался еврей — упал и ни звука.

— Надо оказать медицинскую помощь! — плеснул Лясгутин водой из ведра.

Очнулся старик, со стоном выдыхает непонятные слова. Лясгутин нагнулся, погладил старика по голове, подергал за бороду:

— Придется, папаша, твою шикарную бороду поджечь, и ты таки отдашь золото.

— Ищите! — молит старик. — Нет у меня ничего.

Тогда он уже не выдержал такого нахальства, ударил сапогом в живот:

— Давай, гад, золото!

Нагнулся Лясгутин, перевернул старика на спину, замечает шутливо:

— Ты, Колька, немного погорячился, теперь придется самим искать.

Перерыли весь немудреный скарб, изрубили мебель, пол — так и не нашли золота, только бумажные злотые и никелевые монетки. Очень тогда огорчился.

— Получилась осечка! — успокаивает Лясгутин. — Ничего не поделаешь. Мы же шли не в сберкассу.

Хотели еще пошнырять по гетто, но побоялись: вернется Эберталь, не застанет, могут быть неприятности. Да и поляк-полицейский как бы не настучал.

Через два дня на площадь местечка въехали четыре крытых автомобиля. Из одного выскочили десять немцев-эсэсовцев, из остальных — два взвода курсантов.

Шуцполицейский Эберталь сказал своим вахманам:

— Служба в Ленчне закончилась, возвращаетесь под команду своих непосредственных начальников.

Обрадовались: надоела нудная служба. На площади оказались Прикидько, Панкратов, весь их взвод. Не успели побеседовать — штурмфюрер Кунд скомандовал построение. Перед строем курсантов объявил:

— Сегодня проверим на практике, как вы изучили теорию.

Часть вахманов и местных полицейских Кунд послал в оцепление гетто. Другие, в этой группе оказались он и Лясгутин, с немцами-эсэсовцами пошли по домам выгонять евреев на площадь.

В гетто Ленчны каждый день ждали смерти. Когда приехали грузовики со стрелками-молниями, узники поняли: это конец! Не было такого окна, мимо которого прошли бы вахманы, не было двери, в которую не ворвались бы.

Он и Лясгутин гонят евреев на площадь. Всех гонят: согнутых стариков, едва передвигающих ноги старух, женщин с детьми на руках. Стараются: рядом немцы-эсэсовцы, штурмфюрер Кунд следит за работой.

Кунд, как всегда, спокоен, строг и взыскателен. Не понравилось поведение Дриночкина — строго прикрикнул:

— Зачем уговариваешь? Для чего у тебя карабин? Скомандовал — и не проси: приказ есть приказ.

Он, Мисюра, не разводит пустых разговоров: кого пнет, кого ударит прикладом. Лясгутин гонит с шутками и прибаутками. У дрожащей от страха старухи выясняет состояние здоровья, рыдающей женщине советует утереть слезки, чтобы не портить лицо. Следит, чтобы исправно шли, никто у него не отстает.

На улицах гетто свист, улюлюкание, побои и хохот перемешаны с воплями, стонами, плачем.

В одном из домов услышал шорох, идущий откуда-то сверху. Полез на чердак и заметил притаившихся в углу двух детишек. Увидели фашиста, закрыли глаза ручонками.

Девочка заплакала:

— Дяденька! Не убивайте, мы еще маленькие.

Защемило сердце. Ну их к черту! Мог же не заметить.

А если штурмфюрер уже зашел в дом и заглянет на чердак для проверки? Взяла злость за мгновенную слабость, за то, что жиденята попались под руку. Схватил девочку, просунул через слуховое окно, крикнул стоящим около дома эсэсовцам:

— Ловите!

Корчится на мостовой тело ребенка.

— Гут, гут! — эсэсовец схватил девочку за ноги, размахнулся и ударил головкой о стену дома.

Вслед за девочкой бросил мальчика.

Согнали на площадь всех жителей гетто, больше полутора тысячи, приказали сесть на землю. Эсэсовцы отобрали двадцать мужчин, вручили лопаты, штурмфюрер Кунд отметил длину и ширину ямы, приказал копать. Копают мужчины себе и близким могилу, остальные жители гетто молча сидят на земле, прощаясь с жизнью.

Тем временем эсэсовцы и курсанты обедают. Каждый получил хлеб и колбасу, выдали по бутылке шнапса на троих. Выпили, закурили, балагурят. Часа через три, когда евреи отрыли могилу, штурмфюрер Кунд объявил, что пора приступать к работе.

— Раздеться, аккуратно сложить около себя вещи! — командует Кунд могильщикам.

Одни молча раздеваются, безразличные ко всему, другие окаменели от ужаса, стоят недвижимо, третьи рыдают.

Вахманы орудуют плетьми и прикладами — растут горки одежды, голые евреи жмутся к краю могилы. Немцы-эсэсовцы приступают к расстрелу. Падают в яму убитые, корчатся раненые. Кровь и выстрелы, выстрелы, выстрелы.

Стоящие у ямы раз умирают, сидящие и ждущие очереди умирают стократно. Курсантам становится невмоготу — кого-то качает, кого-то тошнит: никогда не видели, чтобы просто так спокойно и безразлично убивали людей, чтобы так лилась кровь. Всячески скрывают свое состояние, сбрасывают в могилу недобитых евреев, гонят новые партии, заставляют снимать одежду.

Когда остались последние четыре десятка узников гетто, штурмфюрер Кунд скомандовал:

— Сейчас будет учебный расстрел, двадцать штук — первому взводу, двадцать — второму.

Отстрелялись курсанты. Вздохнули с облегчением. Дружно засыпали могилу.

Похвалил штурмфюрер Кунд, объявляет:

— Час на отдых. Разрешается экскурсия в гетто, можете на память о своей первой настоящей работе взять сувениры.

Он, Мисюра, с Лясгутиным и Дриночкиным, одной компанией отправились в гетто: привыкли друг к другу.

— Ну как? — спрашивает Лясгутин у Дриночкина.

Тот весь желтый, сигарета в руке дрожит:

— В жизни такого страха не видел.

— А все же стрелял!

— Сам не знаю куда…

— Ну и дурак! — пожурил Дриночкина, хотя самому было невмоготу. — А если бы все так стреляли и евреи продолжали стоять, что тогда? Штурмфюрер приказал бы расстрелять нас вместе с ними.

Загрузка...